Текст книги "На пути в Халеб"
Автор книги: Дан Цалка
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Говоря о Цалке, хочется напомнить, что этот современный писатель, обреченный творить в эпоху одряхления (если не старческого маразма) европейской культуры, находит утешение в любви к миру и к искусству – пластическому, музыкальному, словесному. Внутреннее созерцание любимого предмета – возможно, в каждый момент нового – изливается в прозе набором эмпирических деталей и личных ассоциаций автора в присущей ему последовательности впечатлений, мыслей и ощущений и застывает в форме литературного произведения, которое мы, по старинке и не всегда несправедливо, продолжаем именовать рассказом, романом или новеллой.
Зоя Копельман
Иерусалим
НА ПУТИ ХАЛЕБ
На пути в Халеб
Пер. З. Копельман
Аминадаву Дикману посвящается
В те дни, когда великие персидские поэты еще слагали на земле свои возвышенные строки, пересекал Иудейскую пустыню один из достославных стихотворцев, Муслихаддин Абу Мухаммад Абдаллах ибн Мушрифаддин, известный нам под именем Саади. Руки его были стянуты за спиной кожаным ремнем, глаза залепила смешавшаяся с потом пыль, губы потрескались, неверные ноги шатко ступали по жесткой земле. После долгого пути пленники достигли города Триполи, и месяц за месяцем, от зари до заката, работал Саади на строительстве городских укреплений. Каждый вечер несчастный говорил себе, что, если не случится чудо, душа его расстанется с телом, не выдержав этой франкской неволи. И чудо в самом деле произошло. Один приятель и почитатель из Халеба уплатил за него выкуп в сто золотых динариев, и какой-то пизанский караванщик вывез Саади на муле и доставил его в Халеб в надежде, что тот, кто внес богатый выкуп, расщедрится и отблагодарит его за услугу. Так поэт был спасен. В благодарность за избавление Саади женился на дочери своего спасителя, которая оказалась женщиной склочной и сварливой, и, прожив жизнь, полную великих деяний и славы, встретил смерть в городе своего рождения Ширазе в возрасте ста восьми лет.
То обстоятельство, что бессмертная поэзия Саади – «цветенье розы – краткий миг, но вечно свеж сад роз моих», – писал он, открывая свой «Гулистан», что в переводе и означает «Сад роз», – то, повторяю, обстоятельство, что эти бессмертные стихи могли никогда не быть подарены миру, если бы не случайно выплаченные сто монет, наполняло сердца их читателей страхом и признательностью, ибо главные свои сочинения поэт создал в весьма преклонном возрасте, спустя годы после изнурительных месяцев в Триполи.
Удивления достойно, что слова испуга и признательности перемежаются изъявлениями гнева и презрения по отношению к франкским варварам: «Даже если бы эти ничтожные франки выставили супротив Саади всех своих стихотворцев, и тогда был бы он огромнее их всех, вместе взятых, как слон против стаи полевых мышей!»
Здесь следует прервать наше повествование и задаться вопросом: а что же делал Саади – сей великий муж, чей порог обивали сотни учеников прославленных медресе Дамаска, – в Иудейской пустыне? О его пребывании там, помимо того, что написано в книгах, известно нам из одного послания, отправленного дервишем по имени Мухаммад Абу Мансур некоему богатому купцу в Ширазе, Искандеру Али, – послания, повествующего о странствиях в обществе Саади и суфийского отшельника по прозванию Нур-Алла Аттар.
Завершив учебу в духовной академии Низамийе, Саади свел знакомство с кружком суфиев и чрезвычайно увлекся их учением. Вернувшись из Багдада в родной Шираз и позднее пускаясь в длительные путешествия, он посетил Балх, город, где родился Джалаладдин Руми, небольшое стихотворение которого Саади перевел на язык урду и преподнес в дар одному знатному кашмирскому вельможе, обосновавшемуся в Халебе:
Мне было ведомо изысканное счастье
В жемчужной ракушке укрыться от напастей.
Но из прибежища я вырван и скитаюсь,
И, как волна о риф, я пеной разбиваюсь.
