Текст книги "На пути в Халеб"
Автор книги: Дан Цалка
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
– Как же ты не заметил его болезни раньше?
Барух вздохнул.
– Директор уезжал на Кинерет, и я не выходил на работу ни вчера, ни позавчера.
– Ты ему звонил?
– Я боюсь ему звонить.
– Давай заедем за ним домой и вместе отправимся в зоосад.
– Я все-таки его боюсь, – сказал Барух.
В девять утра они стояли перед загоном. Барашек был мертв. Его белоснежная шерсть была всклокочена, ножка вытянута, а на мордочке застыло странное выражение. Волк подошел к нему, потом удалился, снова приблизился, слегка принюхался и медленно ушел в противоположный угол.
Оба они ждали от доктора Брукнера взрыва, криков, угроз, даже побоев. Но удар был слишком сильным и парализовал его. Как всегда, стоя у загона, доктор Брукнер извлек платочек и тщательно протер латунную табличку со словами пророка. После чего он скрылся в кабинете и вызвал к себе Орена.
– Возможно, вы были правы, – сказал он. – Возможно, не стоило брать ягненка у Абу Сахала. Сибирская язва неоднократно поражала овец в этом регионе. Может быть, она и миновала Абу Сахала, а может быть, и нет. Доставьте ягненка из киббуца, и какого-нибудь поздоровее, позакаленнее, помускулистее.
– Доктор Брукнер, – сказал Орен. – Барашек боялся Латро. Может, лучше на некоторое время отказаться от идеи «Видения пророка»?
– Ни слова! Ни слова больше! – вскипел доктор Брукнер. – Отправляйтесь в киббуц и сегодня же возвращайтесь с крепким ягненком!
Следующий барашек был на самом деле овечкой, имевшей собственное имя Джильда. Она была не из стада, а из киббуцного живого уголка, и проверка показала, что она – воплощенное здоровье, поджарая, закаленная, с крупной головой, с сердцем и легкими как у олимпийского стайера. Овечка была настолько энергична, что и Латро начал совершать пробежки по клетке. Между ними теперь царило вовсе не равнодушие: волк действительно жил рядом с ягненком, то есть с овечкой Джильдой, которая, казалось, совсем не боялась его и даже пыталась играть и морочить ему голову блеянием. Только одно тревожило Орена: овечка теряла вес, хоть и медленно, по пять-десять граммов, но верно.
Потеря веса была странным явлением для овцы с таким веселым, солнечным, пасторальным характером. Быть может, и она не была счастлива в жизни рядом с Латро? Как-то в октябре Орен надолго задержался ночью в конторе зоосада, чтобы позвонить в один из американских зоопарков по поводу барса. Около полуночи он вышел из административного здания и направился к своему объекту. Это был его второй за ночь обход клеток. Ночью зоосад живет таинственной жизнью. Он вспомнил свои детство и юность, когда он читал про джунгли и ухаживал за белыми мышками и черепахами, а еще у него были ящерица и две змейки. Он остановился у «Видения пророка». Овечка спала, Латро сразу узнал его и приблизился. В профиль волк показался ему в два раза толще, чем тогда в аэропорту, когда он увидел его впервые. Глаза его на миг сверкнули. Орен вытянул руку и погладил волчью голову. Латро разнежился, словно собачка. Потом вернулся в свой угол. Возможно, этот волк, подумал Орен, самое умное и печальное существо на свете. Ночное иерусалимское небо распростерлось над ним, накрыв зоосад, загон и самого Орена колпаком темного стекла. Запахи джунглей, голоса джунглей? Ты проиграл, Коля, сказал он себе, ты проиграл, а проигрывать неприятно. Он оставался у клетки до тех пор, пока не пришли первые работники. Впервые за многие годы работы он обратил внимание на пробуждавшихся на деревьях сада или вылетавших из кустов птиц – крылатую вольницу среди заключенных. Стайка жаворонков порхала между клеток, щебеча свое «ви-ви-у» с разнообразными коленцами, словно подражая мелким африканским пташкам. Несколько жаворонков промелькнули над ним – рыжеватые пятнышки на их грудках, будто конопушки на его руках. Славки подлетели к слоновнику и стали скакать около слоненка, а потом скрылись за брикетом сена. Множество разных птиц, на которых он никогда не обращал внимания, носилось над зоосадом, прохаживалось по дорожкам, скакало среди зверей.
