Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 2"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
«Наверно, не простит меня владыка, что я про серебро помянул, – думал в это время Иван. – Что так глядит пристально, не поймёшь! Не согласен, что я говорю? Так пусть! Мне-то ведь некогда о Паламе да о мысленном рае рассуждать. Мне бы как дела земные управить получше».
Он сидел перед митрополитом, благообразный чертами, густо курчавый, сложив на груди руки. Васильковая свита туго обтягивала широкие плечи. Как-то незаметно одинокий, всегда печальный отрок превратился в богатыря цветущих лет, складного собой, здравием одарённого. Только глаза с прищуром морозным студёно глядели, прозрачно. Откуда у него такой взгляд?
– Нельзя! – сказал Иван. – Нельзя никому потакать, ни Олегу, ни другим. Так извадишь, что потом укорота не найдёшь на них.
– Ну-ну! И что же ты надумал своей княжеской властью? – произнёс Алексий с крепким нажимом.
i Иван сделал вид, что не заметил усмешливой снисходительности:
– По сю сторону Оки все земли наши, московские, по праву. И рязанцы это знают, однако пользуются попустительством и уже прирезали иные части левого берега – Новый Городок на Протве и другие ещё. Я решил послать дружины под водительством Василия Васильевича и его тестя, который все города и веси там знает. Перечтём все посады, слободы, погосты и починки, везде посадим наместников и воевод с крепкой сторожей по всему порубежью, выровненному и укреплённому. Я ещё летошный год надумал, да без твоего благословения не отважился.
– Эдакое дело мог бы и не дожидаясь благословения начать. Ты же своё выравниваешь и обороняешь, а не на чужое заришься.
– Так-то оно так, однако Олег Рязанский считает иначе.
– Для счету и у нас с тобой головы на плечах.
Вот так у них беседа колебалась от сомнений невысказанных к согласию, несколько преувеличенному в теплоте своей. Оба знали, что согласие необходимо, иному не быть.
– Боюсь ещё, как бы суздальские к Джанибеку не побежали. Старший из них Нижний Новгород держит, а там ещё трое младших, им тоже чего-нибудь хочется отщипнуть.
– Не побегут, – успокоил Алексий, – знают, что никто ещё не становился в Орде правым, если приходил с пустыми руками. – Он помедлил со вздохом: – Ив Царьграде, увы!.. Если бы не умздил я с твоей помощью патриарха, до сей поры бы сидел у Мраморного моря...
– Что, сильно берут? – Иван невольно понизил голос, соромно было спрашивать.
Алексий развёл руками:
– Что делать? Сочетается, аки свет и тени во дню солнечном.
– Вот ведь! – вырвалось у Ивана.
– Молчи! – сказал владыка.
– Да я нечаянно!
– Говорят, ты ещё одним сыном осчастливлен? – перевёл Алексий на другое.
– Народился! – просиял Иван, и морозец наконец растаял у него в глазах. – Иван Малый. Уже всех под ноги топчет.
– Не обижайся, князь, что спрошу: озаботился ли ты духовною грамотою?
– Забыл, отче! Помчался в Орду, аки волк рыскающий. – Иван пытался пошутить, но улыбка у него вышла кривоватая.
– Ты великий князь и оттого обязан дела имущественные содержать всегда в порядке, тем более что наследников теперь двое.
– Вот и Шура мне говорит, – вырвалось у Ивана.
– Княгиня Александра? Хвалю. Умна у тебя жена и предусмотрительна.
– И мне тебя, владыка, поблагодарить надобно. Сказывал мне Джанибек, что ты хлопотал за меня в Сарае.
– Как Бог надоумил... как смог уж. Главное, царица Тайдула благожелательствовала и помогала много. Хоть и опечалена была кончиной Семёна Ивановича.
«Эх, забыл я поклон ей особенный передать, что он перед смертью наказывал, – пронеслось в мыслях у Ивана, – как же я так? О себе думал, о ярлыке, а просьбу братнину вовсе упустил. А просьба-то была последняя...»
– Напишу я, отче, завещание в самом скорейшем времени, спаси Христос за научение, – опять становясь кротким, молвил он. – Совесть меня угрызает. А ханша, слышь, нездорова. Ордынцы приезжие сообщают – ослепла.
– И во славе-могуществе испытания тяжкие настигают, – задумчиво заключил владыка.
