Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 2"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Случай то был счастливый или же нарок, провидением умысленный, но братья вскоре после возвращения из Орды прекратили держать нелюбье и пришли к прежнему миру и согласию.
Чуть больше года прошло со дня смерти сына Миши, как великая княгиня Марья Александровна снова разродилась сыном. Счастливый отец на этот раз старался сдерживать свои чувства, не торопился пир закатывать, сам выбирал кормилицу и мамку для новорождённого. Назвать наследника решил в честь великомученика Дмитрия Солунского. Уж к крещению всё готово было, как явился из Звенигорода окольничий Онанья и сказал, что у брата Ивана тоже родился сын, который получил уже в крещении имя Дмитрий.
Семён Иванович обрадовался такому совпадению. Велел боярам немедля седлать лошадей. Пока шли резвой скачью берегом незамерзшей ещё Москвы-реки, осенило Семёна Ивановича счастливое намерение, которое он осуществил сразу же, как явился в дом Ивана.
Обнял брата, приветил по случаю рождения сына, горячо изъявил своё участие всяческими пожеланиями, словно бы не существовало пропасти их двухгодичного размирья. Полюбовался младенцем, а после этого произнёс сдержанно:
– У меня, Ваня, тоже сын... Тоже...
– Тоже Дмитрий?
– A-а, ты уже знаешь!.. Нет, не Дмитрий, а – Иван! В твою честь! Приехал звать тебя в крестные отцы!
– Да ладно тебе – не в мою честь, а в честь деда.
– И в честь славного отца нашего, – легко согласился Семён Иванович. – Восславим же Господа, что даровал нам с тобой сыновей! Ну-ка, покажи ещё раз своего.
Дмитрий явился на свет темноглазым и темноволосым. Братья умилялись тому, какой он горластый и чреватый, в том находили достоинства ещё, что кулачки он свои жал, будто драться изготовился. Знали бы они, что сучит перед ними пухлыми ножками и орёт во весь красный беззубый ротик будущий великий князь всея Руси Дмитрий Иванович Донской, победитель татар, гордость а слава отчизны!
– Я когда подъезжал, видел, что у тебя из дверей и окошка баньки дым валом валит.
– Попариться хочешь?
– А что? В той же баинке, где мы с тобой Надысь поцапались, давай и замиримся, а-а?
Иван согласно улыбнулся, слова брата отвечали его душевной настроенности.
– Андрюху позовём, а-а?
– Это бы всеконечно, но...
– Но далеко ехать за ним, ты хочешь сказать?
– И не только. – Иван помялся, закончил, борясь с нерешительностью: – Он ведь не то что я, он непокладистее, круче, да и сына у него пока не родилось...
– Эка! Нешто он сразу против нас двоих будет супротивничать?
Иван молчал, размышляя, встретил бы Семёна у Андрея такой же родственный приём, случись тому поехать не в Звенигород, а в Боровск? Семён угадал тайные мысли брата:
– Я уже послал гонца за ним. Только от тебя как будто бы... Велел передать, что ты его к себе зовёшь немедля.
Иван продолжал хмуриться. Жил он в уделе скромно, богобоязненно, но в отрадном согласии с Шурочкой и со всеми боярами, страшился потравить душу неискренностью. Семён терпеливо ждал, рассматривая сошедшиеся в одну тесьму брови брата, и впервые с удивлением отметил, что они у него густые и сросшиеся на переносице, а это, как говорят, предвещает счастливую судьбу их хозяину.
– Чтой-то ты так, Сёма? Чай, упредить меня надо было сперва?
Семён не отозвался, досадовал, что вынужден выслушивать обидный выговор молокососа, каким он привык считать брата, который был его моложе на десять лет.
Иван отметил про себя признаки опасного гнева в бросаемых Семёном исподлобья взглядах, в по-бычьи склонённой голове, но не дрогнул, добавил:
– Я всегда знал, что не охотник ты до околичностей, не ходишь кривыми дорогами, надо и сейчас нам с тобой прямиком ходить. А теперь что скажем Андрюхе, он ведь сразу поймёт, что не мой гонец зовёт?
