Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 2"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
– И первого ученика антихристова Симоном звали[4]4
И первою ученика антихристова Симоном звали. – Антихристом христианство считает противника Иисуса Христа, носящего его маску, человека – посланца сатаны, принявшего всю его силу. Он явится в конце времён и возглавит борьбу против Иисуса Христа, но в конце концов будет им побеждён. Предтечей антихриста считается Симон Волхв, или Симон Маг, антагонист апостола Петра. Пётр разоблачает Симона. Чтобы доказать свою силу, последний имитирует вознесение и бросается вниз с высокой башни. Демоны подхватывают его, но Пётр приказывает им отступиться, и Симон разбивается о камни.
[Закрыть]!
– Ты в безумии речёшь! Утишь гнев свой!
Тут внезапно и безмолвно распахнулось небо, трепетно осветив всю округу. Ждали грома. Но его не было. Небо приоткрылось ещё раз – слоями, меж которыми колыхался неживой и тревожный свет.
– Никак гроза? – перекрестился Восхищенный. – Отчего же так тихо?
– Никогда я такого не видывал, – сказал зеленолицый Гоитан.
Огонь небес был всюду, Со всех сторон сразу. Вспышки стали продолжительней: багровые, розовые, голубые. Туч даже не было видно – только разрывающие их пласты огня. В дымно-зелёном тумане возникали кущи деревьев, с которых стекали синие языки пламени. Новая вспышка выхватывала чёрные стволы груш недальнего сада, и каждый лист был отчётливо виден на прозрачном голубом полотне. Завеса жидкого золота рушилась от небес до земли; по этой пылающей завесе ещё змеились огненные ветви и долго оставались на небе чёрными трещинами.
– Может, это... уже конец всего? – Пальцы Восхищенного сжали плечо Гоитана. – Се гряду во славе судить мёртвых и живых, а? Может, так это будет?
Монахи сложили руки крестом на груди и стояли на паперти, глядя, как в нездешнем тусклом и холодном блеске, волнующем твердь небесную, отчётливо вырисовываются заброшенные конюшни за лугом, дыры на крыше сторожки и даже пожелтелые заросли травы – все являлось в мерцании дробящегося единого мгновения, которое длилось и длилось.
– Не так ли некогда средь блистаний воинств небесных повлечёмся на последнее предстояние перед Ним? – проговорил Гоитан.
– Отче наш, помилуй, не покарай, Милосердный!
Мягко, высоко заворчал гром.
– Сейчас хлынет, бежим в собор! – Гоитан остановился, поражённый лицом Восхищенного в трепете сине-зелёных бликов, его расширенными глазами, перстом, указывающим на растворенные двери храма. Оттуда истекало слабое сияние.
– Видение, кажись, нам обоим? А ты мне не верил! – прошептал Восхищенный, пытаясь перекреститься, хотя пальцы, как скованные, не слушались его.
Тёплый свет таял в углах, в сумраке притворов, а середина, у амвона, была осыпана золотыми искрами, потоком, льющимся на каменные мазы пола. Горело, покачиваясь, паникадило с остатками свечей, не убранных ещё после отпевания Августы-Настасьи, покойной великой княгини Семеновой. В каждом огарке, как в чаше, сидел огонёк и сиял, а вместе это был искристый сноп, парящий, тихо плывущий в подкупольной черноте.
– Это что же, кто возжёг-то? – еле шевеля губами, спросил Восхищенный.
– Само...
– Как в Иерусалиме в Святую ночь, да?
– Само...
– Чудо нам явлено! – Слёзы заблестели в глазах Восхищенного, побежали по ранним морщинкам, омочив негустую бородку. Такое благоговение и восторг были в глазах его, устремлённых на самовозжёгшиеся огни, что Гоитан, сам испытывая лёгкость и расслабление, любовался вместе с тем этим лицом, освещённым сверху качающимся светом. Ах, написать, запомнить бы это выражение, когда душа вся излиянна!
– Это воздухом, токами его несёт, – вполголоса сказал иконник.
– Се токи благодати, се ангелы его качают, – говорил Восхищенный, не отводя взгляда от паникадила.
– Бежим, народ созовём! – очнулся Гоитан.
– Надо созерцать... пока дано... созерцать... – Восхищенный произносил слова с трудом, как во сне.