Глава тридцать третья
Наконец-то после пожара отстроили великокняжеский дворец. Невдалеке Иван велел поставить сполошную звонницу, чтоб в случае огня в набат бить. А дорогу ко дворцу приказал выложить камнем, чтоб стала мощенка.
Вельяминов на это якобы сказал, топыря толстые губы:
– Гордейка князь Иван. Не из рода, а в род.
Ивану, конечно, передали сие. Он ответил:
– Нетрог его пыхтит. Сам-то не заботился о Кремле как следует. Только чрево растил, – что Василию Васильевичу, разумеется, тоже передали не откладывая.
Мало-помалу ожили базары. Из Владимирского княжества повезли на продажу телеги, да сани, да дровешки – салазки и ручные дровни: хоть и погорели, но зимой с гор кататься люд с детьми всё равно захочет. Везли также сундуки-укладки ольхового дерева, один в другой ставится, расписаны цветами и железом окованы. Из сел звенигородских везли черенки к серпам, из осины точенные, и берестяные изделия. Верея предлагала коробья для красного товара, кровельный луб трёхаршинной длины, а ещё кресты могильные, гробы, кади – есть на что поглядеть. Из самого Звенигорода в преизобилии слали столы, лавки расписные, тож поставцы посудные.
Горшечники рядами выложили кувшины, жбаны, мисы, светильники да игрушки; гончары – черепицу, поливные глиняные плитки, изразцы для печей, полов, стен и потолков, а по изразцам цветы да узоры пущены, где крупны, а где помене. Краса! Не хуже сарайских-то!
Кучами предлагались гвозди деревянные да гвозди железные, затычки для бочат; тульники расхваливали свои колчаны, косторезы – пряжки, наперебой зазывали богатых покупателей, а пуще – великого князя, завидев его.
Иван улыбался и всем кивал ласково, а сам боком-боком продвигался туда, куда влекло его постыдное, но сильное влечение. Он сам себе внушал, что просто пришёл поглядеть, чем народ его торгует, не разучились ли делать нужные в хозяйстве вещи, но глаза сами мызгали в ту сторону, где бойкие горожанки потряхивали связками дешёвых ожерелий да наручей из цветного стекла и прочими бабьими усладами. Знал и чуял, куда и зачем тянет его, глазам сладко, а съешь – гадко, но вожделение перебарывало увещевания совести.
Кто-то тихонько дёрнул его за рукав. Оглянулся – она, толстоморденькая, косматенькая, глаза как жучки мокрые елозят. Щекоткою тайной окинуло от их зазывности.
– Пришёл всё-таки? А я ждала. Нетерпёжка замучила. Пожелал меня, да? А говорил, не захочешь! Иди за мной. Сам по себе иди, отдельно. Я те кой-чё покажу.
Она бежала лёгкой перевалочкой по краю базара, перепрыгивая через колдобины и брёвна. Собаки увязались за ней. Она потрясла на них подолом, отчего собаки стали только настойчивее. Она засмеялась. Возле базарных отхожих мест виднелась избушка с немытыми никогда стёклами, туда и юркнула толстоморденькая в перекошенную дверь. Стены внутри были обуглены, их тоже огонь облизывал, но лавки уцелели. Иван сел на какое-то рванье, глянул выжидательно. Думал, она сейчас рубаху задирать станет, а она вытащила что-то из-за пазухи, протянула ему.
– Спомнил кизичку-то?.. Я ведь Макридка, рабынька твоя. – Глазёнки её поблескивали, на щеках полыхали круги, наведённые свекольным соком, шея густо была обвешана пронизями, как бы жемчужными, а на самом деле стекляшки дутые, белым воском налиты.
«Для меня уряжалась», – тепло толкнулось сердце у Ивана. Он даже удивился, что его так тронули её жалкие попытки прихорошиться.
Собаки умильно глядели на них в дверь, но зайти не решались.
– Я их кормлю, – сообщила толстомордка. – У меня и печь истоплена. Для тебя угостки настряпала.
Он силился что-то уцепить ускользающее в памяти, морщился от тяжёлого жаркого духа избы. На протянутой грязной ладони лежал тряпичный комок. Иван развернул его, преодолевая брезгливость, и отпрянул в удивлении: то была его кизичка детская, мешочек для денег, маменькой когда-то вышитая. Шёлк и сейчас ещё не выцвел, затейливой вязью шли буквы – ИВА.
– Так это ты, пакостница Макридка? Скрала у меня в Солхате подарок материн!