Семён выслушал упрёки через силу, но не мог с ними не согласиться:
– Нет, Ваня, не поймёт, ни за что не поймёт. Один раз ты мне прислал берестяную грамотку: «Брат, приезжай в Звенигород». Помнишь?
– Это когда я ещё на Феодосье женился?
– Ну да! А береста всё валялась у меня в скрыне. Попалась под руку, я её и послал с гонцом. Ловко?
– Да-а, ловок ты, Сёма, всё у тебя ладится. А как новый тысяцкий у тебя?
– Васька-то Вельяминов? – Семён опять набычился. – Он боярин наглый, малосовестливый, но преданный и старательный. А это – главное. Прошу тебя, Ваня, про Алёшку Хвоста ни слова, а то опять лбами сшибёмся, а зачем нам это? Алёшке нет прощения. Все его московские волости я взял на себя, а сейчас, если заключим мы втроём братское Докончание, я их все подарю твоему наследнику, а покуда он не войдёт в силу, ты ими распоряжайся.
Иван растерянно молчал: отказываться от щедрого подарка не резон, но и принять имущество несправедливо попавшего в опалу Алексея Петровича Хвоста как-то совестно. Спасительная догадка подсказала решение: ведь собирался позвать Хвоста к себе в бояре, и если когда-нибудь удастся осуществить это намерение, то все его волости можно ему в сохранности и вернуть!
И опять Семён угадал тайный ход мыслей брата, предостерёг сурово:
– Если приберёт меня до поры Господь, а ты станешь великим князем, то всё одно, чтобы духа его в княжестве нашем не было! Это я и в нашей Докончательной грамоте запишу, чтобы не забыли вы с братцем.
Семён смотрел холодно, в упор, не мигая. Иван выдержал взгляд, ответил миролюбиво:
– Может, Сёма, не будем распаляться в гневе, а то ведь не ровен час опять к нелюбию придём?
– Не будем. Но в Докончание я это внесу и Андрюхе строго-настрого накажу: отрублен Хвост, нет его и не будет! Баню-то пойдём поглядим, готова ли?
Вышли во двор. Из туч веялся мелкий сухой снег.
От прясел, к которым слуги привязывали лошадей, шёл только что спешившийся князь Андрей.
Над шеломчиком церкви вились чем-то обеспокоенные галки, издавая резкие надтреснутые звуки – словно сухие лучины на растопку щепали. С жнивья, начинавшегося сразу за крепостной стеной, снялись сбившиеся в стаю для совместного отлёта в тёплые края грачи, заходили кругами над церковью, смешиваясь с галками в одном чёрном месиве. Их крики и потрескивание маховых перьев создавали оглушительный шум, и невозможно расслышать было, что сказал подошедший к братьям Андрей, лишь по движению губ угадали:
– Буде здравы, братовья!
Семён с досадой задрал голову, словно надеялся утихомирить птиц взглядом, усилился голосом, перекричал их:
– По рукам да в баню! – И первым выступил на покрытую свежей порошей, но легко угадываемую тропинку, глубоко протоптанную в пожухлой траве.
Первым поднялся на крыльцо, отчинил тяжёлую, из толстых сосновых пластин дверь. Она протяжно скрипнула на подпятках. Семён пропустил братьев вперёд, затем вошёл сам, с наслаждением вдыхая банное тепло. Андрей остановился возле волокового, затянутого сухим бычьим пузырём оконца, смотрел на старшего брата вопрошающе.
– Сейчас всё поймёшь, – успокоил его Семён. – А покуда отгани загадку (ты, Иван, молчи, ты знаешь): «Пузатенькие, рябенькие, зелёные, ходят босиком»?
– Нешто мы станем такими, если разнагишимся?
– Не угадал. Это камни в банной печке, верно, Ваня?
– Да, они у меня тут такие отчего-то.
