Текст книги "На пути в Халеб"
Автор книги: Дан Цалка
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
– Я весь внимание, Анатолий Григорьевич, – отвечал я ему.
– А я сижу там и размышляю про себя: сказать или нет? Неверно это, что они при жизни не встречались. Мне об этом отец рассказывал. Но я боялся, что важные господа посмеются надо мной, провинциалом, и молчал. Мне хотелось передать им слова отца: есть одно небольшое обстоятельство, из-за которого Пушкин выходит предпочтительнее святого. Отец мой, как вы, возможно, слышали, был в молодости завзятым кутилой – лошади, карты, много пил, многих женщин любил, много наделал долгов и на многих дуэлях стрелялся. Однажды случилось ему оказаться в маленькой хижине в буран – одну из снежных бурь, которые так любы были нашим предкам, милее даже морского шторма или снеговых вершин. Я, понятное дело, хочу сказать, что любо было им рисовать их в своем воображении. Хижинка была донельзя убога, и еды не было в ней ни крошки. В углу какой-то сумасшедший татарин то и дело принимался истошно кричать, поодаль ютились молча два монаха, башкирский князь играл в карты с каким-то Чичиковым, у которого ворот рубашки весь намок от пота, а два молодца из свиты башкирского князя, казалось, готовы были перерезать этому Чичикову горло по первому знаку своего господина. Да в придачу метель – двадцать семь часов кряду.
Мой отец не знал, чем себя занять. Разве вступить в игру с азиатскими разбойниками? Внезапно от сильного пинка примерзшая дверь распахнулась, и в комнату ввалился человек, закутанный в кучу пальто и одеял, сжимая в рукавице кнут. Он быстро скинул свое облачение. Курчавые волосы, горящие глаза, густые бакенбарды…
– Александр Сергеевич! Какими судьбами? – воскликнул отец, узнав Пушкина.
– Уйди с дороги, Гриша, – сказал Пушкин и одним прыжком подскочил к башкирскому князю. – Негодяй, каналья, мошенник, подлец! Где она, моя несравненная? Где моя красавица? Моя сладчайшая Зюльнара? Что ты с ней сделал, Аскар Байбек? Что ты с ней сделал, шакал поганый? Если хоть один волос упал с ее головы, не уйти тебе отсюда живым. Отвечай немедленно: где Зюльнара?
– Здесь она! Здесь, Александр Сергеевич! – отвечал князь, приподымая расшитое покрывало, под которым спала, свернувшись клубком, как котенок, женщина.
– Давай, князь, выйдем и порешим дело разом. С тобой тут, я вижу, двое почтенных друзей, вот и я повстречал друга. Будешь ли моим секундантом, Гриша?
– Александр Сергеевич… Метель… И пистолета в руке не увидать… Как стреляться-то в эдакую метель?..
– Чушь! Mon parti est pris![32] – отрезал Пушкин. – Всякая погода хороша, чтоб родиться, и всякая погода хороша, чтоб умереть, особенно, когда речь идет о полевой мыши.
– Тут какое-то недоразумение, Александр Сергеевич, – начал степенно Аскар Байбек.
– Недоразумение, какое бывает у карманника с торговцем: случайно рука одного оказалась в кармане у другого. Пойдем, Аскар Байбек, довольно языком молоть.
– Александр Сергеевич! – вскричал мой отец.
– Александр Сергеевич, – по-прежнему спокойно сказал башкирский князь, – неотложные дела требуют меня в Петербург.
– Чушь! Мертвому долги спишут! И убери-ка руку с пояса, а то я тебе вмиг лоб раскрою! – обратился поэт к одному из спутников князя.
– Господа, будьте милосердны! Потише, пожалуйста, здесь тяжелобольной, – проговорил один из монахов, тот, что пониже ростом. Все посмотрели в его сторону. Тощий старик, закутанный в потертый тулупчик, живой скелет, кожа да кости, лежал, привалившись к стене. Он приоткрыл глаза и улыбнулся, его улыбка появилась на лице помимо сознания, как у младенца. Пушкин обратился к меньшему монаху:
– Тебя как зовут?
– Пантелей, ваша светлость, – ответил монах.