– Может, кто приходил без нас да зажёг? – предположил Гоитан.
– Да кто-о? И зачем?
Внезапный вихрь прошёл насквозь из дверей в незабранные окна и потушил свечи.
– Вот... Это сомнение твоё огни чудные угасило, – прошептал в темноте Восхищенный.
– Ну, что уж ты! – смущённо пробормотал Гоитан.
– Да! Это ты! Всё разумом испытать норовишь и заносишься!
– Не взлаивай во храме-то!
– Не лаю, но во гневе праведном состою! Меня винишь, а того будто не знаешь, как власти антихриста подпадают? Незаметно! Крадутся, подобно змеям бесшумным, соблазны в душу и гнездятся в ней как сладкая тоска и мечтания неопределённые, желания томительные овладевают под видом горних устремлений, и думаешь: я не такой, как другие, я вон какой – томлюсь, ищу высшего, душу мою бури сотрясают, она богата, полна страданиями, она растёт и прибывает, И уже забыто о нищете духовной. Это кажется так просто! Для людей малого ума и знания это. А у меня внутри – целый мир, множество миров, и сам сегодня этакий, а завтра другой... Непостижимый! Это ли не соблазн? Я переменчивый и лукавством овладеваю людьми. Не в тебе ли тогда антихрист правит уже? Где простота, где смирение твоё? Они – тоже для скудоумных? Говоришь себе: всё хочу объять, всё постигнуть и всё сумею вместить. Неужели? Не от дьявола разве такая гордынность? Говоришь: я творю, я созидаю, и нетленно пребудет. Ты ли говоришь иль дьявол – устами твоими, а ты как пианый во власти его и давно потерял себя. Где же трезвение? Дерзаешь мыслить о соразмерности своей Творцу вечности? И бесы посмеяхуся устами над тобой. Почему сказал: устами? Глаза их недвижны и презрительны останутся. Бесы-то знают, что ты в самомнении своём тля пред лицем того, на что посягаешь. Чьим произволением даётся, тем и отнимается. Кем назначено, тем и исполнено будет. Не умом испытывай, но духом. Не волей своей величайся и способностями, но верой питайся, источником живительным, наставления на всякий час и случай дающим нам.
Гоитан понимал, что началось говорение, что сотрясённая душа Восхищённого в забвении находится, бессвязные поучения его – болезнь, может быть, но тоска невыразимая овладевала им от его слов. Иконник почувствовал, что вот он, пришёл самый большой грех уныния от таких обличений, тот всасывающий в себя подобно пучине грех, который влечёт к самоубийству как избавлению от муки.
В дверном проёме стояла луна, молний как не бывало. Туча уходила на север, не обронив и капли дождя. Гоитан теперь хорошо видел лицо Восхищенного. Лоб его влажно поблескивал, и пальцы все обирали и обирали с ряски что-то мелкое, невидимое.
– Прости меня, – бормотал он, порываясь уйти, – прости, не мною говорится. Смею ли говорить так от себя!
– А от кого же говоришь? – переспросил Гоитан жёстко. – От кого говоришь? Не сам ли возносился? А других попрёками поучаешь? Почему смеешь? Я тружусь от зари до зари, глаза песком закиданы, жжёт их и пекёт, а ты мне слова?..
– Помилуй, – слабо защищался Восхищенный, – сам не знаю, как сказалось.
– У меня зашеина трещит! – выкрикнул иконник. – Шею поворотить уже не могу, как волк, всем туловом поворачиваюсь. У меня ноги распухли, от света до темков на ногах, на лесах мощусь, хлебца не кусну, воды не испью, подать некому.
– Я приду подам, – робко предложил Восхищенный. – Сручники у тебя малые больно, побегать охота, конечно. И не докличешься, поди?