– Я в прошлый раз ещё приметил: откуда, думаю, такие чудные дикари Ваня приволок?
– Не я, Святогон мой. Со дна озера достал.
– Из Рузы нешто? Повели мне таких привезть, дозволишь, чай, Ваня? – Семён был непривычно многоречив и раскидист, зорко подкашивал глазом на Андрея. – А чего это ты трубу не поставишь, всё по-чёрному топишь?
– Собрался было, а Шура говорит: когда по-чёрному баня топится, вся нечисть и зараза с дымом улетают.
– Это так, это она у тебя умница. Да и духовитости такой в белой бане не бывает. Ишь, жар-то какой – раскалённый, как огонь, а ласковый! – Семён уже разоблачился, сбросил одежду комом на лавку и вошёл в парную.
Братья переглянулись и тоже начали раздеваться.
Стены, потолок, даже полок с приступками и подголовьем были прокопчены, черны от дыма, но начисто отмыты от копоти и сажи. Семён опрокинул на пузатенькие, рябенькие, зелёненькие дикари ушат воды, разбавленной квасом, – пар со свистом ударил в потолок.
– Опарил, – объяснил, возвращаясь в предбанник, Семён. За дверью слышалось глухое ворчание и рокот раскалённых и облитых дикарей. – Пусть выстоится баня, а покуда медку хватим да потолкуем, умом пораскинем... Верно, Андрюха?
– Отчего же не верно... Ума – два гумна да баня без верху...
Семён пристально посмотрел на брата, решил, что нет в его словах непокорства или вызова, простая присказка.
– Посчитали мы с Иваном, что пора кончать нам нелюбье... Братья ведь родные.
– Значит, посчитали и за меня тоже? – сразу взъерошился Андрей.
– Что ты! Упаси Бог! Мы за тобой послали, чтобы вместе посчитать.
– Ну, что же, поживём как братья, посчитаемся, как жиды. – Андрей нырнул в парную. Слышно было, что и он плеснул ушат воды, зашипели, всхлипывая, камни. Уж и шелест берёзового веника можно было уловить.
Иван с Семёном переглянулись: да, крутенек у них братец! Но тот, видно, одумался, вышел с видом несколько пристыженным:
– Верно ты, Сёма, сказал: баня опрела, но не выстоялась.
– Я завсегда верно говорю! – Семён протянул братину, всклень наполненную мёдом.
– Не хочу прежде парной пьяного пития, опосля. – Андрей отстранил братину, зачерпнул деревянным ковшом из ушата ядрёного кваса. – А говоришь ты, Сёма, не завсегда верно. И сейчас вот всё стучишь словами впустую, так что я в толк не умею взять глаголы твои.
Гнетущая тишина повисла в предбаннике, все сидели на разных пристенных лавках потупившись.
– Тогда так я скажу. – Семён строго оглядел братьев, голос его слегка подрагивал, видно, непросто ему было сохранить невозмутимость. – Давайте, братья, поделим грех пополам, поделим помеху поровну...
Иван ухмыльнулся.
– Ну, чё ты, Вань? Не согласный?
– Мы же не на сарайском базаре, чтобы искать серёдку на половинку между посулом и запросом.
Андрей тут же поддакнул:
– Да, да, Семён, либо тебе помеха, либо нам с Иваном, половинить нельзя.
Семён поднялся, потоптался на тёплых досках пола, произнёс вздымчиво:
– Эдак, эдак!
Ушёл в парную, с пристуком закрыв за собой дверь. Снова раздалось шипение каменки. Вернулся с берёзовым веником в руках.
– Вы не забыли, братцы, что в бане – веник набольший, а в княжестве – великий князь?
– Как можно забыть!
– Вестимо: ты, как веник, всем начальник!
Семён опять озадачился: и на какой козе к ним подъехать?
– Помните ли вы, братья, какого отца мы дети? Проницаете ли, как, благодаря чему смог он сделать Московское княжество первым и установить на Руси тишину?
– Не потому, что хану угождал, а своих гноил, – с вызовом ответил Андрей.