– Взяла, чтоб тебя споминать, и берегла: а вдруг когда встречу?
– А маменька-то и померла тогда, – грустно сказал Иван.
– Ах ты, мой жалкий! – Она села рядом, обхватила его за шею, раздавила большую грудь о его плечо.
– Простая ты какая. Не боишься меня?
– Я смелая. – Она с мурчаньем уткнулась ему носом в ухо. – Иль ты забыл, что в срубе-то намедни было? Понравилось тебе, раз пришёл? Чего таисся-то? Ты пош-шупай везде, пошшупай, вот этак вот и вот так... И я тебя потрогаю. Я долго могу терпеть и разжигаться. А ты? Сразу хочешь? У тебя уже вспрыговат? Да? Чай, знат, чего я с ним счас изделаю... Ты не обижаисси, я туды проткнусь?.. Ух ты, какой большой, жеребячий! Счас я его ещё раздрачу! Изне-е-ежу я его. А ты с подружкой своей не так, что ли, привык? А вот на всяку привычку быват отвычка и на обык – перевык. Таперь по-моему станем. Исцалую тебя всяво, по лядвиям испотешу. – Она коротко и крепко прижималась сухими шершавыми губами к его лицу, полагая, что это и есть поцелуи.
Нет, не жену вспомнил Иван в тот час похотный, почему-то вспомнились робкие, как лепестки, губы покойной Фенечки брянской, и разъярение опало в нём.
– Ну, чего у тебя в печи-то схоронено? – с грубоватой принуждённостью отстранил он Макридку и тут же понял, что она и битье за ласку примет: вскочила, глубоко усунувшись в чело, добыла оттуда глиняные сковородки.
– Всё по-празднишному у меня. Гляди-ко: печень лосиная, у мясника вчерась брала, побаловала с ним маленько, он и дал мне из остатков. А это вот кишки начиненные.
– Чем? – заметно дрогнув, спросил Иван.
– Как чем? Аль у тебя в дому не готовят этакого? Вкус не хвалю, а горяченько да мокренько будет. Мозг берём, да ноги, да рубец смешаем, а сперва иссечём, конешна, а ещё кашу с салом в кишку утолкаем и потом всё в печи томим. – Она рассказывала обстоятельно и покровительственно, с долею превосходства над его мужским незнанием кухарского дела. – Ешь-ка! А потом – на перину, пёрышко об пёрышко потрём. Ты ведь сластный, видать? Я те утяну в свой омуток, уснуть часу не дам.
Только у неё и разговору, только и делов.
Возвращался Иван невесёлый, будто что дорогое потерял. «Зачем я это сделал?» – спрашивал он себя. Уж больно решительно она... да вонючая какая! Изо всех местов у ней сырой говядою несёт. Неужели это могло быть со мной?
Но ведь было!..
Ворота под лёгкой кровлей пробили толстыми гвоздями с большими узорчатыми шляпками; вереи-столбы, на которые навешены ворота, тоже украшены густою резьбой. Ещё не потемневшее от дождей дерево жёлто сияет.
Всегда есть какая-то радость в новой постройке. Сызмалу Ивану нравились новые дома, бани, амбары, свежо лоснившиеся тёсаными боками. «Мне, наверное, и собственный гроб понравился бы», – подумал он, усмехнувшись.
В окна были затейливо вставлены кованые решётки, входы на крыльца закрывались железными створами.
Иван шёл по выметенной мощенке – и дворец вырастал перед ним во всей красе и добротности, сделанный на века. Теплота и задушевность были в его облике и вместе – надёжность. «Это мой дом, сюда возвращаюсь, тут чистило моё, свиньи, калом затиневшей».
С крыльцев лестницы поднимались в просторные сени, а уж оттуда внутренние лестницы вели в повалушу, где будут гости собираться или вся семья великокняжеская. Гульбища Иван тоже распорядился сделать обширными. Было много света, на стенах – цветная побелка, где золотисто-луковая, где голубая, а там, где солнце подолгу задерживается, зелёная, цвета яблок незрелых. При покойных родителях кожей стены обивали и верха теремов золотили, но теперь не по силам.
– Ты на траты будь тугше, – внушала супруга, – пора нам добрецо-то скапливать в скрытности неизменной.
Но Иван легко на это смотрел, и щедрости его дивились: кто попросит, отсыпал, не меряя. Однако права жена, порядок нужен в делах, да и Алексий велит, сегодня же надо составить завещание.