– «Не докличешься!» – передразнил Гоитан. – Какой сочувственный сделался! Башки вам всем поразбивать! Постой-ка тут! Двери вечно расхлябаны, под куполом свищет, в окна несёт. Всё тело простывает. В бане и то озноб бьёт. Кто меня пожалеет? – ругался и жаловался иконник. – Ты каво пожалел когда, мыслитель? По-простому, по-жалкому? Учишь тут! Человек весь измёрз за жизнь, сызмальства над досками гнусь, на фресках вишу, голова плывёт, только бы не упасть, думаешь, в животе подводит, попить хочется. «Господи, помоги», – скажешь да й опять за кисть. Птичка летает рядом с тобой, и ей завидуешь, синица тинь-тинь, а у тебя взашей будто кол вставленный, промеж лопаток палит. А к вечеру спустишься, уж и есть неохота, перетерпел. Попьёшь водицы клюквенной и падаешь, аки лошадь – одр умученный, на ложе. А утресь? Люди к обедне ранней, а ты лоб обмахнёшь да и бежишь, как бы свет первый не пропустить. Восточная сторона все решает. Она может оживить утром, а к вечеру все пожухлым покажется. Впрочем, ты не поймёшь... Стой, ты сказал, глаза у них недвижны? Как недвижны? Говорят, бегают?
– А ты разве видел? – медленно усмехнулся Восхищенный.
– А ты? Ну-ка, скажи! Я, может, напишу, – воодушевился Гоитан.
– Нет, нет, ничего не знаю. Откудова? Где я чего знаю? Прости меня, брат, и отпусти. Сам не ведаю, что говорил. В забвении был. Голова у меня стиснута чем-то.
– Значит, не скажешь про бесов? Про то, какие у них глаза? Вот ты весь такой! Помочь ничем не хочешь. Знаешь, а таишь. И без тебя дознаю-усь! – грозился Гоитан.
Лапти Восхищенного зашуршали по паперти. Он уходил в яростно сияющее подлунье без берегов, затопившее прозрачным светом все земное пространство.
– Ты кого боишься, эй? – крикнул вослед Гоитан.
– Прости ради Христа! – донеслось издалека.
Потянуло тёплым запахом изникшего спелого сена.
Луна восходила к зениту, начался ровный сильный ветер. Восхищенный перебирал ногами, не в силах побороть ветер, который приподымал его над землёй, надувал полы ряски чёрными парусами и бороду заворачивал на сторону. Гоитан долго смотрел, как болтаются его размотавшиеся онучи и косица трясётся от бега. Гоитан поднёс негнущиеся пальцы к глазам: ах, как жжёт, устали глаза, спешить надо. Правый совсем перестаёт показывать.
– Зелены у них глаза! – донёсся с ветром дальний голос. – Надсмехаются и надмеваются!
Гоитан сел на пол у стены в затишке, стиснул себя в комок, заплясали перед ним во тьме ало-золотые кольца, заныл какой-то знакомый воющий звук.
– Больно мне! – пожаловался иконник. – Не снесу столько, Господи. Силы мои на исходе.
– Снесёшь, – глухо охнул собор голосом низким и мягким, и в груди у Гоитана отозвалось детской радостью на этот голос.
– Снесу? – доверчиво переспросил он. – Ну, конечно, да! Ты же сказал, Господи!
Он лёг лицом к стене, положив руки под щёку, испытывая небывалый покой и счастье.
Рано утром его нашли живописцы-личники, ахнули, перевернули и долго дивились, что он улыбается и вовсе не страшен.
Закопали его на солнечной стороне холма под дубом, положив начало новому погосту.
Глава двадцать четвёртаяНа бойком месте стоит Звенигород, то и дело заявляются странники-мимоходцы, купцы мимоездные. На всех дорогах поставлены мытища – деревянные избы для сбора мыта, торговых пошлин. Ивана никогда не занимало, сколько серебра или рухляди собирают его таможники, но Шура быстро вникла в незнакомое для неё занятие и повела строгий счёт доходам. Досужая и трудолюбивая, она вместе с мужем объезжала угодья, где велось засечное земледелие с пахотой, сенокосами, пастбищами, побывала на бобровых гонах и рыбных ловах. Даже и лесные промыслы с бортничеством, смолокурением и углежжением не остались вне её хозяйского надзора. И уже тем более строгий порядок держали на самой усадьбе – княгиня помнила, сколько имеется добра в сенниках, погребах, медушах.
Управляющий Жердяй ворчал:
– Ключница, а не княгиня. Ей бы княжат плодить, а она, вишь ты, в печали, что куры плохо несутся.
С княжатами, верно, дело что-то не ладилось... Иван часто отлучался по вызову Семёна в Москву, Шура сердилась:
– Московские боярыни тебя чаще видят, чем собственная жена.