Все тайны бурные страстей
Я сделал достоянием людей.
Как туча, что на землю пролилась дождем,
Усну на берегу, и мне скитанья нипочем.
Саади посетил Газни, город великого правителя Махмуда, обладавшего мечом-молнией, побывал в Пенджабе, в Соннате, в грандиозном храме Шивы, господина Луны, господина сомы – растения грез; оттуда он добрался до Дели и до Йемена, а из Йемена отплыл по Красному морю и добрался до Абиссинии, совершил паломничество в Мекку и Медину и какое-то время жил в Египте и Дамаске. И где бы он ни был, всюду сходился с суфиями или людьми, близкими им по духу и образу жизни. Услышав, что суфий Нур-Алла Аттар принял обет молчания и намеревается удалиться в Иудейскую пустыню, он решил отправиться с ним. Вблизи Иордана к ним присоединился дервиш Абу Мансур, превзошедший многих в искусстве каллиграфического письма, за что снискал милость сперва у князей, а затем и у их приближенных.
Составители книг о Саади не смогли скрыть своего замешательства. Ни один из них не отрицал того достоверного факта, что поэт странствовал вместе со стариком суфием, являвшим собою живые мощи, и безумным дервишем, облаченным в козью шкуру, причем голова этой козы была привязана к его плечу, а на поясе болтались выкрашенные хной мышиные хвосты.
Правда и то, что адепты суфизма, явные или тайно таковой исповедовавшие, сочувственно улыбались, представляя себе, как поэт, один из просвещеннейших людей своего времени, ходил с Аттаром и учился у него смирению и очищению; им нравилось тешить свое воображение тем, как двухголосое «Ого-го-го!» путников эхом разносится среди скал. Но и те, кто не сочувствовал суфизму, вообще говоря, были весьма снисходительны к тому, что поэт бродил с Аттаром. Тем, кто полагал, будто суфии сами себя обманывают, а их изумленный взгляд ничем не отличается от взгляда дурака либо младенца, – даже им не мешало, что поэт прилепился к безумцу; в их глазах это выглядело подобно тому, как если бы он бродил с обезьяной, на шее у которой красовалась золотая цепь. И даже те, кто был совершенно убежден в том, что суфии – законченные мошенники и проходимцы, а их проповеди и учение – не более чем уловка, скрывающая властолюбие и корыстолюбие, – даже и они не осудили поэта за то, что бродяжничал с таким вот лжецом, поскольку полагали, что, хотя самому поэту не пристало быть лицемером, нельзя требовать того же от всех его приятелей. Что же до тех, кто относится к суфиям со всей суровостью и держит их за отступников, которые всем многочисленным потокам, вытекающим из полноводной реки веры, предпочли пересыхающий ручеек, хотя река эта есть не что иное, как свет, милосердие и избавление, – так эти непримиримые стихов, как правило, не читают.
И все-таки чувствуется в книгах замешательство и даже неловкость. А источник этой неловкости, как и ядовитых слов в адрес франков, кроется в некоем событии, о котором и сообщает послание дервиша, корящего во всем только себя и истово кающегося в грехе.
Когда рыцарь Тибо де Грюмар, пишет Абу Мансур, услышал о том, что Саади – поэт, то позволил себе усомниться в сказанном и заявил, что внешность путника о сем почтенном занятии отнюдь не свидетельствует. Он повелел Саади сочинить стихотворение, которое будет тотчас же ему переведено, и, если понравится, Саади немедленно будет освобожден да еще получит вознаграждение. На деле же произошло такое, во что поверить немыслимо: Саади прочел перед крестоносцами свои стихи, а на следующий день, связанный кожаными путами, шел по пустыне в направлении Триполи.
Составители персидских книг предположили, что этому невероятному событию может быть только одно объяснение: Саади намеренно не выдержал испытания. Всем было известно о его мудрости, личном обаянии и великолепной памяти, хранившей бесчисленные стихи, которые он записал лишь по прошествии многих лет. Нашлись даже такие, кто подверг сомнению истинность послания Абу Мансура, сохранившегося не в подлиннике, а в сокращенном арабском списке. Однако дервиш отличался наблюдательностью: он заметил, например, что заплаты на спине у Саади были синие, а рыцарь кутался в широкое арабское покрывало и тюрбан на его голове был расшит сотнями мельчайших красных крестиков, и другие тому подобные мелочи.