– Возьми этот порошок, Пантелей, и дай ему. Пусть проглотит.
Маленький монах поцеловал заиндевевший рукав.
Башкирский князь тем временем перешептывался со своими головорезами.
– Александр Сергеевич, – сказал он, – вы меня вызвали на дуэль. Я принимаю вызов, но прошу отложить дело на полгода. А теперь предлагаю… метнуть банк… кто выиграет – получит Зюльнару. Если вы выиграете, получите еще 600 рублей. А через полгода встретимся, где только пожелаете.
– В карты… на любимую женщину… Да вы, сударь, подлец… Зюльнара… Шакал, как есть шакал! – процедил Пушкин. – Стреляться! Хватит шутки шутить!
– Александр Сергеевич! 1000 рублей!
– Сколько вы сказали?
– Тысяча, – тихо выговорил Аскар Байбек.
– Ну, что скажешь, Гриша?
– Дуэль отложите, а в карты не играйте. Мошенники они, за версту видать.
– Что ж, неужто мои руки так свело подагрой, что я и банк метнуть не могу?
– Александр Сергеевич, одумайтесь!
– Что мне не дает покоя, Гриша, что мне не дает покоя – честно ли будет отложить дуэль, коль скоро я его оскорбил?
– Да вы же сами его шакалом назвали, мышью полевой. О какой чести может идти речь с этими презренными людишками?
– C'était une façon de parler, Grisha. C’est quand meme un prince du sang…
– Mais quel sang, bon Dieu… C'est du sang Bachkir… Vous exagérez, Alexandre Serguéiévitch…
– Que savons-nous de tout cela, mon cher? Qui s'y connait véritablement?
– C'est du sang Bachkir… – упорствовал мой отец.
– Laissons plutot leur voile à ces mystères[33], – сказал Пушкин задумчиво. Он энергично прошелся по хижине, снова приблизился к Зюльнаре, откинул расшитое тюльпанами покрывало, долго всматривался в девичье лицо и наконец сказал:
– Воля твоя, Аскар Байбек! Сыграем!
– Александр… – начал было мой отец.
– Играем! Mon parti est pris!
– И что же дальше? спросил я.
– А что могло быть дальше? – ответил старый сын Яковлева. – Карты были засаленные и рваные, а может, и крапленые; Пушкин проиграл. Потом проиграл еще триста рублей и выдал вексель. А Аскар Байбек был уверен, что дуэли не будет. Потратить триста рублей, чтоб к тому же убить кого-то, кого ты едва знаешь?! Тут проснулась Зюльнара и, увидев Пушкина, вскрикнула. И тогда очнулся от забытья больной – старый монах, – огляделся по сторонам понять, что за крик такой. Но мог ли он различить башкирских разбойников, полоумного татарина, закутанную в розовые шелка и обвешенную браслетами и монистами девицу из гарема, Пушкина или моего отца? Их для него не существовало. Однако Пушкин увидел лицо старика, увидел его чистый, детски-наивный взгляд и странную мудрость, светящуюся в нем, его беспредельную любовь – понимаете ли, доктор? – любовь, подобной которой он не встречал. Эта улыбка монаха… она и когда угасла, не сменилась горькой или болезненной гримасой, как то случается даже у самых неотразимых красавиц. Впечатленье это надолго врезалось ему в память, подобно последнему отблеску заката на вечернем небе. Пушкину хотелось обхватить голову старика ладонями и поцеловать его в темя.
Он обратился к маленькому монаху:
– Как, говоришь, твое имя?
– Пантелей, ваша светлость, – отвечал монах тихим, надтреснутым голосом.
– Жар не прошел?
– Не прошел, ваша светлость, не прошел.
– Кто это, Пантелей?
Великое изумление отобразилось на лице маленького монаха.
– Да это же, ваша светлость, отец Серафим…
– Серафим? – повторил Пушкин.
Пытаясь скрыть неловкость, оттого что такой знатный господин, может, офицер, а может, важный чиновник, не слыхал о Серафиме, монах прошептал:
– Возможно ли, благодетель мой, что вы не слыхали о чудесах, которые он сотворил, о долгих годах, которые провел в полнейшем уединении, наложив на себя обет молчания?
