Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 2"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
Похоронив племянников, справив помин девятого дня по Феогносту, Иван со своими спутниками и с Андреем, которому было по дороге, выехали из Москвы. Бежать и не возвращаться! Сколько горя осталось там и столько уже могил! Восход заливал всё багрянцем, кровавил кремлёвские стены, ручьи-снежницы, бегущие с холма... Бежать и не возвращаться! Скрыться в Рузе до старости, навсегда. Не надо ни праведности, ни зла, ни власти. Не надо метаться, спорить, доказывать и опровергать. Ничего не хочу – и вон отсюда. Забыть Москву, отринуть всё, что связано с ней!..
Посады курчавились розанами дымов, небо поголубело. Ехали не переговариваясь, только торопили коней. Посиневший лёд гулко бухал на Москве-реке. Она готовилась вскрыться. На лесной дороге нежно пахло прошлогодней прелью, набухающими почками, и как бы чуть наносило запахом белозора, хотя цвести ему, конечно, ещё рано. На пригретых полянах едва-едва проклюнулись папоротники. Лес без листьев просматривался насквозь, пропитанный солнцем и апрельской свежестью.
Только что, в феврале, у Семёна родился сын, названный в крещении отцовым именем, а через месяц уже лежал Сёмушка в маленьком, словно игрушечном гробике. Следом за ним и двухлетний Ваня, помучившись три дня, покрылся чернотой. Семён как обезумел, исхудал, морщины глубоко изрезали лицо, борода и усы побелели, и он в свои тридцать шесть лет выглядел глубоким стариком. И не только телом – душой одряхлел он враз, даже, кажется, и умом помрачился. На похоронах он не раз подходил к полуживой от отчаяния жене:
– Ты родишь мне ещё сыночка, а-а, Маша?
На поминальном обеде снова жалостливо, заглядывая в глаза:
– Не понесла ещё, Маша?
Приближенные лишь головами качали, слыша безумные сии речи, бесстыдство, в открытую говоримое. Что в опочивальне-то шёпотом спрашивают, тут при всех! Но великий князь столь был несчастен и беспомощен, что никто даже мысленно не осудил его. Зелёные глаза Марии Александровны выцвели в одну неделю, и страшно было в них заглянуть: зрачки увяли и словно бы пропали совсем, прозелень легла на щёки – около губ и возле носа. Иван не отходил от невестки, хотелось как-нибудь утешить её, но – робел, как бы не подумали про них что срамное, лишь изредка, тайком касался её ледяных пальцев. Саднила сердце не только неутешность материнская, но и воспоминания об отце её, Александре Тверском, чью гибель в Орде никому не забыть. Какая-то обречённость читалась и в лице Маши, некогда победительная красота сникла, осталась лишь оцепенелая покорность. Неужели и вправду существует рок, ожесточённо преследующий целые роды? Зря Семён с тверскими связался. Их трагика и на него перешла. Изгибла Тверь, николи не воспрянет, князья же её – угли догорающие, чадные....
Младший брат Андрей был деловит и всё распоряжался. Жена его на сносях, сияя румянцем, суетилась тут же. Ждали первенцами даже беда великого князя не могла смутить радости их ожидания.
Душевный недуг Семёна был столь очевиден, что братья его сочли нужным обратиться даже к попу Евсевию, коим давно уже заменили духовника Стефана: не пора ли, мол, намекнуть правителю, чтобы распорядился делами и имениями? Евсевий же был робок, участь изгнанного покойным митрополитом Стефана его страшила, и он наотрез отказался.
Тогда Андрей решился сам, хотя Иван его и отговаривал. В последний вечер перед отъездом, отстояв вечерню, собрались в великокняжеской горнице, пропахшей ладаном. Андрей, щурясь от блеска многих свечей, начал издалека, что, мол, смерти наводятся судьбою, что младенцы новопреставленные будут теперь молитвенниками о любящих их и всех оставшихся на земле, и даже прочёл на память стихиру погребальную Иоанна Дамаскина[18]18
...стихиру погребальную Иоанна Дамаскина... – Иоанн Дамаскин (ок. 675 – 753) – византийский богослов, философ и поэт, завершитель и систематизатор греческой патристики. Ведущий идейный противник иконоборчества. Автор философско-теологического компендиума «Источник знания», церковных песнопений, погребальных стихир.