Если бы Саади, дервиш и суфий задержались в пещере, в которой и так прожили несколько месяцев, они не встретили бы крестоносцев. Но суфий был серьезно болен, да и дервиша лихорадило. Лишь Саади чувствовал себя превосходно. Мир скользил перед его глазами, легонько шурша, подобно ветру пустыни. В притче, рассказанной ему монахом среди развалин Сонната, мир был уподоблен вечнотекущему потоку, на обоих берегах которого рассеяно несметное множество песчинок, и вот некоторые из них сливаются в пары, эти – по любви, а те – по дружбе, и объединяются в семьи, в города, народы и религии, и разлучаются под напором течения, не в силах противостоять прихоти волн и капризу ветра, – и притча эта виделась ему ослепительной картиной, где песчинки были икринками разноцветных рыб, а вечнотекущий поток – свежей полноводной рекой.
Лагерь, в котором путники устроили привал, раскинулся на плоской скале вблизи Мертвого моря. Он был надежно защищен природой; лишь с одной стороны спускалась к морю узкая тропа, тогда как с другой высились островерхие горные хребты да по бокам склоны отвесно падали в пропасть. На плато теснились кочевники, торговцы и прочий люд, имевший свои причины предпочитать городам пустыню. К несчастью для Саади, был среди них воин по прозвищу Диб, чей меч исправно служил всякому, желавшему свести счеты с крестоносцами.
Роковая ночь выдалась на редкость темной. Почти все обитатели лагеря спали, у костра сидели только великан Диб, один из его подручных да Саади с дервишем. Старик суфий лежал на спине и созерцал небо. Повсюду – в Персии и Индии, в Турции, Абиссинии и в пустынных землях Аравии привык Саади задерживаться у костра последним, вглядываться в лица людей и наблюдать за движениями их рук, прислушиваясь к удивительным рассказам. Диб пустился в воспоминания. Суфий был слишком стар, а быть может, и слишком мудр, чтобы кто-то или что-то еще могло заинтересовать его. Разве что солнце и ветер. Но Диб чувствовал себя привольно и преисполнился желанием покрасоваться, коль скоро рядом сидел сам великий Саади – сидел и молчал, не судя ни человека, ни зверя, ни что бы то ни было на земле. Диб рассказывал о тех славных днях, когда он получал по золотому за каждую голову крестоносца, выходил на охоту с пустым заплечным мешком с четырьмя карманами и возвращался, когда карманы делались полны. Саади бросил взгляд на суфия, но тот лишь моргал, будто хотел сказать, что усердие разбойника в отсечении голов достойно восхищения, но головы имеют обыкновение вырастать снова, и все его усилия – не более чем детская забава, несмотря на то что есть в них похвальное стремление к постепенному опрощению мира как такового. Но вдруг лицо суфия помрачнело, рот искривился, слезы собрались в уголках глаз, и Саади понял, что тот вспомнил голову Аль-Халладжа, которая, будучи срубленной и брошенной в прах, все еще шевелила губами и шептала: «Един! Един…»
Неожиданно раздались звуки музыки и приглушенно заржал конь. Саади узнал голоса инструментов, флейт и тимпанов, но мелодия была незнакома и чужда. Лагерь пробудился. Люди сгрудились у края плато и таращились на лежащее внизу море. Когда воды прояснились, вместо музыкантов и лошадей предстал их глазам широкий шатер и желтый флажок, реющий над ним. Некоторые бросились спешно собирать пожитки и начали спускаться по узкой тропе. Время шло, а ушедшие не появлялись, и тем, кто остался, сделалось ясно, что они наткнулись на засаду – людей или чертей. Среди спустившихся был и один из братии Диба. Громкий свист резанул воздух. «Франки!» – воскликнул Диб. Он и его молодцы обнажили мечи. Дервиш охнул, а старик суфий прикрыл лицо драной тряпкой. Кое-кто попробовал вскарабкаться по острым каменным кручам, но не прошло и нескольких мгновений, как из глоток торговцев вырвался истошный крик: лагерь со всех сторон был окружен лучниками крестоносцев и примкнувших к ним кочевников с круглыми щитами в руках. Тучи стрел закрыли небо, и тут же на плато начали спускаться по веревкам затаившиеся между лучниками воины, действовавшие теперь с поразительным проворством. Они двигались мелкими шажками, чтобы не соскользнуть с отвесных скал, то исчезая, то выныривая из мрака, словно привидения в ночном кошмаре. Они выли и визжали подобно обезумевшим животным. Запахло кровью, и скоро почти треть обитателей лагеря были мертвы. Многие стонали от ран, а уцелевших согнали к шатру, раскинутому на небольшом клочке суши, врезавшемся в море и поросшем мертвыми, белесыми от соли, безлистыми деревьями.