– А ты, Ваня, тоже считаешь, что я перед Джанибеком раболепствую?
Иван подыскивал нужные слова, но Семён нетерпеливо продолжил:
– Ну, ладно, я знаю, что считаешь так же. И то знаю, что это всем вам крамольник Хвост в уши надул. Я поделом покарал его за это. Про отца я потому речь завёл, что он мудро сдерживал власть бояр, умерял их притязания. И я так делаю. И вам советую. А кто были у отца самые первые и самые послушные ломанные? Мы, дети его.
Иван взял веник и, стараясь не шлёпать босыми ногами по мокрому полу, прошёл в парную.
– Чего уходишь? Не хочешь слушать?
– Я и оттуда услышу. – Иван плеснул квасу на камни, присел к полу, чтобы уберечься от хлынувшего жара. Но париться раздумал, отбросил веник и вернулся: – Я понял, куда ты клонишь. Ты хочешь сказать, что раз после отца ты нам в отца место, то мы не должны думать наинак, а только по-твоему.
– Мы на гробе отца клялись, крест целовали, что всегда будем заодин.
Андрей резко поднялся, губы его насмешливо и горько покривились:
– А что, разве мы нарушили крестоцелование? Может, это ты с нами не заодно? – спросил и уставился застывшими глазами.
Иван чувствовал, что разговор опять принимает опасный поворот, раздумчиво гонял лёгкий, резанный из липы ковш по ушату, то зачерпывая квас и притопляя ковш, то давая ему вынырнуть.
Семён, видно, опасался сорваться и вконец испортить отношения с братьями, снова нырнул в парную, начал в сердцах плескать на камни воду без меры.
– Сёма, поди-ка, что скажу! – позвал Иван.
Брат отозвался в тот же миг:
– Иду-иду!
Отбросив веник, вернулся, но Иван начал говорить, обращаясь не к нему, а к одному лишь Андрею:
– Наш отец умел наказывать, даже жестоко карать, но ещё лучше он умел прощать.
– Кто же кому прощать должен? – не понял Андрей, однако можно было уловить в его голосе готовность к согласию и прощению.
– Все трое мы должны примириться сердцем, не питать больше вражды за обиды. Вспомним, братья: Бывайте же друг другу благи, прощающе друг другу, якоже и Бог во Христе простил есть вам.
Андрей повернулся к старшему брату, впервые на его лице обозначилась добрая улыбка:
– Дураку и Бог простит.
– Простит, Андрюха, простит! И тебе простит, и Ванюшке, и мне – всем нам, дуракам! Пошли, я вас вениками отхлестаю.
Все трое резво поскакали через высокий порог, захлопнули дверь плотнее, чтобы не упустить драгоценный пар. Семён поднял ушат, опрокинул его на пузатенькие, рябенькие, зелёненькие, ждал, что они сейчас ответят обезумевшим рёвом пара, но камни лишь тихо охнули, холодная влага просачивалась через них вниз с затухающим всхлипыванием.
– Залили каменку! Черти зелёные, полосатые! – Семён, ещё на что-то надеясь, зачерпнул ковшом липкого, тягучего кваса, пролил его на камни, но даже и шипения не вызвал. – Вот так попарились, вот так задали вы мне нынче баню!
Братья слушали его брань, и смех разбирал их сильнее и сильнее, они даже присели в изнеможении на корточки. Ничего особенно весёлого не было, но они не могли сдержать хохота. Семён не обижался, понимал, что это не посмеяние, не смех злорадства и даже не просто весёлость – смех вырвался у них из груди как освобождение от долгого и мучительного сдерживания своих братских чувств, вырвался враз и полно, как вырывается жаркий пар из раскалённой каменки.