[Закрыть]: Какая сладость в жизни пребудет не причастною печали? Чья слава устоит на земле непреложной? Всё здесь — ничтожнее тени, всё обманчивее сна; одно мгновение — и всё это похищает смерть.
Лица князя и княгини заблестели слезами. Батюшка Евсевий осмелился напомнить еле слышно, что Бог рано забирает к себе тех, кого любит. А учёный поп Акинф, до старости не растерявший учёности, продолжил нараспев дивные стихиры преподобного Дамаскина: Где есть мирское пристрастие? Где есть привременных мечтание? Где злато и серебро? Где рабов множество и слава? Всё — персть, всё — пепел, всё — сень. Но приидите, возопим бессмертному царю: Господи! Сподоби вечных благ Твоих преставившихся к Тебе от нас младенцев и упокой их в нестареющем Твоём блаженстве.
Некоторое время слышны были только тихие всхлипывания и сдержанные рыдания. Молясь о младенцах, которых мало кто и видел-то, люди просили у Бога и о себе, и о других, чей переход стал скор и неизбежен. Все уже были измучены страхами перед чумою, и каждый ожидал своей участи.
В палатах стоял холод. Перепуганная челядь впала в расслабление и безразличие, открыто говорили, что княжичи – первая жертва и что скоро уж вовсю пойдёт мор железою и харк кровью. Печи в унынии бросили топить рано, никто не следил за ними, и сейчас только многоогненные шандалы посылали слабое тепло.
Семён Иванович сидел в кресле, застланном овчиною. На измождённом лице выступали острые скулы. Так непривычен был его оснеженный вид, медленные движения костистых рук. Глубоко задумавшись, он покрутил на пальце обручальное кольцо, сказал надтреснуто:
– Негоже единому быти ни в радости, ни в горе. Спаси Христос, что со мною вы в час сей и скорби разделяете. Легче мне сделалось.
Иван с болью смотрел на брата: разве это он в рубахе алой плясал когда-то на пиру у хана, так что отсвет её метался по татарским лицам? Он ли пил ночи напролёт с Джанибеком, ругался грязно и резко управлял боярами, ни удержу не зная, ни советом ничьим не нуждаясь? Дни его заходят, подумалось нечаянно, но неужели так рано? Успели бы хоть наследника-то родить.
А Андрей вдруг сказал буднично:
– Бумагу нынче привезли, великий князь, через Новгород доставили от немца. Може, спробуем, что за бумага такая? Николи ещё на ней не писывали, всё пергамент и пергамент, ровно луб.
– А что писать-то? Нужды никакой.
– Как никакой нужды? – возразил Андрей чуть поспешнее, чем требовалось бы. – Духовную напиши. Из любви и уважения к Марье Александровне. Только чтоб её оборонить... – Голос младшего брата съехал: всё-таки дерзкий и неуместный совет.
– Последний долг исполнить? – с прежним равнодушием переспросил великий князь. – Скличьте дьяка. Спробуем, что за бумага такая.
Все перевели дыхание.
Дьяк Кострома пристроился у изложья, держа на колене доску с прикреплённым к ней листом бумаги. Он впервые писал на ней, привык к плотному пергаменту, и сейчас перо его часто спотыкалось, сбрызгивало чернила. А может, передалось ему волнение стоявших вокруг великого князя думных бояр, братьев княжеских и епископа Алексия. Призвали ещё и послухов – коломенского епископа Афанасия и епископа волынского, тоже Афанасия. Слуги добавили свечей и заменили догоревшие.
– При своём животе, целым своим умом, – начал Семён Иванович, и все слышавшие эту оговорку горестно потупились. Князь громко и трудно сглотнул, помолчал. – Се аз худый и грешный раб даю ряд княгине моей и сыну моему...
Послухи украдкой переглянулись. Кострома замер с поднятым пером. Иван и Андрей стояли с непроницаемыми лицами.
– Тут пока пропуск будет, – сказал Семён Иванович. – Потом впишем имя наследника, коего родит нам Мария Александровна, светлая моя супружница.
Великая княгиня как не слыхала, будто предчувствуя: счастье её окончилось навсегда. Ни на пожалование Коломны, Можайска и многих иных владений не отозвалась, ни на дарение сокровищ разных, золота и жемчугов, ни на завещание стад самолучших коней.