Два престарелых купца, суфий и армянин, любивший щеголять перед Саади своим изысканным фарси, были немедленно освобождены. Армянин сообщил Саади, что они попали в плен к рыцарю Тибо де Грюмару, тулузцу, от которого зависит, как решится их судьба, но добавил: сам он неколебимо уверен, что дервиш и, разумеется, достопочтенный Саади будут выпущены на свободу.
В тот самый миг на пороге шатра показался огромный франк, толстый и одутловатый, с потухшими глазками на жирном лице. Он тяжело уселся за стол и положил на него свои ручищи, а один из помощников стал допрашивать пленных. Когда подошла очередь дервиша, тот изобразил, будто козья голова на его плече норовит боднуть, и издал блеющие звуки. Крестоносец поднял руку, и солдат развязал путы. «Да раскроет пред тобою Ризуан свои врата во всю ширь, знатный господин!» – проговорил дервиш. Послышался хохот[17], а когда франку объяснили, что Ризуан – это ангел, охраняющий ворота в рай, то и он тоже зашелся громким грубым смехом. Затем был допрошен Саади, и франкский рыцарь, как нам уже известно, велел поэту сочинить до вечера стихи. Когда весть об этом дошла до слуха его друзей и армянина, они вздохнули с облегчением, ибо, не считая Руми, не было тогда на земле поэта, равного Саади. Крестоносец кивнул армянину, и тот отвел Саади в сторону. Бледное заплывшее лицо рыцаря вызвало в Саади брезгливое чувство, к которому примешивалась жалость. Армянин пояснил, что рыцарь принимает у себя в Тулузе знатных поэтов и собирает рукописи и музыкальные инструменты. Неожиданно рыцарь зевнул во всю глотку, словно бегемот, и из нутра его дохнуло рыбой. А Саади задумался о том, предписывает ли франкам их религия обязательное и частое умывание.
Рядом с шатром развели четыре костра и теперь жарили на вертеле баранов. С тех самых пор, как Саади увязался за суфием, ни кусочка мяса не было у него во рту. Теперь он сидел среди франков, ел и пил с ними, забавляясь их веселостью, дивясь количеству поглощаемой ими пищи и вина и изумляясь их варварским повадкам. Сам рыцарь тоже заглотал добрую четверть барашка и теперь, увидев беркута, кругами летавшего над горой, схватил чей-то лук, пустил стрелу, промахнулся и немедленно принялся вопить и раздавать тумаки направо и налево, жалуясь и причитая, и даже разразился слезами, но, будучи утешен своими товарищами, вскоре снова принялся за еду.
После обеда воины завалились спать. Заснул и Саади, всю ту ночь не сомкнувший глаз, и спал, покуда его не разбудил помощник рыцаря и не спросил, не требуется ли чего сочинителю в помощь. Саади поблагодарил и испросил разрешения побродить по берегу моря, ибо вошло у него в обыкновение сочинять стихи во время ходьбы. Согласие помощника было получено, более того, тот попросил позволения выслать за поэтом солдата, дабы охранял его от львов и барсов, а также от всяких чудищ, обитающих в этом мертвом море.