Две недели спустя прибыла делегация представителей голландских зоопарков, и в ее составе зоологи из Амстердама. Доктор Брукнер самолично встретил делегацию и даже позаботился поселить коллег в гостинице «Царь Давид». Он распорядился вычистить «Видение пророка», и ночью двое служителей перевели Латро и овечку в разные места: Латро – в клетку, где до лета жил барханный кот, а Джильду – в небольшой сарайчик. В сарайчике по чистой случайности находились два мешка пшеницы, предназначенные для птиц, и на Джильду, мало евшую в обществе Латро, напал приступ голода. Она каким-то образом сумела разорвать мешковину и заглотила почти полмешка зерна. Напрасно были вызваны ветеринары из города и паренек, ухаживавший за нею в живом уголке. Джильда страшно вспотела, глаза ее остекленели, и она безропотно испустила дух.
На следующий день доктор Брукнер не явился на службу. Его домашние не отвечали на телефонные звонки. Поскольку голландцы должны были после обеда прийти в зоосад, Орен поехал в Абу Тор и привез оттуда барана весом килограммов под восемьдесят, великана, похожего на борца-профессионала. Баран этот был мрачным задирой. Орену почудилась во взгляде Латро какая-то усмешка. В зрелище волка и ягненка было нечто уморительное: два угрюмых зверя-переростка, бродящие взад-вперед по сверкающему чистотой загону. Голландцы, однако, не смеялись, они сдержанно дивились экспонату, подобно взрослым, получающим удовольствие от невинных детских забав. Их реакция понравилась бывалому Калману Орену, но несколько задела Колю Шишкова, мальчика с белыми мышками, прибывшего на пароходе «Руслан». Работники зоосада пригласили голландцев откушать в кабинете директора. Гости глубоко сожалели по поводу болезни доктора Брукнера.
С этого момента в докторе Брукнере произошел огромный переворот. Он стал молчалив, и его громкий голос почти не раздавался в конторе зоосада. Ряды почетных гостей, посещавших его, неуклонно редели. В сущности, Орена это должно было радовать: хотя он все еще вел переписку по поводу барса, однако было ясно, что доктор Брукнер не торопится создавать второй экспонат «Видения пророка» с барсом и козленком. Орен, безусловно, не пытался снова поднять вопрос о голубятне с тысячей гнезд, устроенной в скале, зная, что это причинит директору боль. У него теперь стало много свободного времени. Он мог чаще бывать у Римоны и даже отправлялся с ней к морю, на ашкелонский пляж, где много занимался с ее сыном и поразил девочек игрой в волейбол. Но то были последние солнечные и теплые деньки. Приближалась зима. Латро постепенно покрылся зимней длинной шерстью, и грива на холке, похожая на капюшон ведьмы, сильно отросла. Баран стал нервным и беспокойным. В зоосаде начали случаться разные мелкие происшествия. Сначала барханный кот укусил Баруха за руку, когда тот просовывал ему еду. Кот бросился и вонзил зубы в мякоть предплечья. Барух расхаживал с перевязанной рукой, приковывавшей внимание посетителей, поскольку об этом происшествии, естественно, писали в газете – слава «Видения пророка» превратила зоосад в «источник новостей». Потом произошло еще событие: один из новых работников, ухаживавший за львами и немного побаивавшийся их после ранения Баруха, испугался вполне невинного движения львицы и ударил ее деревянной ручкой вил. Удар был несильный, и львица отскочила с коротким возмущенным рыком. Однако сам служитель при этом ушиб голень левой ноги в том месте, где совсем мало нервов. Сперва он ничего не почувствовал, но через несколько минут начал корчиться от боли. Он еще не развил в себе того уровня самоконтроля, которого доктор Брукнер требовал от своих работников. Его вопли разносились по всему зоосаду, сея панику среди посетителей и тревогу среди зверей.