Семён Иванович помедлил, потом продолжал перечислять богатства свои и наконец впрямую обратился к братьям:
– А по отца нашего благословенью, что нам приказал жить заодин, тако же и я вам приказываю, своим братьям, жить заодин. А лихих бы людей не слушали, а слушали бы отца нашего, владыку Алексия, тако же старых бояр, кто хотел отцу нашему добра и нам.
Хоть имена старых бояр не были названы, но все поняли – о Вельяминовых речь, и, кто такие лихие люди, ясно – Хвост-Босоволоков опальный...
Великий князь зорко всмотрелся в лица, но все они выражали благочестивое внимание – и только. Тогда он вздохнул и закончил:
– А пишу вам сие слово того ради, чтобы не перестала память родителей наших и наша и свеча бы не угасла.
Никто не шелохнулся. Слышно было лишь, как дьяк скрипит пером, спеша и дырявя бумагу. Немыслимо было такую грамоту подтверждать подписанием послухов, решили, что надобно её перебелить. Дьяк Кострома с двумя подьячими трудились всю ночь, но перебелили всё равно с описками и помарками. Тем не менее утром послухи поставили свои подписи, дьяк прикрепил на красном шнурке вислую серебряную печать и ещё две восковые.
Но это было уже после отъезда из Москвы братьев. На росстани дорог Иван и Андрей спешились и обнялись, думали, не скоро придётся увидеться.
– Хорошо, что вчера на Сему насели с завещанием-то? – сказал Андрей, относя это себе в заслугу. – Странен он стал. Да и всегда-то был... без благости и степенства.
– Странен-то странен, – возразил Иван, – но это и не диво, когда все сыновья мрут один за другим, а новый наследник народится ли, Бог весть?.. Однако вишь, как вывернул величаво: чтоб свеча, говорит, не угасла.
– Это кака же свеча? Жизнь, что ли?
– Свеча – это дело батюшкино, он её Семёну передал, и, чтобы она не загасла, должны мы, Даниловы внуки, князи московские, держаться друг за друга.
– Оно так, если согласие имеем. А коли нет?
– Почему же нет-то? – Иван встал к брату близко, лицо в лицо.
– Потому. Аль не знаешь? Вот Босоволоков, вот Вельяминовы. Но это поверху. А причина – татары. Как с ними будем? Как Семён хочет, ты знаешь, а мы с тобой по-другому желаем. Но молчим. Согласие ли это? Призывать-то легче, чем в жизни устраивать.
– Алексий? – тихо напомнил Иван.
– Что Алексий? Вот съездит в Царьград, вернётся митрополитом, тогда будет Алексий. Прощай?
– Прощай. За женой вернёшься?
– Тут она, где-то сзади, в возке колыхается.
– Храни вас Бог!
Опять пустили коней вскачь, уже по разным дорогам.
Хорошо было мчаться по утреннему лесу, где всё далеко видно среди голых стволов: заброшенные борти, где куницы мёд поели, землянки углежогов, муравьиные кучи в рост человека. Заготовщики тесины с топорами и двуручными стругами снимали шапки при виде своего князя, кланялись проезжающим – звенигородцы славятся умением делать лавки расписные да поставцы для посуды. Лыкодёры тоже вышли на промысел, берут лыко на снасти грубые для плотов, помягче – на коробья для красного товару, а полосы трёхаршинные – на кровельный луб. С молодых липок, знамо, на лапти да на лукошки. Всё это Иван окидывал хозяйским взглядом и отходил душой. Совесть маленько грызла, конечно: утаил кое-что от Андрея, но и рассказывать было вроде бы ни к чему.
Ночью, когда разошлись бояре и епископы, снова позвали Ивана к великому князю. Тот был один и мрачен. Молча поманил пальцем, покопался у себя под рубахой, снял золотой крест.
– Наклони голову. Это благословение святого Петра-митрополита, от батюшки передано.
– Но почему мне, брат? – оробел Иван. – Ты старшой.
– На всякий случай. – Прижался лбом ко лбу Ивана. – Неужели я не понимаю? О каком наследнике мне спрашивать? Давно уж ни одной ночи не был я Маше супругом. Пока кормила грудью, нельзя. Так что на всякий случай.