В распоряжении Саади оставалось четыре-пять часов, время вполне достаточное для столь виртуозного поэта. Но из послания дервиша нам известно, что Саади был охвачен паникой и никак не мог решить, какое стихотворение особенно понравится франкскому варвару. Ему в жизни не доводилось читать поэзию франков, только слышал о ней уничижительные отзывы египтян. Стихотворение об охоте? О коне? О любви? Позабавить франка или заставить его расчувствоваться? И тут Саади припомнил их музыку. Когда они пели свои дробные и задорные песни, то и он, чужой для них, заражался весельем, однако их протяжные и печальные мелодии наводили на него скуку. А посему решил он сочинить что-нибудь шутливое, остроумное, такое, что пробьет броню жира и зажжет давно потухшее пламя в маленьких глазках тулузца. Он ускорил шаги, и стихи, предостерегающие от дружбы с человеком, попечению которого вверены слоны, стали складываться сами, строка за строкой:
Советом поделюсь, не тратя лишних слов:
Ты дружбы не води с погонщиком слонов.
Досуга не найдет в беде тебе помочь —
Слонов поить-кормить он будет день и ночь.
Коль друга навестить захочет наш герой,
За ним его слоны потянутся гурьбой.
Дощатый хрустнет пол и дрогнет потолок,
Когда в твой дом войдет отряд слоновьих ног.
Не тщись спасать тахту, подушки и ковер —
Их превратит в труху четвероногий вор.
Печенье и халву, орехи и компот
Слон хоботом возьмет и в свой отправит рот.
Сожрав все, что найдет, он вряд ли будет сыт
И, вмиг остервенясь, прегромко затрубит…
Чтоб былью стать не смог ужаснейший из снов,
Ты дружбы не води с погонщиком слонов!
Сочинение стихов заняло около двух часов, и у Саади оставалось еще довольно времени. Свет постепенно слабел, тускнел и гас; одиночество, озноб и ропот поднимались в душе, словно пар, восходящий над водою, и было что-то скорбное в прикосновении зыбких волн к недвижным камням. Шатры крестоносцев казались обрывками пергамента, а курящиеся дымки костров походили на письмена, сулящие несчастье. Эта картина, подобно облаку, накрывшему землю своей тенью, пробудила в Саади иную мелодию, и строка за строкой зародились в нем новые стихи, а уста шептали их с прежним радостным воодушевлением:
Как любит правду человек?
Как горный пик – свой вечный снег,
Как тихий утра ветерок —
Волну, что плещет на песок.
Еще никто не прогадал,
Кто раз и навсегда сказал:
«Я душу Богу поручу —
Чистосердечным быть хочу».
Вернувшись в лагерь, Саади прочитал оба стихотворения дервишу, и тот запечатлел их на пергаменте своим бесподобным каллиграфическим письмом. Вечером Саади был приглашен к шатру рыцаря и, хотя выбор был сделан им еще прежде, все-таки спросил дервиша: «Которое из двух стихотворений прочесть?» Дервиш отвечал: «Стихи о погонщике слонов», а армянин, уже успевший заглянуть через плечо пишущего, хихикнул и провозгласил: «Блажен глаз, узревший сие! Очаровательно и остроумно! Лишь избранные души наделены подобной легкостью. Красота сама свидетельствует о себе! Не только господин Тибо, но и странные люди, о которых сказывают, будто у них на плечах растут пёсьи головы, сумели бы насладиться этим милым и забавным сочинением!»
Этот выбор обошелся Саади унижением и многими муками. Истерзанный и больной, он рыл землю и возводил стену Триполи в течение долгих и тяжких месяцев.