В феврале Орену предстояло получить прибавку к жалованью, но доктор Брукнер таковой не утвердил. Теперь он являлся в зоосад угрюмый и искал поводов к чему-нибудь придраться. Он напрочь перестал встречаться с почетными гостями и благотворителями, не рассуждал больше о новых переводах своего шедевра «Животные в Библии», не советовался с сотрудниками, получая письма из библейских обществ, и даже отказался быть консультантом японцев, готовивших роскошное издание о природе в Священном Писании.
Доктор Брукнер гневался, и гнев его омрачал жизнь сотрудников и зверей. Проходя мимо загона, он уже не протирал платочком латунной таблички со словами пророка.
Так продолжалось до тех пор, пока не произошло нечто еще более ужасное. Как правило, доктор Брукнер пользовался некоторой вялой симпатией верующих. Однако когда в клетку был водворен уже третий по счету баран, по Иерусалиму расползся слух, что крупнейшие раввины не одобряют сего начинания. Один из корифеев, пшемышльский ребе, когда поведали ему о Библейском зоосаде, сказал: «Готес бух иллюстрирт мит хайес?»[41].
Эти слова дошли до доктора Брукнера. К нему сразу же вернулся былой полемический задор, и он поделился с корреспондентом «Маарива» некоторыми соображениями относительно чванного невежества пшемышльского ребе и его убогого чувства юмора. Тогда несколько ешиботников намалевали на воротах зоосада поносные надписи. Доктор Брукнер отреагировал на это в радиопередаче: «На волнах зфира я заявляю…» Однако вспышка прежнего темперамента быстро угасла в нем. Из комнаты доктора временами доносились сдавленные стенания, лицо его пожелтело, и среди недели он приветствовал Орена пожеланием «доброй субботы».
В конце февраля в Иерусалиме разразилась страшная буря, вырывавшая с корнем деревья и сносившая крыши с домов. Во время бури баран, то ли от страха, то ли от замешательства, видимо, задел волка, и что тогда учинил Латро, трудно было понять из-за чрезмерного количества следов на тонком слое грязи. Может быть, баран был отброшен к жертвеннику и застрял между ним и заграждением, рядом с которым стояла в ту ночь тачка с грудой ржавого железа, оставшегося от разобранного оленьего загона.
Наутро тусклое солнце прорезалось сквозь низкие тучи. Баран безостановочно терся задом, боками и головой об пол. Латро выглядел ужасно. Голова его была в пятнах засохшей крови, а зимняя шуба покраснела от ран. Все его ранения оказались поверхностными. Барану же никакое лекарство уже помочь не могло.
Сперва Орен подумал, что какой-то зверь подкрался к клетке, но потом начал подозревать, что в нее входил человек. Причины ранения Латро было трудно установить. Волк был очень мрачен и агрессивен, но, когда Орен вошел к нему в загон, немного успокоился, закрыл пасть, и даже его вздыбленная шерсть улеглась. Сердце Орена, однако, чуяло неладное – Латро выглядел понуро и казался совсем больным, почти умирающим. И на следующее утро его действительно нашли мертвым. «Бешенство», – значилось в отчете. Но в зоосаде сомневались, что к гибели «волка и ягненка» привела столь простая причина.