– Наложив на себя обет молчания? – эхом повторил поэт.
– Никогда человек не раскаивался в том, что молчал, говорил отец Серафим, – прошептал монах.
Пушкин невесело усмехнулся.
– Расскажи мне, Пантелей, он, видно, много страдал?
– Он страдал любовью, благодетель мой. Как-то раз отец Серафим наставлял нас: когда святой Антоний был взят на небо – вы, верно, слыхали, ваша светлость, о святом Антонии из Египетской пустыни, – пришел он к Спасителю нашему и сказал: где же ты был, милосердный наш Спаситель, когда недруги терзали меня в пустыне? – Я был с тобою, мой Антоний, и видел твой подвиг… Во всякую ночь отец Серафим взбирался на большой камень и возносил на нем молитву. Однажды на него напали разбойники, он их и пальцем не тронул, а они покалечили его на всю жизнь. Страшные болезни истязали его, а он ничего не ел, только зелень и траву полевую – долгие, долгие годы. Всякий день отбивал тысячу поклонов, ваша светлость. А когда страдал от ужасного недуга, целых три года подряд, явилась к нему Богородица, и Петр и Павел по обе стороны ее, и сказала ему: наш ты будешь, человече! – и выпустила из его тела водянку. Вы, верно, и не знаете, ваша светлость, что, будучи семи лет от роду, он упал с колокольни, которую строил на свои средства его отец, и матушка его уверена была, что отдал Богу душу, – и вдруг она видит, что он стоит себе внизу и смеется. Может, оттого и согласилась, чтоб он стал монахом, и дала ему большой медный крест, который он и по сей день носит на груди и никогда не снимает, как не снимает и котомки, что у него за спиной, – там у него Святые Евангелия, – чтобы всегда помнить о кресте, который нес наш Спаситель.
Пушкин посмотрел на спящего монаха. Голова его покоилась на старой кожаной котомке, а из-под странного тулупчика, прикрывавшего тело, выглядывал черный крест.
– А я, благодетель мой, в смирении и убогости и робости великой осмелюсь спросить, кто он, этот господин, что не слыхал об отце Серафиме?
Пушкин пристально взглянул на него и, увидев, что тот в страхе отпрянул, потянул его за руку и ласково погладил поверх ладони.
– Сожалею, очень сожалею, что никогда не слыхал я об этом святом человеке, – сказал он. – А зовут меня Александр Пушкин, я сочиняю стихи, порой танцую, порой записываю дела минувших дней.
– Надеюсь я, мой благодетель, что ваши стихи и ваши танцы, как и записи святых деяний, будут угодны Господу, подобно тому, как были Ему любезны сочинения царя Давида, мир его праху.
Пушкин смотрел на него с удивлением.
– Спасибо тебе, Пантелей.
И в тот вечер, доктор, он написал свое стихотворение «Пророк»:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился…
Вы, доктор, знаете это стихотворение, ведь всякий русский ребенок его знает. Оно, правда, несколько отличалось оттого, которое было опубликовано в сентябре 1826 года, полтора года спустя, в «Московском вестнике». Там говорилось о камне, о котомке, о медном кресте. Вот что рассказал мне отец, доктор. Слушайте меня внимательно. Он сказал, что в то мгновенье можно было убедиться в том, кто предпочтительнее – Пушкин или Серафим. Можно сказать, что мой отец ответил на вопрос Бердяева еще до того, как тот его задал. Кто предпочтительнее – обратите внимание, не тот, у кого больше прав на существование. Отец сказал, что предпочтителен Пушкин, ибо он сумел разглядеть Святого Серафима, а тот не увидел Пушкина. А Пушкин, доктор, увидел Серафима, невзирая на то что тот был грязен и в отрепьях, невзирая на то что сам он искал и преследовал Зюльнару, невзирая на то что готов был из-за нее убить человека и готов был проиграть ее в карты и еще был готов из-за таких пустяков погибнуть на снегу, в лютый мороз. Только потому, что сумел разглядеть Серафима, – из-за этого взгляда, одного только своего взгляда, Пушкин превыше Серафима, сказал мой отец.
Дима Шпигель глядел на светящееся живое лицо Черниховского.