За то ли он был наказан, что, наблюдая за перипетиями своего времени, стал подозревать, что весь наш мир похож на странную шутку и что умные люди в глубине души думают так же, как он? А может быть, расплата последовала за то, что все его странствия служили лишь предлогом, скрывавшим желание уклониться от долга любви к ближнему? Или он забыл что-то и был наказан за свою скверную память? Подобные мысли одолевали Саади, сидящего верхом на направлявшемся в Халеб муле, который ревел, жевал сено и отгонял хвостом мух. И кто знает, к чему бы привели все эти размышления, будь Саади суфием или дервишем. Но, глядя на цветы и травы, растущие по обочинам дороги, Саади приободрился и стал прислушиваться к позвякиванию колокольцев на перевязи мула, к щебету птиц и густому жужжанью шмелей, а потом сказал себе: «Эх, Мушриф! Довольно тебе терзаться и мучиться! Один человек не оценил твоих стихов, и ты шесть месяцев рабски трудился на стройке. Другой восхитился твоими стихами, заплатил сто золотых динариев, и теперь ты совершенно свободен. Даже по самому щедрому счету твое участие в земляных работах вряд ли стоило больше десяти динариев в месяц. Отсюда следует, что цена тебе на счетах мироздания – сорок динариев за полгода: итог невелик, но и не столь уж мал». Так думал Саади, гоня прочь свои грустные и обидные мысли; и лишь на страницах «Бустана» и «Гулистана» вьется порой дорога в Халеб, сумрачная и взыскующая.
Два клочка пергамента со стихами Саади, переведенными неведомым поэтом-франком, сопровождали рыцаря во всех его походах. Увы! Как горько ошибался персидский стихотворец! Его строки о чистосердечии произвели на рыцаря столь сильное впечатление, что тот повелел выбить их на куске особо ценного мрамора и установить в стене костела, известного под названием Базилики св. Сернана, в родной своей Тулузе. Эта мраморная доска покоится там и по сей день, в полутемной крипте, между нагрудником св. Доминика и колпаком Фомы Аквинского.
Перевод З.Копелъман
История о великом кабалисте Йосефе дела Рейна и о том, как ему не повезло
Пер. З. Копельман
Великим человеком был Йосеф дела Рейна, ибо проник в тайны кабалы. А жил он в Цфате, в убогой хижине у подножья Ханаанской горы.
Девятилетним мальчуганом – дело было вечером – он услышал рассказ о мудром старце, сумевшем заклинаниями вызвать Самаэля. Старец продал Князю тьмы свою душу, скрепил купчую подписью, и Самаэль стал служить мудрецу. В тот поздний час и решил Йосеф, что тоже выучится и вызовет Самаэля, но убьет его и очистит землю от скверны. Тогда скажут о нем люди: величайшим мудрецом был Йосеф дела Рейна – не о себе одном он думал, а вступил в схватку с Князем зла, чтобы снискать милость Творца и принести в мир Избавление. И странным показалось Йосефу, что никто до него не сделал этого и что не об этом толкуют мудрецы, хотя нет задачи важнее. Однако когда заметил, что, с кем бы ни заговорил о том деле, всяк либо приходит в смущение, либо улыбается, затаил свои мысли и поделился ими лишь с учителем своим, Товием Роза, которого жители Цфата прозвали «безумным итальянцем».
Дни и ночи проводил дела Рейна за книгами, и слава о его учености – а был он еще совсем юн – распространилась не только в родном городе, но докатилась до Тверии и Иерусалима. Однако его мысли и суждения не встречали широкого отклика, и он покинул дом, потому что жизнь в общине казалась ему ненавистной: не мог он выносить ни чванливых выступлений перед горсткой слушателей, ни непререкаемого тона, каким мужья отдавали распоряжения женам. Оттого он ушел от родных и поселился одиноко в убогой хижине возле Ханаанской горы, а жители Цфата сторонились его.
Однажды его учитель, Товий Роза, почувствовал приближение смертного часа. Позвал к себе Йосефа дела Рейна и сказал ему так:
– По безграничной щедрости Своей позволил Создатель каждому человеку быть тем, кем он хочет. Тварь неразумная какой родится, такой и умирает; высшие существа – ангелы и серафимы – с момента создания своего обречены на вечность; лишь человеку даны все возможности, и всё, чему ни посвятит он себя, дает плоды. Влечет его к растению – станет растением, к скотине – станет скотом, к мудрости, знанию и милосердию – будет подобен ангелу; а если не найдет отрады в уделе тварей земных и сольется с мраком бездны – сделается одним из бесконечных. Таковы стези человека, а большего ему не дано. Оставь же свой замысел и ступай к святому Аризалю[18], который согласен теперь уделять время беседе с учениками и молиться вместе с ними. Обещай мне!