– Да я и так рази мало с тобой? – оправдывался Иван, гордясь, что она ревнует. – Жадная ты какая до меня.
– Так до тебя, а не до другого кого, – усмехнулась Шура.
Последняя поездка Ивана в Москву оказалась очень краткой – он возвратился на следующий же день. Был суетлив, взволнован, даже не спросил, по обыкновению, понесла ли наконец жена или по-прежнему праздная.
– Поеду на рать со свеями.
– Так ведь сам Семён Иванович пошёл?
– Пошёл, да не дошёл, повернул оглобли: из Орды посол прибыл. Теперь я поведу московское воинство на шведского короля Магнуса. Зять Константин Ростовский должон был привести ко мне в помощь свою дружину, а я до той поры решил вот с тобой попрощаться да созвать на рать здешних воинов.
Молодые дружинники – иначе говоря, дети боярские – вооружены были плохо, лишь для несения охраны в городе, а ополченцы из крестьян и ремесленного люда и вовсе не имели ни мечей, ни копий, ни луков. Иван объявил, что доспехи и оружие будут всем выданы в Москве, а ещё пообещал, что все ополченцы после окончания рати получат великие ослабы.
– Мы с братом хотим в отделе жить, – намекнул на желательную ослабу Чиж.
– Ладно, – согласился Иван. – Ежели покажете себя в бою и вернётесь вживе, обоим дам наделы.
Два дня кузнецы под приглядом Святогона подковывали лошадей, шорники чинили сбрую и сёдла.
После молебного пения ко Господу Богу, обычно певаемого во время брани против супостатов, звенигородский верхоконный отряд выступил в поход. Князь Иван находился во главе воинства, под его седлом была молодая, но хорошо уже выезженная караковая кобыла Ярушка.
В Кремле происходила обычная при сборах на рать колготня. Ржание и топот коней, лязгание сабель и мечей, разноголосый гомон, брань, порой с кулачными стычками. При кажущейся неразберихе всё, однако, подчинено было строгому, давно установленному порядку. Великокняжеские дружины – старшая, состоящая из воинов, которые служили по договору, и младшая из детей боярских – имели свои постоянные места прямо при дворце. Дружины других князей, призванных великим князем, городовые полки и наёмные казаки, городское и сельское ополчение размещались на строго отведённых им местах в Кремле, по берегам Неглинной, в излучине Москвы-реки. По вечерам при свете факелов посадники и тысяцкие проводили перекличку. Устанавливалась на время тишина, а затем людской гул вспыхивал с новой силой. Раскладывалось несчётное количество костров, на которых воины и ополченцы готовили еду и согревались всю долгую, уже с лёгкими заморозками ночь.
Главным стратигом совокупного воинства всегда выступал великий князь. Семён Иванович находился в Кремле, но поставил вместо себя брата Ивана, а новгородцам, ждавшим московское воинство для совместной борьбы со шведами, послал одного за другим двоих гонцов с грамотами: в одной писал, что выступает с полками, в следующей – что его держат дела ордынские.
Тысяцкий Алексей Петрович, которого все уже окончательно называли не Босоволоковым, а Хвостом за его преданность и неотлучность при великом князе, отвечал за порядок во всей Москве и был крайне недоволен всем происходящим. Встретившись с князем Иваном, к которому издавна имел особое доверие, не удержался, пожаловался:
– Ну, ты скажи, будто подменили Семёна Ивановича! Два раза мотался в Новгород и каждый раз заглядывал в Тверь неведомо зачем. А когда надобно идти по слёзным просьбам посадника и владыки новгородских, начал, вишь, темнить что-то, тебя позвал.
Хоть и прямодушен был Хвост, однако, похоже, и сам кое в чём темнил, недоговаривал, то ли опасаясь чужих ушей, то ли не смея открыться вполне. Но был он, как всегда, расторопен, сметлив, деятелен. Иван все упования в предстоящем своём полководческом поприще на него возверзал, советовался по каждой мелочи, лишь для виду выказывая своё верховенство.
Однако тысяцкий вдруг исчез. Где ни искал его Иван, кого ни расспрашивал – никаких следов. Пришёл с расспросом к Семёну:
– А Хвост-то у нас где?