Когда об этом услышал доктор Брукнер, с ним случилась тяжелая депрессия с признаками паралича. Он был госпитализирован, а затем переведен на двухнедельный отдых в гостиницу. Орен руководил зоосадом и ежедневно навещал своего директора. Издевательская статья какого-то юнца в газете «Гаарец» чрезвычайно потрясла доктора Брукнера, и он попросил в основанном им зоосаде, в своем детище, призванном увековечить его память, отпуск за свой счет. Орен помог перевезти доктора домой и вечером уже сидел в его большой гостиной, рассматривая угрожающие экслибрисы директора Библейского зоосада: черный череп, окруженный надписью: «Проклятье на голову грабителя». Как изменился голос доктора за последние месяцы! Он всегда был громким и резковатым, но в нем присутствовали ясность и легкий налет юмора, свойственные уверенному и энергичному человеку, предпочитавшему общество животных людским ухищрениям. Теперь же голос его стал хриплым, каким-то грубым, бесцветным, его «ш» утратила свое былое довольство, пропала и взвешенная напористость, таившаяся в «р», – доктор лишился двух звуков, в которых он подражал волку пустыни – Моше Даяну.
– Барух рассказал мне, что вы заявили, будто союзу между волком и ягненком не бывать, а если что и получится, все равно будет на так, как надо. Жаль, Орен, что и вы присоединились к моим врагам. Гибель волка и ягнят – всего-навсего случайности, чистые случайности. Не мне вам напоминать, как подохли у нас все обезьяны, полученные из Индии, а это был ничуть не менее странный случай. Возможно, следует принять во внимание, что есть загоны и клетки, к которым привязалось какое-то злосчастье. Люди выступают против самой идеи, против самой классификации и систематизации, против самого принципа Библейского зоосада, и при этом они считают себя весьма просвещенными, но того не понимают, что именно классификация и систематизация являются признаком просвещенности, если мне позволено так выразиться. Древние евреи, греки, арабы всегда все классифицировали и систематизировали, равно как и китайцы. Время от времени люди восстают против классификации, против детализации, как восстали они против Линнея – божьего счетовода. А что касается пшемышльского ребе, позвольте мне вам сообщить, Орен, что за простотой и благочестивостью, в которые он драпирует свои речи, скрывается невыносимо лицемерная личность. У меня есть письмо, присланное его ближайшим сподвижником в день открытия «Видения пророка», письмо медоточивое и полное славословий. А юнец, написавший статью против моих теорий в газете «Гаарец», сейчас учится на степень бакалавра в Тель-Авивском университете, в то время как у меня имеются две докторские степени из не менее уважаемых университетов, ха-ха. Я тоже знаю, что такое «табло виван», а не «вивант», как он написал, я знаю, что такое символ и что такое аллегория. И здесь нет ничего плебейского и мелкобуржуазного! Это скорее напоминает игру, и поверьте мне, что аллегория тут уместна ничуть не меньше, чем в Книге! Там аллегория является символом изгнания – изгнания из этой страны, оторванности от земли и от мира. Почему же он издевается, этот молокосос, над самой идеей Библейского зоосада? Мы вернулись в страну Библии, которая из поколения в поколение была для нашего народа лишь собранием слов и понятий с комментариями талмудистов, РАШИ и Маймонида. Что за невежество, что за бестолковщина, что за безапелляционность! Я никогда не смирюсь с этим поверхностным враждебным отношением. Со мной поступают несправедливо, это вопиющая несправедливость…
Временным директором зоосада был назначен Маген Дрори, прошедший стажировку в Амстердаме. Он отказался от идеи «специальных экспонатов» и с изумлением воспринял предложение Орена построить голубятню в скале. Орен попросил отдать ему латунную табличку, и Дрори удовлетворил его просьбу.
С приходом нового директора судьба зоосада переменилась. Животные успокоились, а вместе с ними успокоились и сотрудники. Однажды, придя к доктору Брукнеру, Орен застал у него отца Ясны. Доктор выглядел получше, он снова начал пить кофе, курить, постепенно к нему вернулся аппетит. Только голос его изменился еще больше. Теперь он разговаривал тихо и с заметной неуверенностью. К изумлению Орена, Брукнер выразил какое-то невнятное сожаление насчет своей деятельности. Отец Ясны, чем-то похожий на инквизитора, долго расспрашивал его, дабы удостовериться в искренности раскаяния. Он, всегда считавший «Видение пророка» духовным кичем, наконец был удовлетворен.
– Possessus a demonae libertus est, – сказал он, выходя из дома доктора Брукнера.