– Да что ты, Сёма! Печаль в тебе говорит сегодня. Ещё родит не одного, – убеждал Иван, пытаясь освободить шею от золотой цепочки.
– Если зачнёт, сразу тебя призову, и крест привезёшь обратно. А если что... и придётся тебе в Орду ехать...
– Нет! – вырвалось у Ивана.
– И придётся тебе в Орду ехать, – с нажимом повторил Семён, – тогда... царице Тайдуле поклон передашь особенный. Так и скажи: особенный, мол, поклон от князя Семёна. Исполнишь ли?
– Да, – прошептал Иван. – Только не хочу, чтоб пришлось...
– А я, что ли, хочу? Но распорядиться надо. На всякий такой нечаянный случай... – И, окрепнув голосом: – Ну, иди! Да гляди в оба, если что, Ванька!.. – прикрикнул прямо как, бывало, отец покойный.
Мотнув головой, Иван скорым шагом вышел из палаты. Смутно было ему, и до утра глаз не сомкнул. Решил – главное, вырваться сейчас из Москвы, не вспоминать, затвориться с семьёй в уезде, забыть об искушении братнином. Ничего не надо: ни поклонов особенных, ни поручений, ни козней тайных. Он старательно обходил в уме слово «власть», хотя всё это было связано с нею, и козни в первую очередь. Решил, не надо ни тревожиться, ни надеяться, просто ждать, когда Семён позовёт, и тогда крест святого Петра вернуть. И всё... И придёт облегчение внутренней брани.
В деревнях на гумнах, подле мякинниц, жгли старую солому с постелей – зиме конец! Завтра – Благовещение, радостнейший праздник на небесах и на земле. Вот отчего такая затаённая тишь, будто радостью вещей уже оглашена округа. Говорят, как Благовещение проведёшь, таким и год будет. Завтра – все вместе, с Шушей, с сыном. Только это и нужно. Сохранить и не разлучаться боле. Только этого хочу.
Кто бы ведал, кто бы сказал, что ровно через год, как раз на Благовещение, будет венчаться он во Владимире на великое княжение всея Руси?..
Приуставшие лошади пошли тихой рысью. День давно разгорелся. Подсохшая дорога плавно поворачивала меж угорами в берёзах и ёлках.
Благослови, душе моя, Господа и вся внутренняя моя – святое имя Его,[19]19
Цитировано по псалмам Давида. Псалтырь, псалом 102.
[Закрыть] – произнёс про себя Иван любимые слова. Ветер задувал через пустой лес, снимая солнечное тепло со щёк, утихал – тепло возвращалось, потом снова холодил, ощупывая лицо. Руки, державшие поводья, покраснели, кожу на лице пощипывало. Почему-то всё начинало казаться внове: и март с залежинами снега у пней, и псалом, и высокая синева неба над дорогой, и смеющиеся слуги позади.
Если расстаёшься навсегда, то сказанное умершим исполняется какого-то особого значения. Иль просто в памяти остаётся самое важное? Мало говорили с Феогностом, да, но то, что учил он из отцов церкви, теперь всплыло откуда-то как помощь и остережение. Со многими рассуждениями, со многой осторожностью должны мы рассматривать, говорил он, в каких случаях нам бороться со страстями и когда – отступать; иногда можно по немощи предпочесть и бегство, чтобы не умереть душевно. Вот именно, владыка, вот именно!.. Бежать, чтобы не умереть душевно, не сидеть, держа крест в кулаке, и ожидать кончины брата. Просто не допускать мысли об этом никогда, вовеки и – освободишься.
Как полно теперь вмещались в сердце и тайна жизни, и непостижимость уходов на тот свет, и добро, которое всегда чисто, и не бывает иначе, и ведение, что зло имеет личины многие, часто прельстительные. Зло искусительно, добро не искушает, оно несовместимо с искушением и не имеет в нём нужды. Оно просто приходит, если его не было, настаёт, как настаёт день, свет, – и не заметишь, как это случится. Едва-едва средь ночи заалеется край неба, вдруг глядь – свет везде, всё – свет, и ночь миновала.