Они снова собрались втроём в Кремле в день заговения на Рождественский пост. Владыка Феогност скрепил своей подписью, исполненной на греческом, их Докончальную грамоту. Всю вину за долгую размолвку возводили на бояр, а потому записали: А кто имеет нас сваживати, исправы не учинити, а нелюбья не держати, а виноватого казнити по исправе. Назвали виновника их минувшего нелюбья – Алексея Петровича Хвоста. Иван в душе против был, но открыто не возражал и согласился, что братья по требованию Семёна Ивановича никогда не примут Хвоста-Босоволокова к себе на службу, а великому князю дозволяют расправиться с ним и его семьёй, как тот сочтёт нужным: волен в нём князь великий, и в его жене, и в его детях. Всё имущество Хвоста передал Семён Иванович по грамоте брату Ивану, взяв с него обязательство ничего никогда не возвращать опальному боярину и не оказывать ему никакой поддержки.
Что происходило в душе Ивана, когда он вслед за старшим братом вздрагивающими пальцами подвешивал на Докончании свою княжескую печать на жёлтом шнурке? Никому он этого не сказал, но скоро поступки его многое раскроют.
Глава двадцать седьмаяПод седлом Ивана была столь резвая и нестомчивая лошадь, что ему приходилось время от времени удерживать её, чтобы отставшие в скачке бояре и дружинники вновь могли подравняться с ним. Не обманул Ольгерд, приславший со своими послами в числе других даров трёх породных рыжих жеребцов – всем троим братьям.
Заросшая, еле заметная в траве дорога, пробитая тележными колёсами, уходила в лес. Иван вёл лошадь обочиной, покрытой яркой молодой травой. Под сомкнутыми, нежно шелестевшими вновь народившейся листвой кронами больше, нежели на открытых полянах, сохранилось весенних цветов. Ивану хотелось остановиться и если не сорвать, то хоть потрогать и вдохнуть их запах – словно мелкий жемчуг, шарики ландыша, золотистые зрачки удивлённо распахнутых глаз мать-и-мачехи. В кожаной суме, притороченной к седлу, подарок для Шурочки, тоже из присланных Ольгердом: чёрный соболь с мордочкой, обшитой жемчугом, и с коготками, отделанными золотом. Хитёр и предусмотрителен князь литовский: сведав, что московские князья во главе с Семёном Ивановичем идут покарать его смоленского союзника, Ольгерд Гедиминович упредил рать, выслав своих послов с челобитьем и богатыми дарами. Встретив их на берегу Протвы возле Выжгорода, московские князья уважили просьбу Ольгерда, изложенную в дружеской грамоте, однако провели воинство всё же чуть дальше, к реке Угре, где и заключили мир с послами смоленскими. Так бескровно и победно закончился поход. Андрей со своей дружиной сразу отделился и ушёл в Боровск, который находился неподалёку, Иван же проделал обратный путь вместе с Семёном до Москвы. В Кремле брат уговаривал его погостить день-другой, чтобы пиром отпраздновать удачное окончание похода, но Иван рвался домой, выехал сразу же после обеденного отдыха.
Земля гудела под тяжёлыми копытами его скакуна, Иван всем существом своим чувствовал тугой, чуть влажный лесной воздух. Ликовала душа его от сознания, что она есть, жива, существует, и существует в сильном, здоровом и подвластном ей теле и тому безмерно радуется, что живёт она в прекрасном мире Божьем.
Жеребец шёл всё натужнее, Ивану начал бить в ноздри жаркий лошадиный пот. Осадив коня и выпростав левую ногу из стремени, прислушался: сквозь тонкий сафьян сапога ясно различались учащённые удары мощного сердца.
Дробной рысью догнали его сильно растянувшиеся по лесной дороге всадники.
– Как бы нам, княже, коней не запалить, – сказал, удерживая свою лошадь рядом, Святогон. – Слышишь, как селезёнка у моего ёкает... Уж больно ты резвую скачь задал.
– Так ведь домой, а не из дому.
Как ни торопились, добраться до Звенигорода засветло не удалось. Но сумерки были прозрачные и по-весеннему зелёные, даже, кажется, и звёзды на небе высыпали зеленоватые.