Потолки во дворце были расписаны: солнце и звёзды, иль звери в кругу из трав – лев, кот, слон – это в детской опочивальне, а в супружеской Шура попросила обить потолок дорогой кызылбашской камкою, а на постеле чтоб было одеяло веверичье невесомое, белое в чёрных лапках. В светлицах же верхних стены сосновые, лавки и потолки липовые, косяки еловые, и оттого всё заполнено тонким душистым запахом леса.
С особым чувством оглядывал теперь Иван дворцовые хоромы – наконец-то своё гнездо, по собственному смотрению и вкусу выстроенное. Здесь уму – утеха, страстям – умиренье, грехам – прощенье. Лучше ничего быть не может и не должно быть. Так он убеждал себя, а сердце нет-нет да словно варом обдавало: вот баба! – простая, земляная, естество её могучее неодолимо пьянит, как дикий мёд, и валит с ног. Так вот оно какое, настоящее-то счастье! Как вспоминалось её распалённое, огнянное лоно в обширной жёсткой шерсти, не было ни раскаяния, ни сожаления о случившемся. Значит, всё может повториться? Ну, там видно будет. Думать ни о чём не хотелось, лишь погрузиться в пережитое и ощущать всё снова.
И никто не сказал ему тихим нечувственным голосом: Иван, не на песке ли построил ты дом свой? Кто станет стеречь дом, когда ты будешь покидать его мысленно и въяве? Никто не сказал. Поэтому Иван ни о чём таком не думал и ничего не загадывал.
В неглубокой ложбине, заросшей рябиною, дети свистали в глиняные уточки – Митя с братом Иваном Малым да с двоюродником Владимиром. Дружили все трое, ходили в обнимушку, младшему Владимиру покровительствовали.
– Не бегай шибко, а то кобякнешься, – заботливо остерегал его Митя, вылезая вслед за ним из овражка.
А Иван; хоть и сам прозывался Малым, норовил верховодить и путал Владимира Андреевича:
– Если не сумеешь выговорить быстро, то смертию лютой умрёшь. Ну-ка, повторяй! Рыла свиная тупорыла, белорыла, весь двор перерыла, вырыла полрыла.
Лобастенький Владимир Андреевич, не надеясь эту сложность выговорить, сказал решительно басом:
– Залыган ты, Ванька, врун! Ты сам умрёшь!
Совпадение, конечно, но жить Ивану Малому оставалось восемь лет. Владимиру Андреевичу ещё долго-долго. Пока же его звали капсюлькой, а по имени-отчеству только для шутки.
У края ложбины, сидя на траве, девки чесали гребнями зефир, тонкую шерсть лучшего качества, прозванную так потому, что из неё получалась лёгкая прозрачная ткань. Краснощёкие смешливые чесальщицы, притворяясь, будто не видят великого князя, грянули корильную величальную:
В огороде у нас не лук ли?
У нас тысяцкий не глуп ли?
В огороде у нас не мак ли?
У нас тысяцкий не дурак ли?
Это ведь они про Босоволокова несут, догадался Иван, и кровь бросилась ему в лицо.
– Брысь отсюдова, курячьи титьки! – рявкнул он. – Расселись тут!
Девки, изображая, что спужались, с хохотом побежали на задний двор, теряя по траве белые клочья ярины.
– Пошто ты их так, батюшко? – Тёмные глазки Мити смотрели кротко и вопрошающе. И невинность их была укором, пронзившим Ивана Ивановича и ещё более разъярившим.
– Пошёл вон! – сказал он с угрожающим презрением и увидел, как дёрнулись в кривой принуждённой усмешке нежные губы сына.
В голове у Ивана Ивановича вспыхнули пламенные языки, за грудиной стиснуло, в ушах забухало. Впервые он так легко поддался гневу и так больно отозвалось на это всё тело.
Мрачен поднимался великий князь по ступеням крыльца. Какое уж завещание! Невмоготу. Завтра.
Едва на востоке позолотило, все обитатели дворца были уже на ногах, как будто накануне прознали, что нынче за день. И Шура, и вдова Андрея, и даже мачеха Ульяна с взрослой дочерью поглядывали на великого князя настороженно и старались почаще попадаться ему на глаза. Только Мария Александровна тверская оставалась спокойной и безучастной.
– Сегодня, что ль? – спросила равнодушно. – А то я уезжать собралась.