Ответ брата ужаснул:
– Где, где!.. На волках срать уехал, вот где.
– Ты что такое говоришь, брат? Куда он уехал, где он сейчас?
– В овраге коня доедает! – брякнул Семён нечто совсем уж несуразное и отвернулся. То ли что-то вполголоса продолжал говорить, то ли слюну сглатывал – кадык так и ходил вверх-вниз.
И впрямь будто подменили Семёна. Похудел, стал похож на хищную птицу – холодный, острый и жёсткий взгляд, угрожающе горбатый нос, словно соколиный клюв, и руки держит так, что пальцы скрючены когтями.
Иван решил оставить брата в покое, отправился вместе с воеводой Иваном Акинфычем проверять вооружение собранного воинства. Свои дружины и кмети были в готовности к походу, пришедшие из других княжеств лучники и копейщики нуждались в довооружении. А многочисленные ополченцы собрались на рать с топорами да вилами, иные аж с дрекольем. Для них в Кремле со времён князя Юрия Даниловича хранились на складах старые мечи, сулицы, щиты железные и из козлиных шкур, натянутых на деревянные пластины.
– Что-то маловато, – огорчился воевода.
– Может, в ином каком месте схоронено?
– Спроси, княже, сам у Симеона Ивановича, я прямо боюсь на глаза ему показываться, такой он стал вскидчивый да неправый... Видно, в дядю Юрия удался...
– Да какая муха его укусила, Иван Акинфыч?
– Рази он признается...
Семён Иванович был постоянно в движении, озабочен, но не понять, что на уме у него: то ли в дорогу собирается, то ли нетерпеливо ждёт чего-то. Иван остановил его возле Успенского собора:
– Сёма, мы с воеводой сулицы с мечами посчитали – мало, куда остальные подевались, ведь при отце довольно было?
Семён кинул злой взгляд:
– Куда, куда... По-твоему, ел бы, да не убывало, срал бы, да не воняло? Нет, так не бывает! – Он, как в прошлый раз, отвернулся, дёргая кадыком. Успокоился, понял, видно, что тут нельзя отмахнуться. – Ковалям заказано, пройдитесь по кузням. У купцов прикупите, их много нахлынуло к нам, почуяли наживу. А я на ордынское подворье пойду, посол ханский там меня ждёт. Андрюха со мной будет.
Через Константино-Еленинские ворота проскочили полным махом три всадника. Двое придержали коней и спешились, не доезжая до собора, третий, чуть укоротив галоп, подвёл своего серого жеребца прямо к братьям.
– Алёшка, наконец-то! – воскликнул Семён Иванович. Стал он столь бледен, что больше, наверное, побледнеть бы не смог, какую бы страшную весть Хвост ему ни принёс. – Что? Как? Отвечай!
– Всё изделал, как ты велел. – Алексей Петрович соскочил с седла, повод бросил спешившимся раньше и теперь подошедшим к нему кметям.
– А он?
– Малость покобенился, базыга!
– А ты?
– А я про твой попятный ему.
– А он?
– Перестал кобениться.
– Ещё не просил?
– Намекал, однако уж со учтивостью.
– А она? Хотя ладно, опосля. – Семён Иванович покосился на брата. – Жалую тебе, Алексей Петрович, сельцо Сущёво за службу верную. Я с послом Кочей отлучиться должен, спор из-за Галича надобно нам с Андреем выиграть, так что ты у Ванюши будешь под рукой. Долго-то в Новгороде, я чаю, не застрянете. – И, не дожидаясь ответа, он направился к своему коню, которого удерживал в сторонке его стременной боярин.
Хвост снял с головы кунью шапку, пар повалил от его половых, почти белых волос.
– Смотри-ка, – удивился Иван, – волос-от у тебя на голове светел, а брови, гдяди-ка, чёрные! И усы с бородой смоляные!
То ли не слышал Хвост слов князя, то ли мимо ушей их пропустил – смотрел вслед Семёну Ивановичу с выражением досады и неудовольствия.