В Рузу прибыли вечером. Ивану хотелось застать своих врасплох, чтобы радости было больше. Отпустив слуг, он пошёл, таясь, кустами к поляне за домом, где боярыни с детьми водили хоровод: «Заинька, походи, серенький, походи! Вот как, вот как походи! Заинька, топни ножкой, серенький, топни ножкой!» – звонко разносилось в холодеющем воздухе. Посредине прохаживался Митя в расстёгнутом кожушке, заложив руки за малиновый шёлковый поясок с белыми гусями, старый пояс Ивана, вышитый ему маменькой. Где они только его откопали с Шушей? «Заинька, поклонись, серенький, поклонись! Вот как, вот как поклонись!» Митя кивал непокрытой головкой, топал ногою в великоватом сапоге. У Ивана даже в груди стало горячо от умиления.
– А вот она, лиса мокрая, сейчас заю в мешок! – заревел он из кустов.
Боярыни с притворным визгом бросились врассыпную. Митя сначала посмотрел недоверчиво, вопросительно, не сразу узнал в сумерках, потом кинулся к отцу, обнял колени, вскарабкался на грудь, крича:
– Тятя, мой тятя приехал!
Иван задохнулся, стиснул сына, жадно приник лицом к горячей щёчке, затылку, пахнущему воробьиными перьями. Всякий раз после разлуки Митя сразу находил самое главное сообщение из своей жизни. Так и сейчас:
– Мне дяденька Василий розовую лошадь подарит на посажение.
– Неуж розовую? Откуда знаешь?
– Мамушка сказывала: соловая и с медью немножко.
Митя поспешал рядом с отцом, держа его за руку и припрыгивая, радуясь обещанному подарку, дядиной щедрости.
Дяденька этот – Василий Вельяминов – на Митиной свадьбе через много лет обворует племянника – великого князя, подменив пояс дарёный с каменьями другим, малоценным, отчего произойдёт впоследствии промеж внуков и правнуков Мити большая свара и тяжкие другу другу мучения. Но Митя про то никогда не узнает.
– А ещё мы с Иваном Михайловичем на прорубь ходили по рыбу, – хвастался он.
– Как на прорубь? И маменька позволила?
– А мы с краешку, у бережка. Я сижу, удю-удю, поймал маленькую. А Иван Михайлович давай её сечь: «Пошли отца, пошли мать, пошли тётку, пошли дядю», – и обратно бросил, чтобы она всех привела. А она никого не привела.
«Господи, за что же ты мне этакое блаженство посылаешь!» – мысленно воскликнул Иван.
Жена встретила его бледная от тревоги. Всё обсказал про московские события, про горе в семействе великого князя, про отчаяние Марии Александровны. Только о кресте, Семёном данном, умолчал.
Глава двадцать восьмая
Апрель пришёл чуден. На Страстной неделе речные и озёрные воды очистились ото льдов, стали темны, недвижны, зеркальны. Леса пока не оделись, солнце, обходя их, насылало горячий свет, чтоб достиг он каждой ветки, каждого малого кустика в ложбине, чтоб пробились к жизни зелёные иглы трав, чтоб подняли хрупкие головки золотистый и заячий маки, и сон-трава, и перелеска. Ветра, пролетавшие над водами, ещё отдавали снеговой свежестью, а с полей они несли влажный, грустный запах раздышавшейся земли. Поём на лугах пошёл пузырями, и уже какие-то мушки-крохотушки начали скакать по пузырям. Ночи были голубыми, в полной луне.
Иван с женой подолгу сиживали в верхней горнице без огня. Апрельская сырь заползала в сени, небо густело, погашая полосу заката, и вот уже удивлённо зажигалась над амбарами первая звезда. Дети внизу на поляне жгли теплинки, трепет слабого пламени освещал их – будто ангелы собрались вокруг лампады, невинные и задумчивые. Они смотрели в огонь, подкармливая его пучками сухой травы; устав от играния и драк, набегались, помирились и затихли. И младенческая нежность проступила в чертах. Прозрачное сияние хлынуло из небесных пространств. Луна всходила.
Звёздный ковш висел над кладбищем. Скоро он приподнимется и медленно поплывёт на восток. Сначала встанет над садом самоубийцы Петра, потом над двором пьяницы Константина, переместится выше и окажется над подворьем Святогона, а над рекой он будет окружён таким обширным количеством звёзд, что всё станет одним общим блеском, блистающим покровом, опускающимся на землю.