– Зачем? Живи! – разрешил Иван, улыбкой ободряя её.
– И без меня бабья в твоей семье хватает.
Заметно было, что горе её всё ещё не утихло, но и в тоске одиночества она оставалась величественной и несла свою беду с достоинством.
– Тверские привыкли страдать. Они научились страдать, никого собой не обременяя, – сказала Шура не без раздражения.
Иван сделал вид, что не слышит.
Нестерко постарел. Он усох, и в крупных его чертах проступило что-то лошадиное. Для него заране принесли скамью с подушкой, чтоб сидеть было нежёстко, малую скамейку под ноги для упора, доску для укрепления на ней бумаги, на стольце рядом разместили сосуды с чернилами и киноварью – заглавные буквы писать и красные строки выводить.
Перекрестясь, Нестерко важно уселся, подвернув повыше рукава, ожидающе уставился на князя.
Иван Иванович был в некотором замешательстве, что получалось как-то уж слишком торжественно, хотя они были одни с дьяком.
– Свинья тупорыла весь двор перерыла, вырыла пол-рыла, а норы не дорыла. Ну-ка, повтори быстро! – Великий князь подмигнул серым глазом в пушистых ресницах.
Нестерко, наоборот, не мигая продолжал глядеть на него.
– Ты помнишь Макридку?
– Какую Макридку?
– Мордастенькую.
– Не помню, – твёрдо отрёкся Нестерко.
– Н-ну, рабыньку в Солхате, которую я выкупил. Вы ещё подрались с ней перед её побегом.
– Свиная рожа везде вхожа, – неожиданно изрёк дьяк, порозовев впалыми щеками.
– Н-ну, ладно, приступай, – с неудовольствием сказал Иван Иванович. Ему хотелось поговорить о Макридке, о новой встрече с ней, даже намекнуть кое на что, но кабы льзя – можно!
Нестерко, не озаботясь судьбой рабыньки, писал, не поднимая головы.
– Чего ты там нацарапал? Зачти, – велел Иван.
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Се аз грешный худой раб Божий Иван Иванович пишу грамоту духовную, никем не нужон, целым своим умом, в своём здравии, – скучным голосом разогнал дьяк привычный зачин.
Иван слушал, напружив вперёд губы под русыми негустыми усами.
– Продолжать ли? – спросил Нестерко.
– Пиши, – кивнул Иван.
– Аже что Бог размыслит о моём животе, даю ряд своим сынам: князю Дмитрию и князю Ивану и своему братаничу князю Владимиру, и своей княгине... Так ли? – Нестерко вскинул глаза.
– Дале.
– Приказываю отчину свою Москву сынам своим: князю Дмитрию и князю Ивану... А племяннику что пожалуешь, Иван Иванович?
– Братаничу моему князю Владимиру на Москве в наместничестве треть и в тамге, в мытех, и в пошлинах городских треть, и что мёд оброчный Васильцеву стану, и что отца моего купленные бортницы, и кони, стоящие по станам и варям, и конюший путь, то всё им — на трое.
– Щедро! – заметил Нестерко и зевнул.
– А ты думал? Княжич Владимир – наследник моего брата. Хочу, чтоб ссор и обид промеж молодых князей не было, – строго сказал Иван. – Продолжаем... А численные люди все три князя блюдут соопча заедино. Даю сыну моему князю Дмитрию: Можайск со всеми волостями и с сёлами, и с бортями, и с тамгою, и со всеми пошлинами, Коломну со всеми волостями, с тамгою и с мытом, и с сёлами, и бортями, с оброчниками, и с пошлинами.
– Богато живете, князья, – не без зависти вставил дьяк.
– Будто первый раз узнал! А сколь в Орду посылаем? Дале давай. А что из тех волостей за княгинею за Марьею, те волости до её живота, а по её животе те волости и села сыну моему князю Дмитрию.
– Справедливо рядишь, – польстил Нестерко.
– А как жа? – Иван не сдержал самодовольной усмешки. – Хоть она и отказала мне всё, после мужа полученное, пусть будет её, покамест жива. А уж потом...
– Младшему княжичу чего присудишь? – спросил Нестерко, начиная новый лист.
– Пиши. Даю сыну своему Ивану: Звенигород со всеми волостями и мытом, с сёлами и бортями, и с оброчниками, и с пошлинами... А братанич мой князь Владимир ведает уезд отца своего. А что мне досталися места рязанские на сей стороне Оки, из тех мест дал есмь князю Владимиру в Лопастны места...