– Это по-латыни, верно? А что это значит? – спросил Орен.
– Одержимый бесом освобожден, – перевел для него отец Ясны, так и не привыкший за все эти долгие тридцать лет и три года к невежеству израильтян.
Март был холодным и дождливым, резкий и жестокий иерусалимский ветер врывался в каждую прореху в одежде, в каждую щель в стене, в каждый зазор между стеклами и оконными рамами. Отсутствие доктора Брукнера как-то сказалось на Орене. Он уже не мог перешучиваться с Барухом по поводу их деспотичного директора: «Владыка Багдада и Хорасана… богатырей великих укрощает и воителей устрашает… Гинд и Синд, Китай и Хаджаз, Йемен и Судан пред тобою преклонят колена!»
Возможно, холодные ветры остудили энтузиазм Калмана Орена. Большой масляный обогреватель Римоны теперь казался ему слабым источником тепла – было в нем что-то навязчивое, укоризненное, да и жар скудный, скупой. А возможно, что в решающие месяцы его объяснению не дал свершиться деспотизм доктора Брукнера… Ехиэль Бахор, официальный фотограф зоосада, автор цветных открыток и снимков торжественных церемоний, всегда оказывался в доме Римоны, когда туда приходил Калман Орен. Мальчик любил фотографа, складывавшего для него бумажных птиц и писавшего в тетрадке: «Йа умэю песать и четать, почиму фее гаварят мне, што йа ниумэю четать и песать?» И это вызывало у мальчишки громогласный счастливый смех. Нет, не для него, оплакивал свою судьбу Орен, не для него улыбка Римоны, ее губки, слегка раскрытые с оттенком вызова, ее чудесные зубки, подобные белоснежным жемчужным… льдинкам в свете полярного утра.
В апреле Калман Орен повесил латунную табличку в узком коридорчике своей квартиры, между вешалкой и снимком двух его сыновей в возрасте девяти и десяти лет, наряженных морячками. Она скромно и печально поблескивала в предзакатные часы.
Тучи спускаются, снег поднимается
Пер. И. Верник
Подобно многим, родился я в один прекрасный день весной 1936 года, в самом конце астрологического календаря – под знаком Рыб, не имея ни малейшего желания ввязываться в эту сомнительную авантюру. К моему большому огорчению, в тот день не произошло ничего особенного, ничего достойного появления героя в бесконечной цепи времен, – скажем, знамения из других миров, – а потому я расскажу о неприятном событии, случившемся в бане «Диана» в день моего рождения. Баня «Диана» на улице Хмельной – роскошное произведение искусства в турецком стиле – отказала в тот день своим посетителям в водных процедурах, поскольку банщики забастовали.
– Теперь ты и сам видишь: что-то в этой стране неладно, – заявил моему отцу мой дед (по материнской линии), владелец текстильной фабрики, когда они, разочарованные, стояли у запертых ворот. – Забастовка в бане! Да где это слыхано! Помилуй нас Господь!
– Труженики бань, – ответствовал ему отец, найдя синоним банщикам и заменив единственное число на множественное, как свойственно левым, – они такие же рабочие, как и другие.
– Ладно, не будем затевать бессмысленный спор, – произнес дед, проявив, как положено, мудрость, – особенно в день, когда у тебя родился сын.
– Не вижу никакой связи, – возразил отец, и тоже оказался прав, после чего мужчины направились к роддому внимать моим отчаянным воплям.
Только сейчас, когда мы уже приступили к нашей повести, я сообразил, что ничего не сообщил о своей генеалогии. Впрочем, моя ли это вина? Из-за того что каждое поколение постоянно сводилось на нет и начинало все с нуля, моя семья не предприняла ни малейшей попытки сохранить и запомнить свою историю. В то же время, например, в скудных хрониках моей семьи запечатлен некий добропорядочный буржуа, который по ночам тосковал всем сердцем по утраченным традициям, а днем скупал медальоны с изображениями чужих предков; сын же его уже занимался ткацким или сапожным ремеслом и жил в другом городе или в другой стране.