– Вы правы, надо ответить Модзелевичу. Нельзя, чтобы вскормленная в местечке ненависть к иноверцам царила в мире наших книг.
Черниховский все еще посматривал на него с недоверием, а Дима продолжал:
– А что касается его замечаний по поводу вашей «Илиады», если уж вы обратили внимание на такую малость, тут я сам отвечу этому негодяю. Вы же поэт, а не лингвист! Чего он хочет? Чтобы вы изобрели какое-нибудь темное словцо вместо греческого апоскудемайнэ? Совершенно непонятное слово с красивым звучанием? Чудовищный педант! Я ему покажу…
Широкая улыбка озарила лицо Черниховского.
– Дима! – воскликнул он. – Большой ты души человек!
– Почти камер-юнкерской, – заметила Кира.
Поэт пронзил ее долгим взглядом, слегка склонился к ней и едва тронул кончиками пальцев ее шею.
– Дима, – попросил он, – сходи, купи пачку сигарет для Киры. Ее пачка уже опустела.
Кира удивленно глянула на свои сигареты: пачка, полная еще каких-нибудь полчаса назад, была совершенно пуста. Она посмотрела на пепельницу, но там было только пять окурков.
«Греко-сербский мошенник», – подумала она.
Дима надел плащ.
– Я сейчас вернусь.
– Поскорей, – отозвался Черниховский.
Он обнял ее и поцеловал мочку ее левого уха. Руки его скользнули вниз. Он почувствовал ямочки, оставленные тесной резинкой, и слегка помассировал намятое место. Вышитая рубашка, французский язык, сигареты – и вот теперь… этот массаж! Да, Шандор Петефи, Адам Мицкевич. Он был национальным поэтом, ничуть не меньше, чем покойный лысеющий торговец[34]. У него было то, что англичане зовут «common touch». Она откликнулась на его объятия. Пусть будет так. Только еще спросила:
– Почему?
– Laissons leur voile a ces mysteres[35], – ответил Черниховский шепотом.
Шагах в двадцати от дома, позади места, где играли котята, позади миртовых кустов, известковой ямы и брошенных тачек, стоял Дима и смотрел на окно своей новой квартиры. С такого расстояния было что-то притягательное и вселяющее уверенность в широком проеме окна, в светло-зеленых ставнях, желтом абажуре, шторах, которые повесила его тетка. Да, человеку, живущему в такой квартире, и впрямь можно позавидовать. А кто живет там, если не он, Дима Шпигель, собственной персоной. Он еще постоял, поглядел на свое окно и пошел к киоску, некогда принадлежавшему его дяде, чтобы купить сигарет для Киры.
Дима вернулся через час, постоял, прислушиваясь, за дверью, пошаркал ногами, слегка пошумел, разок-другой подергал дверную ручку и только тогда вошел в комнату. Киры там не было. Черниховский сидел у окна, белый котенок лежал у него на коленях. Поэт что-то бормотал ему на ухо и почесывал мягкую спинку, а увидев Диму, сказал:
– Шуба! Душа поет, сердце ликует! Жаль, что гений эволюции не оставил нашему телу такую шубу. Что скажешь, Дима?
А на вопрос в Диминых глазах ответил:
– Ушла домой. Велела передать тебе спасибо и похвалила твою стряпню.
Лицо его было бледно, и Дима спросил:
– Все в порядке?
– Помнишь, что написано в начале Откровения Иоанна Богослова? Первенец из мертвых. Я – второй, воскресший из мертвых… Прав был старик Яковлев, что нет такой силы, как сила взгляда. Это была очень длинная зима… Зимой я всегда любил деревья – деревья надеются на весну. Проходит день, ночь, снег, солнце, дикие гуси, беличье дупло на обнаженном дереве, пчелиное гнездо поменьше беличьего, низкое небо, голые сучья – кто разберет их письмена? Человек думает: без листьев, должно быть, легче понять деревья, рощу. Но нет, это не так. Обнаженные кроны совершенно сбивают с толку, обманывают самый зоркий глаз. Лишь чудо свежей зелени возвращает понятные формы.
– Значит, все в порядке? – снова спросил Дима и протянул ему пачку сигарет.