– Стой! – прервал дьяк. – Лопасню-то нам не вернули рязанцы?
– А я тут выровнял... Взамен Лопасни Владимиру в том уезде отказываю Новый Городок в устье Протвы, а иные места рязанские сынам моим: князю Дмитрию и князю Ивану, пусть поделятся пополам без обиды.
Оба остановились передохнуть и были некоторое время задумчивы.
– Мачехе чего? – напомнил дьяк. – Не забыл про неё?
– Рази про неё забудешь? Такая воструха! – с досадой произнёс Иван. – Всё утро металась передо мной. Пиши. Княгиня Ульяна, по отца моего грамоте духовной, ведает волости и сёла до живота своего, а по её животе, дети мои – князь Дмитрий и князь Иван, и братанич князь Владимир, и моя княгиня Александра поделятся на четверо без обиды...
Нестерко хотел сказать, что Вельяминихе-то не больно богато отвалил, но промолчал, не его дело.
– Переходим к разделу добра, – сказал Иван, скучая, и пощупал под рубахой кизичку, висевшую теперь у него на груди. – Пиши. Даю сыну своему князю Дмитрию икону святого Александра, цепь золотую с крестом золотым, цепь золотую кольчату, икону, золотом кованну Парамшина дела, шапку золотую, бармы, пояс велик золот с каменьями, с жемчугами, что мя благословил отец мой князь великий, пояс золот с крюком, саблю золотую, серьгу с жемчугом...
– Вот эту, что у тебя в ухе сейчас вздета? – спросил Нестерко, бросив быстрый взгляд на князя.
– Какой ты любопытный! – осадил тот его. – Твоё дело писать, не пропуская... так... ковш велик золотой, гладкий, коропка сардониковая золотом кованна, бадья серебряна с наливкою серебряною, опашень скорлатен сажен. Теперь сыну Ивану: цепь велику золотую с чернью, а другую огнивчату с крестом, икону Благовещенье ц серьгу с жемчугом, пояс золот с каменьями, с жемчугами, что мне дал брат мой, князь великий Семён, алам жемчужный, наплечки золотые с кругами, с каменьем, что мне дала княгиня Марья, ковш великий золотой гладкий, ковшик золотой с каменьями, с жемчугами, саблю золотую, перевязь золотую.
– А супруге твоей что? – не утерпел всё-таки Нестерко.
– Да... супруге-то! – спохватился Иван. – Что бы такое супруге отказать?.. Что за княгинею за Марьей: Заячков, Заберега с угодьями, то до её живота, а по её животе, моей княгине.
– Ты дочь Ульяны помнишь ли? – тихо вставил дьяк.
– Про всех помню! – бросил в сердцах Иван Иванович. – Пишем: что волости за княгинею, за Ульяною, из тех волостей дети мои — князь Дмитрий, князь Иван, князь Владимир дадут дочери её Сурожик, село Лучиньское... А из моих сосудов серебряных дадут блюдо серебряно великое с кольцами к святой Богородице Владимирской, а иными сосудами серебряными дети мои — князь Дмитрий, князь Иван — со своей матерью поделятся на троих... Мои казначеи, тиуны, посельские, иль кто из дьяков, что ведали от меня прибыток, иль кто из них женится, те люди не надобны моим детям, ни моей княгине, дал есмь им волю. Людям купленным, грамотным дам есмь им свободу, куды им любо, а детям моим не надобны, ни моей княгине.
За дьяков и людей грамотных Нестерко обрадовался и одобрительно крякнул вслух, но опять подумал, что княгине-то Александре скудота досталась, не По её положению. Однако как человек, воспитанный в тонкостях и наученный вращением при властях, промолчал.
– Пускай попы Игнатий, Акинф да Патрикей засвидетельствуют, – велел Иван Иванович, довольный, что такое дело свалили. – Ещё припиши: кто сию грамоту порушит, судит ему Бог, а моего благословения не буди на нём ни в сей век, ни в будущий. Печать мою привесишь. А внизу изобрази, что грамоту, мол, писал Нестерко.
Последнее дьяк исполнил с особым удовольствием и, отставив бумагу, полюбовался на своё имя, посылая его вместе с многочисленными описками далёким потомкам на прочтение. И осталась эта грамота, сочинённая в духоте палаты, в раздражённом утомлении, одним из немногих свидетельств жизни великого князя Ивана Ивановича.