Одним словом, не было у моей семьи ни старого дома, набитого ненужными вещами, ни родословной в роскошном переплете, которую глава семейства зачитывает ежегодно, в установленный день, ни писем, ни картин. Фотографий – и тех почти не осталось. Кем же гордиться, кем хвастаться в часы примирения? Должен ли я теперь построить генеалогическое древо, как полагается? Мой друг, Алекс Донен, может привести из казино Форж-Лез-О сотню свидетелей того, как некий человек пытался продать мне древний аристократический титул за несколько жетонов для рулетки, а я гордо отказался. Из принципиальных соображений.
Есть, правда, один человек… но о нем мне как-то неловко рассказывать. Это брат моей матери, актер киностудии «Уфа» в Германии, как две капли воды похожий на Полу Негри – за исключением носа. Благодаря своему перебитому черному клюву и буйной шевелюре цвета воронова крыла он всегда получал роли злых визирей при индийских царях, роли ацтеков, готтов и вождей индейских племен.
Большого успеха ему это, однако, не принесло. Возможно, в душе он питал отвращение к бурному миру кино, возможно, лозунг великого Мурнао «Не играй – думай!» не годился для его сложной наследственности. Как бы то ни было, студию «Уфа» он оставил и эмигрировал в Америку, где начал работать на радиостанции, вспоминая о днях былого величия и упиваясь разноцветными коктейлями, которые он восторженно описывал в письмах к моей маме. Он даже сам изобрел один коктейль – «Черный магараджа». О его составе я не стану распространяться, дабы не перегружать это жизнеописание излишним количеством алкоголя.
Дед мой (по отцовской линии) был человеком набожным и уважаемым в своем местечке. Если и закрадывалось в его душу когда-нибудь какое-нибудь недоброе чувство, то разве что зависть к брату, чей сын был раввином возле Ломжи. Судьба не очень баловала моего деда: его старший сын в 1905-м стал революционером, мой отец присоединился к нему в юном возрасте, и старший брат записал его в ремесленное училище. Восемь месяцев дед, мрачный и одинокий, ожидал возвращения младшего сына. Не дождавшись, отправился в Варшаву за сорок бесконечных километров, «за семьсот лет», как говаривал мой дядя (о нем речь впереди), и после чудовищной ссоры со старшим сыном привез домой младшего, который больше не упрямился и не рыдал, а был скорее колючим и чужим.
Дед, прекрасно разбиравшийся в священных книгах, которые проливали свет на любое событие – и то, что уже было, и то, что еще будет, – почувствовал себя в непроглядной тьме, и слезы полились у него из глаз. Увидев сурового старика, сидящего в телеге плачущим, отец мой стал целовать его и говорить ласковые слова, но, когда старик спросил, останется ли он с ним навсегда, юноша выпрямился и замолчал.
Итак, отец уже жил в Варшаве, правда, не так, как дед, который всю жизнь изучал Тору, а совершенно свободно, но и без тени технократской заносчивости – он ведь был шофером и механиком, а в те времена профессии эти считались редкими и вызывали почтительное удивление.
Он читал «Фольксцайтунг» и «Дзенник популярны», завтракал на улице Фавия, 42, обедал у «Цезаря Брута», пиво пил у Мойше Рабейну, высокого, худого и рыжебородого человека, постоянно носившего каскетку с черным верхом («дашек»), которую называют «еврейской шляпой». Летом он пил содовую и ел мороженое у Мойше Парадиза, низкорослого человечка, чью жену, длинную и тощую, прозвали «дер Бочьян» (цапля).
Почти каждый вечер отец ходил в театр. Он очень любил «Баладину», «Слезы Китая», «Дантона», «Толема» и «Мотке-вора». Слушал лекции каких-то известных социалистов, в те времена потрясавших легкомысленную Варшаву. Ездил в летние отпуска в Свидор, в свободные дни отправлялся на прогулки в окрестности Варшавы и читал Ромена Роллана на идише.