Дела Рейна дал учителю обещание, и тот обучил его всему, что знал о мистических сочетаниях букв и слов и о помыслах и деяниях, позволяющих человеку приблизиться к Всевышнему[19]. Ничего не утаил от него.
– Оставь свой замысел, – проговорил учитель в печали.
– Я должен убить Самаэля! – отвечал дела Рейна.
Хоть и немилы были ему жители Цфата и его мудрецы, Йосеф дела Рейна исполнил данный обет и спустился к речке Амуд, где жил святой Аризаль со своими учениками. Полноводен был поток Амуда, весело неслись его струи, а в небольших затонах по берегам разрослись тенистые каштаны, нежные плакучие ивы и мелкий ракитник. После бесплодной суши предгорья отрадными показались Йосефу и влажная земля, и плеск прохладных струй. Под раскидистыми ветвями каштана, со всех сторон окруженного водой, он увидел святого Аризаля и его учеников: сидит тот будто на крошечном островке, а ноги в воде. Крепко и вкусно пахло мятой, лимонником и базиликом, что зеленели в прогалинах посреди воды.
– Садись с нами, дела Рейна, – сказал святой Аризаль, указывая на место рядом с собою и на лукошко ежевики. Йосеф жил в одиночестве и не привык к беседам. Высокий и сутулый, с несколько овечьим лицом, он расположился посреди сидевших, но от смущения не понимал ничего. Однако вид Аризаля в окружении учеников, благоговейно внимавших каждому слову учителя и преданно на него взиравших, тронул его сердце, да и сам Аризаль понравился ему – и обликом, и приятным голосом.
Неделю спустя вновь пришел Йосеф дела Рейна на то место, и снова пригласил его святой Аризаль сесть рядом с собою, ученики же неохотно потеснились.
Дела Рейна сидел, прислушивался к их речам и журчанью двух ручьев, огибавших островок, и, глядя на струящуюся воду, в которой отражались ветви каштана, до того засмотрелся, что вдруг увидел, как деревья, горы и ручьи погружаются во тьму, и вот уже не два ручья это вовсе, а две лапы огромного зверя, который вздымается выше гор, до самых небес. Солнце стало краснее красного, лапы животного возносились все выше и выше, а святой Аризаль и его ученики более не казались благообразными, чистыми и непорочными, как только что, а сделались будто идолы деревянные со стекляшками вместо глаз; и вот они упали ниц, поклоняясь огромному зверю.
Как увидел это Йосеф, вопль ужаса вырвался у него из груди, и он, рыдая и ломая руки, кинулся прочь, к своей хижине. С того дня он еще меньше стал общаться с людьми и жил в полнейшем одиночестве. Какая-то старушка навещала его порой и приносила немного пищи. Несмотря на то что хижина находилась на отшибе, поговаривали о странных звуках, будто бы доносившихся из нее, а однажды, когда Йосеф спал, люди прокрались тихонько внутрь и рассыпали по полу песок – поглядеть, не проявятся ли отпечатки куриных лап, которые суть не что иное, как следы чертей.
Когда Йосеф дела Рейна шел по улицам города, мальчишки кидали в него камни и даже добрые женщины отводили взгляд и отворачивались. Он подозревал, что за ним следят. Выходя из хижины, обходил ее кругом и внимательно осматривал низкую крышу, а прежде чем лечь спать, проверял, не прячется ли кто за окном или под кроватью.
Лишь один человек водил с ним дружбу. Звали его Натале Натали. Он жил в Виченце[20] и был занят поисками философского камня. У Натали имелось множество книг по алхимии и магии, и дела Рейна часто писал ему письма с просьбой прислать разные снадобья или сообщал о своих открытиях, вел для него дневник и прислушивался к его советам. Ему же он поведал и о своем решении поймать и убить Самаэля, расспрашивал о великой Испании и ее короле, владыке полумира, об Авиле, городе восьмидесяти башен с неприступными воротами и мощными мостами – суровом городе, сложенном из серых камней.