Они ходили вдвоём по кузницам, которые тянулись целым порядком по Варварке, торопили с исполнением великокняжеских заказов. Но у ковалей горны и так не гасли даже ночью, удары молотов не стихали и во время сна москвичей. По вечерам из каждой кузницы везли в Кремль на телегах груды пик, сулиц, топоров, щитов. Так же возами доставляли на хозяйственный двор от шорников и кожевенников сёдла, колчаны, сбрую для верховых лошадей. А подготовкой самих лошадей занимался в княжеских конюшнях Чёт-Захарий, помогал ему Досифей Глебович Святогон. Отбраковывали охромевших и сужерёбых, лечили тех, которых ещё можно было выпользовать к сроку. Иван не удержался и попросил показать Ярушку. Святогон вывел её на серебряной с бубенцами цепи во всей красе: в попоне и покровцах, с серебряными наколенниками, с длинными, унизанными жемчугом кистями наузов, с седлом, обитым алтабасом и убранном финифтью и чернью. И Хвост осмотрел своего коня. Внимательно проверил сбрую – не только седло со стременами, но и оголовье с уздой, и наперсень с пахвой[5]5
...наперсень с пахвой... — Наперсень – нагрудный ремень, пахва – подхвостный ремень, часть сбруи верховой лошади.
[Закрыть], которые во время скачки не дают седлу скатываться назад или подаваться вперёд. Его заботила надёжность, он и князю посоветовал взять в боевой поход кроме богатой, на торжественный выезд рассчитанной сбруи ещё и простую, грубо, но крепко сработанную.
– Так часто случается в горячке боя или просто в торопливой езде, оборвётся один какой-нибудь ремешок, а это может стоить всаднику даже и его жизни.
– Ты вроде бы не на этой нынче прискакал? – спросил Иван.
– Верно. Та – чужая.
Ивана подмывало узнать, какая такая чужая лошадь, куда отлучался тысяцкий, что за тайна у него с братом, но по тому, как угрюмо нахмурился Хвост, понял, что тому не хочется говорить об этом.
– Купцов станем искать? – перевёл Иван на другое.
Алексей Петрович вскинул благодарный и согласный взгляд:
– Как же, как же, найдём и суконников и сурожан. На торжище найдём их.
Вышли из Кремля на площадь, уставленную лавками и подворьями разных торговых городов. Базар в последние дни был особенно большим: не все воины, пришедшие из других мест в Москву, привезли с собой провизию и сухой корм для лошадей и теперь занимались зажитием здесь, потому и понаехало торговцев отовсюду непривычно много.
Для каждого товара отведены своё место и свой ряд. Иван с Хвостом прошли мимо птичьего, мясного, харчевого, калашного, медового рядов, миновали ряды сапожный и шапочный, спустились к Москве-реке, по берегу которой велась торговля солёной и свежей рыбой, и вышли к подворью гостей-купцов.
Имелись у гостей и кольчуги из бесчисленного множества стальных колец, и колонтари из металлических пластин[6]6
...колонтари из металлических пластин... — Колонтарь – оборонительный металлический доспех, пластинчатая кольчужная рубашка.
[Закрыть], и самые разнообразные щиты – треугольные, миндалевидные, круглые, парацины.
– Это у нас всё своё имеется, нам нужны мечи харалужные, – сказал Хвост.
Купцы ответили, что мечи из булатной стали у них есть, но хранятся ввиду великой стоимости в другом месте, и обещали доставить их в Кремль к завтрашнему дню.
Когда возвращались через торговую площадь в Кремль, налетела вдруг чёрная туча, посыпалась снежная крупа вперемежку с дождём, взнялся холодный ветер. Базар всполошился. Ржут кони, орут бабы, сзывая ребятишек и мужей.
Иван с Хвостом торопливо перебежали площадь, укрылись под широким сводом Константино-Еленинских ворот.
Пережидали непогоду молча, но оба вспоминали, что именно через эти ворота промчался сегодня тысяцкий. Туча ушла, брызнули ослепительные лучи солнца.
– Ты, князь, спрашивал меня, откуда это я сегодня примчался? Ну, как это не спрашивал!.. Спрашивал, только молча, я же видел. Не хочется говорить, да ведь ты всё одно узнаешь. В Волок Ламский я в колымаге великой княгини Евпраксии прокатился. Отвёз её к отцу. Навсегда.
Сердце у Ивана упало. Если бы сказал не Алексей Петрович, а кто другой, посчитал бы за сущее враньё. Неужли брат на этакое кощунство осмелился?..