Мама? Мое первое воспоминание, связанное с ней, – это голубое небо, открывающееся моему взору из высокой детской коляски, которую мама, в черном пальто с чернобуркой и в шляпе, украшенной пером, везет по дорожкам Саксонского парка, не сводя с меня газельих глаз.
О своих первых годах мне нет нужды гадать: я знаю о них наверняка благодаря важному документу, попавшему мне в руки. У моего отца был друг, доктор Адам Н. Ледиг, весьма модный в Варшаве психоаналитик. Клиентов он выбирал себе очень мудро: и дам из высшего общества, и спекулянтов зерном, и манекенщиц, потому он не только зарабатывал бешеные деньги, но и мог себе позволить с шиком их тратить. Небольшое расследование, проведенное мной, показало, что д-р Ледиг был членом варшавского спиритического кружка «имени Алана Кардека», и один из знакомых клялся мне, что своими глазами видел в библиотеке Лондонского музея его книгу «Проверка умственных способностей у привидений».
Касательно же моих умственных способностей доктор предложил воспользоваться тестом Бихлера, что и было сделано, когда мне исполнилось восемь месяцев. К огорчению окружающих, тест обнаружил, что я отстаю в развитии на два месяца. Месяц спустя испытание повторили и нашли, что я отстаю на четыре месяца. Результаты поразили д-ра Ледига.
– Это феномен, – заявил он моему отцу и стал наблюдать за мной.
Три года спустя, незадолго до своего отъезда в Лондон, он передал моему отцу запечатанный конверт и сказал:
– Шимон, хорошенько храни этот конверт и, если у мальчика когда-нибудь возникнут проблемы, передай его психоаналитику.
Отец хранил конверт с результатами наблюдения за моим развитием, проводимого доктором, но во время одного из наших многочисленных переездов конверт сгорел.
– Адам, так что все-таки с этим Бихлером? – допытывался озабоченный отец.
Доктор казался слегка смущенным.
– Да не принимай ты это близко к сердцу, – пробормотал он, – я тебе говорю…
И они отправились в кафе «Камерное», где уже собрались друзья, чтобы пожелать доктору счастливого пути и выпить по глоточку виски, которое в то время было в Варшаве в моде: считалось, что от него наутро не болит голова и не тошнит.
Золотой осенью 1936 года несколько человек выехали из Варшавы и направились к реке Буг в сторону русской границы, многие мечтали об этом уже давно. Но не успели они отъехать, как их остановили двое полицейских, немецкий и польский. Полицейский-поляк, который родился на улице Дзельной и знал идиш не хуже сидящих в машине, мгновенно определил:
– Вы едете к большевикам.
Поскольку то была чистая правда, никто даже и не пытался его опровергнуть. Честно говоря, отец и его друзья не так уж рвались в Россию. Быть левым – это одно, а жить в России – совсем другое. Но у них не было выбора. «Немцы, – говаривал мой дядя, преподаватель философии в гимназии имени Кохановского, – они, конечно, народ великий и талантливый, только всегда оставляют другим небогатый выбор, потому что в их несчастной метафизике слишком много патологического».
Эти несколько человек все же предприняли вторую попытку, и им удалось переправиться через Буг. Ночью, в маленьких лодчонках, обернув тряпками весла, они переплыли реку под крики ночных птиц и плеск воды. Потом мой отец работал в каком-то учреждении со сложным названием, состоящим из множества букв и точек между ними.
– Хуже всего то, что вы троцкист, – сказал ему однажды сослуживец.
– Я вовсе не троцкист, – запротестовал отец.
– Это вы так думаете, – грустно ответил тот. – Люди полагают, будто их мысли что-то значат. Но с объективной точки зрения вы, конечно, троцкист.
– Нет-нет, – твердил отец с трогательной наивностью.
– Да что с вами говорить, вам никогда этого не понять, – заявил сослуживец заносчиво, но с оттенком горечи, присущей человеку, с младых ногтей постигшему суть подлинной диалектики.
Теплой летней ночью 1940 года в дверь нашей квартиры постучали.