– Спасибо, друг, от всего сердца спасибо, – ответил Черниховский и поцеловал руку изумленного Димы. – А теперь выпьем за Пушкина! Сто лет! Такой гибелью, в глупой дуэли, он хотя бы выдернул у смерти жало ее бессмысленности. Стрелу, скрывающую грусть. Только не у Александра Сергеевича!
Ловким движеньем он подал Диме фужеры и бутылку и попросил:
– Налей!
Еще прежде, чем Дима успел разлить водку, Черниховский одним глотком осушил свой фужер, зажмурил глаза, словно прислушиваясь, и тихо сказал:
– Пей, Дима, пей.
Дети Солнца
Пер. В. Кукуй
Посвящается Менахему Пери
Мрачным декабрьским вечером преподаватель математики и астрономии Нахум Винницкий вошел в букинистическую лавку на улице Лилиенблюма. Он собирался раздобыть для заболевшей гриппом жены развлекательное чтиво. Лавка была тесной и темной. Поеживаясь от холода, он протискивался между полками, перебирал пыльные книги, перелистывал страницы скучных детективов. Не найдя ничего подходящего, он собрался было уходить, но тут заметил в глубине полки большущую книгу в рваном матерчатом переплете. На титульном листе значилось: Э. Пашаро. «Дети Солнца». Судя по эскизам, снимкам и таблицам, это было сочинение, описывающее Солнечную систему, название же скорее годилось для научно-фантастического романа. Книга была напечатана в 1890 году в Яффо. Немыслимо! Винницкий заплатил за книгу и быстро покинул лавку. Труд по астрономии в восемьсот шестьдесят страниц, опубликованный в Яффо в конце века! Да ведь в те времена во всей стране не найти было порядочной библиотеки или солидного книжного магазина, не говоря уж об университетской кафедре или обсерватории. В каких стенах мог родиться подобный труд, к тому же на иврите? Это или ошибка, или мистификация, подумал Винницкий.
Не в силах оторвать глаз от книги с прекрасными четкими снимками, словно бы от руки нарисованным графиком, от колонок с математическими расчетами, Нахум уселся на скамейку. Ни сырой продувной ветер, ни прохожие не отвлекали его внимания. Описание Солнца и его детей-планет было совершенно необычным: оно было полно какого-то наивного благоговения перед устройством Вселенной, а грамотность и даже порой излишняя красочность языка сочеталась с математической стройностью изложения. Возвышенная, мистическая преданность автора предмету исследования не была обозначена ни одним словом – она была самой сутью этой книги.
До поздней ночи читал он своей жене Симе из книги Э. Пашаро о том, как выглядит Земля, если глядеть на нее с Луны, – огромным сияющим шаром, неподвижно висящим на черном небе, – и о самой Луне: об Океане Бурь и о Море Дождей, о лунных горах, залитых ослепительным беспощадным светом, рассекающим пространство лучами.
– Ты прав, здесь есть какая-то тайна, – сказала Сима, когда-то бывшая студенткой Нахума. – Кто мог написать такую книгу? И имя какое-то странное – Пашаро.
– В жизни не встречал ничего подобного, – сказал Винницкий.
Его разбирало любопытство. Книга произвела переворот в его душе. Изменился он и внешне. С лица сошла гримаса привычного раздражения, его ладони, обычно безвольно лежавшие одна на другой, наполнились силой, он приосанился, расправил плечи и грудь. Он словно вернулся в ту славную пору своего существования, когда он был в фаворе, когда к нему со всех сторон стекались люди – вкусить от изящества и остроты его мысли, от его энциклопедических познаний в области физики, биологии, этнографии и музыки.
Два месяца поисков окончились впустую. «Дети Солнца» не числились ни в одном каталоге. Ни в одной библиографии не был упомянут сей труд. Никто не слышал о типографии «Пальма», название же издательства в книге указано не было.
Днем он носил «Детей Солнца» в портфеле, на ночь укладывал книгу в изголовье. Он читал ее непрестанно, как одержимый, рассказывал о ней своим студентам и знакомым.
– Знаешь, что я надумала про твоего Пашаро? – сказала ему однажды Сима. – Возможно, он воспитывался и учился где-то на отшибе. Он совершенно не ориентируется в окружающем мире.