А Натале Натали, этот разочаровавшийся во всем и вся старик, не имевший ни сына, ни брата, был рад, что в Галилее живет некий молодой человек, который раз в месяц исправно пишет ему, и сам по мере сил отвечал юноше, ибо знания его о том, что не касалось предмета его разысканий, были невелики. Однажды дела Рейна получил от старика письмо, извещавшее, что в Яффо вскоре прибудет корабль, на борту которого находится семья из Виченцы. Один из слуг везет ему склянку со снадобьем, талисман и древний пергамент, и с их помощью он, Йосеф, в короткие часы от полуночи до восхода зари сможет исполнить замысленное.
Дела Рейна в изумлении разглядывал письмо и отказывался верить своим глазам. Но поскольку он все еще не умел вызывать Самуэля собственными силами, обрадовался, что сможет воспользоваться чужими секретами. В назначенный день он отправился в Яффо поджидать корабль. В самом деле, в полдень пришвартовалось в порту, бросив якорь, прекрасное венецианское судно с лиловыми парусами и медового цвета деревянной обшивкой вокруг окон. Носильщики, хохоча и скаля зубы, на закорках перетаскивали на берег пассажиров. Дела Рейна узнал по описанию друга нужную ему семью, увидел престарелого слугу и рядом с ним девчушку лет трех, в одной руке державшую зонтик от солнца, а другой приглаживавшую свои золотистые волосы. Дела Рейна подошел к ним ближе и заметил, что огромные глаза девочки смотрят на мир надменно и дерзко.
Семья из Виченцы тут же разделилась. Более пожилые разместились в повозке, поджидавшей их на набережной, молодежь вскочила на оседланных коней, а девочку усадили в паланкин на спине мула. Дела Рейна взял у слуги сверток и, спросив, как зовут малышку, услышал в ответ, что имя ее – Елена.
Кавалькада и повозка направились в Иерусалим, а дела Рейна вернулся в Цфат, вскрыл сверток и, готовясь совершить то, о чем размышлял годами, начал поститься. И вот в один из дней повязал талисман на шею, отпил из склянки и, как велел ему в письме Натали, сел к столу, разложив на нем пергамент, и принялся ждать. За окном виднелись склоны Ханаанской горы, карликовые деревца, несколько пастушьих домиков и дым костра. В полночь Иосеф громко произнес слова заклинания, написанные его другом. Постепенно буквы начали выступать из пергамента, их выпуклые очертания сделались объемными и заостренными и окрасились в радужные цвета. Порыв ветра просквозил жалкое жилище, сдвинул треснутый стул и качнул повисшее стропило. Сердце Иосефа стучало, по телу разлился жар, в кончики пальцев точно впились изнутри тысячи мельчайших игл. Пергамент медленно исчезал – растекался и таял, будто пена.
Дела Рейна встал, чтобы остудить пылающее лицо водой из таза, но не успел омочить руки, как вода сама наполнила его протянутые ладони. Бледными губами он призвал Самаэля, ощутил, что в комнате кто-то есть, и обернулся. В углу, опутанное мириадами световых нитей, находилось странное существо, которое дела Рейна принял поначалу за верблюда или огромную женщину. Тут он понял, что это человек, ростом выше его на целую голову, и что сидит он на низенькой деревянной скамеечке, почти касаясь потолка своими большими коленями. Огромная голова его имела благородные очертания, лишь в выражении глаз да в линии искривленных губ заметно было что-то неправильное, будто существо это вот-вот превратится в верблюда или в какое-нибудь иное животное. Нагое тело его обвивали световые путы, казавшиеся тонкими медными нитями, врезавшимися в кожу. Глядя на него, Йосеф дела Рейна ощутил великую гордость и детскую радость. Он громко рассмеялся и засветил лампады. Существо молчало, следя глазами за каждым его движением, и покорно ждало.