– Вам дается десять минут на сборы, – сказали нам милиционеры.
– О Беотия духа, Спарта тела, Дельфы сердца, о бедная матушка-Россия! – горестно воскликнул мой дядюшка.
Так начались наши бесконечные скитания на всех мыслимых и немыслимых средствах передвижения по бескрайним просторам между Европой и Азией. Мы хотели вернуться на Украину и написали письмо товарищу Сталину, доброму царю-батюшке, которого обманывают злые бояре. Был даже получен положительный ответ, но география – наука сложная, и вместо того, чтобы оказаться на Украине, мы попали в Сибирь, на лесоповал. Хоть нам и было немного грустно без дома, без газа, без лекарства от головной боли, без фильмов студии «Уфа» и без дамских журналов, но скучать не приходилось. «Если человек дрожит, ему никогда не бывает скучно», – сказал один писатель родом из Милана. А к тому же там был такой чистый и здоровый воздух, такой белый снег! И среди этой белизны, под узким небом, иногда слышался вой волчьей стаи. Снега много, по нему идешь словно по глубокому рву. Ребенок видит вокруг себя только снег и узкую полоску неба. Этот движущийся клубок медленно прогуливается от одного конца барака до другого, так закутанный во все тряпки, которые только подвернулись под руку, что ни плюнуть, ни попикать.
Голова медведя возвышается посредине этой площади, это самый большой медведь на свете, он приближается к окну дома, почти сплошь занесенного снегом, и бьет лапой по крыше. Сквозь белые морозные цветы на стекле ребенок видит часть туловища и треугольник головы медведя; он слышит, как сотрясается крыша. Этот медведь ему нравится. Голова его наклонена вправо, он играет и удивляется.
– Мишенька, медвежонок, – зовет ребенок и касается заиндевевшего стекла. Морозные цветы тают, стекло покрывается паром от его дыхания, и тогда огромный медведь исчезает.
– Какой медведь? Здесь нет медведей, – успокаивает его отец.
– Ну конечно же, в Сибири медведи есть, – говорит мой дядя, преподаватель философии.
– Здесь водятся волки. Медведей здесь нет, – замечает капитан Ежи. – А если бы и были, к жилью они не подходят.
– Если нет медведей, так нечего рассказывать ребенку сказки. Это самый верный путь сделать его неврастеником, – говорит дядя.
Однажды к нам в барак заходят трое. «Золотоискатели, золотоискатели», – шепчут вокруг. Эти слова кажутся загадочными и волшебными первому поколению зрителей кинематографа. Мама жарит для золотоискателей картошку с луком. Среди них выделяется один, который не произносит ни звука. Он большой и сильный, а глаза у него красные, как у кролика. Он сидит между своими друзьями и курит самокрутки из газеты.
Его друг хочет купить у отца костюм:
– Твой костюм мне нравится!
– Зачем ему костюм, Боже праведный? – поражается мама, разглядывая его бородатое лицо и длинные грязные волосы. Тот щупает ткань.
– Так ты был немножечко буржуй? – спрашивает он отца.
– Нет, – отвечает отец.
– Как нет? – удивляется бородатый и скребет в голове. – Откуда же у тебя такой костюм?
– Заработал и купил, – говорит отец.
– А может, он вор? – говорит бородатый своему другу таким тоном, будто вор – это самая обычная профессия.
– И не буржуй, и не вор.
– Брехло, – говорит бородатый.
Красноглазый делает ему знак замолчать. Он немой. Назавтра, когда все мужчины уходят на работу, немой подходит к закутку, где я сижу и решаю задачи по математике. Мой дядя, учитель, занимается со мной. Он знает о мине замедленного действия, спрятанной в конверте д-ра Ледига. Я складываю дроби, а красные глаза следят за движениями моего карандаша. Дойдя до одной шестой плюс одна вторая, я останавливаюсь. Тогда красноглазый вынимает из кармана две вареные картофелины, разрезает их своим ножом и показывает мне, сколько получится.