Винницкий тоже пытался представить себе личность автора «Детей Солнца». Книга по астрономии была насыщена цитатами из Мишны, в ней не было ни одного слова, не относящегося прямо к предмету книги. Информация, которую Пашаро черпал в разных научных источниках и приводил в тексте, никак им не комментировалась, что выдавало в авторе самоучку. Цитаты из Мишны указывали на его религиозное образование. С другой стороны, поражали познания автора в общей математике и новейшей для того времени фотометрии. Явно это был человек не от мира сего. В его книге не содержалось ни капли иронии. Без тени сомнения рассказывал автор байки об отце Риццоли, который назвал многие точки Луны именами друзей-иезуитов, или о Персивале Ловелле из местечка Флагстаф, который из года в год обнаруживал новые каналы на Марсе, покуда ему не примерещились подобные каналы на Венере и других планетах.
Пашаро был явно небезразличен к названиям материков, морей и океанов. Его воображение дразнили имена богов, нимф, астрономов, рассеянные в космической бездне, и он старательно сопоставлял, как они обозначены на разных картах Луны. О чем свидетельствовал этот интерес? С изумлением и сочувствием отмечал Винницкий усердие автора, с которым тот использовал гематрию для определения символического смысла этих названий, прибегая к многочисленным источникам, будь то Мишнот Амидот и Брайта Демазолот или Шабтай Доноло, Авраам Бар Хийа, Ибн Эзра, Ицхак Израэли из Толедо.
Трудно было сделать какие бы то ни было заключения о характере автора. В одной главе он писал, что достаточно навести на Луну лорнет или обычный бинокль, чтобы обнаружить выступы на ее гористой поверхности. Будь Винницкий на месте Пашаро с его образным стилем изложения, он наверняка бы сказал «театральный бинокль», чтобы подчеркнуть его величину и отнюдь не научную функцию. Мог ли Пашаро не знать о существовании театральных биноклей?
Другие страницы обнаруживали, насколько он «разбирается в истории»: говоря о Меркурии, он приводит случай с Гассенди. Этот астроном гостил в Париже в районе улицы Бюси (Пашаро написал это название на итальянский манер: «Бучи»). Гассенди, по наивному представлению автора, узнал о послании Кеплера из газет. Кеплер рассчитывал увидеть Меркурий 7 ноября 1631 года. Никто не следил за планетой, кроме Пьера Гассенди, который в темной комнате наблюдал за отражением Солнца на экране. Чтобы знать точное время, он приказал своему «рабу» стоять с квадрантом наготове этажом ниже и, заслышав стук над головой, записать время. Сначала из-за облачности не было видно Солнца. Но когда облака разошлись, на солнечном круге появилась крошечная черная точка. Поначалу Гассенди решил, что точка случайна, поскольку, как и его современники, полагал, что Меркурий – весьма крупная планета. Однако он отметил положение черной точки и стал ждать. Облака вновь закрыли Солнце, а когда оно засияло, точка уже переместилась. Гассенди постучал в пол, но его «раб», как выяснилось, покинул свой пост, решив, что облака им все равно помешают. Гассенди вскипел от гнева. Он тотчас велел водворить «раба» на место, после чего тот выполнял свою работу добросовестно. Из чего, в свою очередь, следует, что Пашаро не знал даже того, что во Франции никогда не было рабов.
Все это полностью опровергало первоначальное предположение Винницкого о том, что Пашаро был ученым из крупного университета, почему-то написавшим книгу на иврите и издавшим ее в Яффо. Конечно же, он получил фундаментальное образование. Но для ученого из «крупного университета» познания Пашаро в латыни никуда не годились. В его книге были упомянуты лишь два поэта: Лукреций и Теннисон. Когда Пашаро одолевала черная меланхолия, он разражался примерно такого рода пассажами: «Нам трудно заранее предполагать, навечно ли сохранит Земля со своей спутницей Луной разделяющее их расстояние, или оно способно меняться со временем. Возможно, на склоне дней своих Луна сольется с Землей в единую планету, которая продолжит обращаться вокруг Солнца». Находясь же в приподнятом расположении духа, Пашаро слагал оды на пришествие в наш мир Кантора, пел гимн славы «математику беспредельности».