Казалось, тихо-тихо перебегают из тени в тень баеннички, сарайники, домовушки, отплёвываются, невнятно переругиваясь. От них пахнет мокрой шерстью и грязными ушами. Словно этот мелкий народец, належавшись зимой по углам и под лавками, теперь толкается по укромным местам и во дворе, где скопился разный хозяйственный мусор, щепки, камни, топочет вдоль городьбы к воротам и обратно, посвистывает, посапывает, постанывает, ведёт себя озабоченно – то ли от голода, то ли от стужи...
Иван держал в ладонях горячую сильную руку жены в широком длинном рукаве, подхваченном возле локтя пластинчатым наручем. Брусничный цвет платья дотлевал в чёрный багрец, лишь тускло поблескивали шелка на ожерелке. Наряжаться Шуша любила и умела, не видал её Иван неубратою. И сама ласкова была и на мужнюю ласку отзывчива.
– Если бы не за тебя, ни за кого бы не пошла. Когда ты женился на брянской, меня матушка утешала, найдётся, мол, для тебя добрый муж да умный, не плачь. А я: где ещё его найдёшь-встретишь, умного да доброго?
– Много плакала-то по мне?
– А тебе лестно?
– А то нет?
– Вот и не скажу.
Шуршали рукава брусничные, душили объятия жадные, кровь закипала в чреслах у Ивана. Хоть бы скорей пост кончался!
– Не разжигай меня, соромница страстная. Пусть мимо идёт зной сей.
– Мы только один раз, а потом покаемся.
– Так я тебе и поверил – один раз! Утихни.
– Пост пройдёт, меня дурнить начнёт, потом носить буду, кормить год. Когда ж супружеские сласти возможны?
Иван покрыл поцелуями её щёки, глаза и за ушками:
– Потерпи ещё, разбойница-красава! Вот уже удоволю тебя.
Так близка она была, так желанна!.. На Благовещение сказала ему со смешком и глаза пряча:
– Опять придётся пеленицы готовить.
Он понял, вспыхнул от гордости:
– Ай, правда? Кому – пеленицы?
– А вот увидим скоро. Если останусь белолична да румяна, сына ждём. А распухнут губы да нос – девку.
Смутно и бледно проплыло тогда перед Иваном безобразное лицо несчастной Фенечки. Он поспешно погасил это воспоминание, а вслух сказал:
– Судьба нас полюбила, Шуша. Возблагодарим её.
– Судьба? Что такое судьба?
– Астрологи её по звёздам читают. Кому быть богату, кому – сильну, кому – убиту.
– А нам?
– Счастливыми быти.
– Мне почему-то страшно.
– Чего?
– Черной нежитовицы боюсь.
– Сюда не заскачет. Мы же в затворе. Никого к себе не допустим.
– А светила небесные что разочтут?
– Ты скажи лучше, сколько планит знаешь? Ну-ка?
– Нисколько.
– Планит суть семь: Солнце, Луна, Земля... Афродита... ещё Кронос...
Шуша прильнула к нему опять:
– Учёный ты, князь, прямо поп Акинф.
Ивану приятна была её безыскусная лесть, но он хотел оставаться справедливым:
– Догадался я, Шуша, что учен я мало и плохо. Я после похорон владыки теперь часто о нём думаю.
– О владыке?
– О Феогносте. Вот он был учен. И странно, что помнится всё, им речённое. Впадёшь в затруднение, в сомнение – и будто голос его услышишь. Всё-таки он нам с братьями кое-что успел вложить в головы.
– Ты немножко всё-таки хвастаешься передо мной, да?
– Чего мне хвастаться! Ещё батюшка наш покойный, бывало, замельтешит, заволнуется: как лучше поступить? А митрополит скажет: не будем искать во время сеяния того, что принадлежит жатве, есть время сеять труды и время пожинать плоды. И я хочу одного, Шуша, – в полном доверии ко Господу исполнять долги свои и ожидать то, что трудами добывается.
Она погладила его по груди:
– Если сына рожу, назову Иваном в твою честь.
– Ну, вот ещё! Я сам буду решать, какое имя выбрать, – проворчал он, скрывая довольство.