Лукреций и Теннисон были ему по душе. Похоже, что Пашаро объединяло с Теннисоном отношение к «смерти» и «случаю». «Марсиане умирают от жажды, и отсюда их таинственные каналы. Мы сближаемся с ними после смерти» – так прокомментировал Пашаро выводы Персиваля Ловелла. Он много говорил о звездах или о небесных телах, которые не уцелели, о звездах, давно прекративших существовать и видимых только потому, что их свет дошел до нас спустя десятки тысяч лет «после немой катастрофы, произошедшей в небе, этом кладбище звезд».
Но в то время как переводы из Теннисона сохраняли образность и утонченность, присущие поэту, Лукреций в пересказе был дословен и скучен: латынь, похоже, давалась Пашаро с большим трудом.
Гипотеза о том, что он получил религиозное образование, ставила под сомнение его познания в астрономии, однако эти сомнения быстро рассеивались. Видимо, вначале Пашаро боялся, что в его занятии есть нечто запретное. «Сказал рабби Шимон Бар Пази, и сказал рабби Иегошуа Бен-Леви, ссылаясь на Бар Капару: кто разумеет вычислить путь звезд и время их обращения, да не пренебрегает, ибо сказано о таком: творения Божьего и дела рук Его не зрит», – двадцать восемь раз по поводу и без всякого повода Пашаро процитировал это высказывание.
Шли месяцы. Личность автора книги не давала Винницкому покоя.
Однажды возле мусульманского кладбища в Яффо он обнаружил вывеску: «Типография Пальма» – блеклые зеленые буквы, выписанные полукругом, в середине которого была изображена красная финиковая пальма. На двери склада висела толстая цепь с большим ржавым замком. Во дворе среди сорной травы и диких хризантем на высоких стеблях порхала птичья мелюзга. Глядя на выцветшие буквы, Винницкий исполнился уверенности, что Пашаро – имя вымышленное и отсюда неравнодушие этого человека к инопланетным названиям. Поиски в гражданской картотеке и в общинных книгах оказались тщетными. Права была же на, когда в первый же вечер сказала, что это странное имя. И вдруг озарило: Пашаро – это «пахаро», так ласково называли мальчиков в Испании во времена Сервантеса. Почему автор взял себе это имя?
Но ликование длилось недолго: Винницкий не мог понять, как продолжить поиск. Перечитывая книгу, он обратил внимание на одно примечание. Пашаро писал, что с помощью светопреломляющего телескопа диаметром в четыре с половиной дюйма и светоотражающего в шесть с половиной дюймов им сделано определенное открытие. Чьи были эти два телескопа, Пашаро не сказал. Винницкий перебрал в уме все ситуации, при которых Пашаро мог вести наблюдения с помощью этих телескопов.
– Сима, – сказал Винницкий, – мне кажется, что я смогу напасть на его след, но только придется нанять кого-то, чтобы порылся в газетах.
Жена ответила, что и так уже он потратил месяцы на этого Пашаро, дурно спит по ночам, говорит только об этой книге и что она согласна на любые расходы, лишь бы избавиться от этого наваждения.
Один из его студентов согласился начать поиски. Лишь в июле он обнаружил объявление в газете 1941 года, что некий Навон Альбо с улицы Шенкина, 47-а, «ищет знатока, который купил бы два прекрасных телескопа, и уступит недорого».
На следующее утро Винницкий пришел к невысокому дому на улице Шенкина. Внизу располагалась продуктовая лавка «Братья Альбо», а справа от нее была дверь и лестница, ведущая на верхний этаж. В витрине магазина за стеклом аккуратно были расставлены бутылки, банки с повидлом и медом, мешочки с пряностями и сухофруктами. Тонко звякнул колокольчик, и Винницкий оказался в небольшом помещении с множеством высоких полок, ломящихся от товара. Из узкого проема вышел мужчина лет сорока или пятидесяти, толстенький, с болезненно-одутловатым лицом и большими карими глазами.
– Господин Альбо – это вы?
– Я. Чем могу быть полезен, сударь?
– Когда-то давным-давно вы напечатали в газете объявление о продаже двух телескопов. Я хотел бы узнать, какова их судьба.
– Это не я их продавал. Меня зовут Шалом. Навон Альбо – это был мой отец, вечная ему память.
– Не известно ли вам что-нибудь об обстоятельствах продажи тех телескопов?
– А кто вы будете, сударь?
Винницкий показал ему все бумаги, что прихватил с собой.
– Да, я хорошо помню это дело. Их продали вместе с другими вещами моего деда.
– Так телескопы были вашего деда?
– Его. – На губах Шалома Альбо появилась улыбка. – Все это продали, чтобы купить для него полдома в Гедере.
– После продажи телескопов ваш дед не очень тосковал?
– Да он десятки лет в них уже не смотрел. Еще до моего рождения он бросил это занятие. Только иногда, когда на небе происходило что-то необычное, мы взбирались на крышу. Или, скажем, в день рождения одного из нас, детей… Нет в небе такого, чего он не знает!
– Вы… вы хотите сказать, что ваш дед поныне жив?
– Еще как жив! – ответил Шалом Альбо.
Он быстро и учтиво обслужил двух покупательниц.
– Странно, – промолвил Винницкий, взволнованный этим сообщением. – Странно, что человек десятки лет не прикасался к двум таким отличным телескопам.
– Пятьдесят лет, – уточнил Шалом Альбо.
– Как вы думаете, почему он перестал?
– Думаю, по занятости, – ответил Альбо после долгого раздумья. – Раньше у дедушки была одна лавка, а потом стало две. Работы много. Первая лавка сгорела. А детей-то семеро.
– Ваш дед только наблюдал небо или писал что-то по астрономии?
– Этого я не знаю. Может быть, когда-то давно. Но он состоял в переписке с астрономами. Помню, в ящиках у него были марки и конверты со всего света.
– Как точно зовут вашего деда?.. Простите, что я вас так допрашиваю.
– Эзер Альбо.
– А не было ли у него какого-то прозвища?
– Прозвище? – удивился Альбо. – Да если вас интересует дедушка, почему бы вам с ним не встретиться? В Гедере вам приходилось бывать? Я напишу, как к нему добраться.
– Так его можно навестить?
– Он болен. Но навестить его можно.
В лавку впорхнула стайка детей.
– Можно, только пошлите ему письмецо с предупреждением о приезде.
– Так и сделаю. Большое вам спасибо, – сказал Винницкий.
День поездки в Гедеру выдался солнечным. Дул прохладный ветер. Как во всех старых поселках, под деревьями стояли ослики, запряженные в двуколки. Огромные, словно дома, голубятни проглядывали из-за кипарисов, финиковых пальм и белых тополей с раскидистыми ветвями.
В этом сплетении Винницкий находил особенную прелесть. Пышная зелень садов, маленькие беленькие домики напомнили ему его славянское детство. Разве что такого обилия цветов в горшках там не было.
Во дворе Эзера Альбо тоже высилась голубятня. Калитка была открыта. С тропинки, ведущей к входной двери, сметены сосновые иглы. Другая тропа вела к углу дома, где был боковой вход – несколько серых каменных ступеней.
Дверь открыла загорелая женщина в белом платке.
– Здравствуйте, – поприветствовала она гостя. – Альбо одевается. Пройдете в дом или здесь подождете?
– Здесь подожду.
– Ладно, сидите во дворе. Только не затягивайте с ним разговор. Четверть часа, минут двадцать – не больше.
Она вошла в дом и прикрыла за собой дверь. Винницкий сел на стул, сработанный столяром-любителем. На выгоревшей мягкой обивке остались узоры дождевых потоков. Белые облака двигались над Гедерой; в саду пел дрозд, и Винницкий, как всякий встающий рано тель-авивский житель, узнал его голос. Из дома, осторожно ступая, вышел старик с небольшим подносом. Рубашка и штаны цвета хаки висели на старике, как на вешалке, лицом он тоже был очень худ. Белые усики, маленькие глазки. В мочке уха – золотая серьга: украшение ли это или знак, что он – старший сын? Старик поставил поднос на стол: стакан воды, стакан сока и круглая сдоба.