Город уже спал. Стражники зажгли смоляные факелы. Убедившись, что торкаются свои, отворили ворота.
Шурочка в нательной сорочице из льняного выбеленного полотна и набедренной крашенинной понёве вокруг чресел обморочно кинулась на грудь ему. Обняв тёплую со сна жену, Иван целовал её в губы, в очи, в пробор волос, расплетал её косы, которые падали ему на лицо горячей волной.
Молчун Митя был преизрядный. Уж два года минуло, а он только и умел выговорить: «Дать, дать! – И тыкал пухлым пальчиком в обливную миску с молоком: – Ишо!»
– Похоже, мать, он у нас только насчёт пропитания горазд, – огорчался Иван. – Что он не говорит-то? На-ко вот ножны серебряны, потрогай, а в них меч, у-у, вострый да тяжёлый.
– Да что ты дитя стращаешь! Угомонись! – окорачивала мужа Щура. – Ещё намашется мечом-то, погодь.
– А немтырь получится вельяминовский? Может, хоть испугом заставишь его заговорить.
Жена поджала губы. Обиделась. Но смолчала. Иван, разгорячённый, кружил по комнате. Только что вернулись с охоты. Добыли несколько лисиц. Красношубые звери пушистой безжизненной грудой лежали у порога, оскалив узкие окровавленные пасти. Хотелось побраниться с Шурой, но Иван сдерживал себя. Добыче не рада, первенец слову единому не выучен, ни к кому не ласкается, тронешь его в шутку – уклоняется. Где же теплота домашности, где тихость почтительная, где искательность добрая во главе семейства? Что ж ты, Шура-разбойница, декабрём глядишь, с мужем не играисся? Как родила, замкнулась в хлопотах бабьих, будто и не княгиня, в сторону лик усталый воротишь, будто что не дадено тебе? Чай, не последний я мужик? Иван распалял себя молча. Отчуждённо молчала и жена.
Вдруг в тишине Митин голосок задумчиво произнёс:
– Иса.
– Кто? – подскочил к сыну Иван.
– Иса, – покивал головкой княжич.
– Ах ты, умник! – пришёл в восторг Иван. – Возговорил любник радостный наш! Знамо, лиса! Вон она валяется, хвост откинула, кума прехитрая!
Неуверенная улыбка появилась и на лице Шуры. Иван схватил сына на руки, поднёс к окну. Там во дворе слуги прогуливали вспотевших после скачки лошадей.
– Ну-тка, молви ещё что!
– Конь, – сказал Митя.
– Кажись, прорвало! – смеялся Иван, заблестев глазами. – Конешна, конь! Так и должно княжичу: первое слово – конь! А ты кто у нас? Как тебя кликать-величать?
Умненькими светлыми глазками Митя внимательно глядел на отца.
– Он у нас леля, – в шутку подсказала мать. – Леля, да?
– Тяпа! – с возмущением воскликнуло дитя, изломавши бровки домиком.
Родители покатились со смеху. Иван сел нога на ногу, сына посадил на носок сапога, начал раскачивать.
– Монтри! – закричал Митя, вцепившись ему в бороду. – Мама, монтри!
– А это кто же, сынок? – спрашивала мать, показывая на Ивана.
– Царь! – гордо сказал Митя.
Счастье семейное вспыхнуло и зацвело. Каков первенец-то! Не просто залепетал, а «конь», «царь» – какой-то смысл высший чудился, хотелось всем рассказать-похвастаться. Только боялись сглазить. Но и без того все умилялись княжичем и радовались, что он появился на свет. Даже боярская детвора льнула к нему, словно предугадывая своего будущего господина. Был маленький Митя здоров, сговорчив, но в поведении независим. Необыкновенность его была в том, что любил он пугать окружающих, особенно близких, да и себя тоже. Подведёт отца к глубокой колдобине у забора и, твёрдо выговаривая, скажет:
– Там – яма, Митя бум яма. Тятя цоп Митя.
А Иван так и зайдётся от гордости. Но поддразнит:
– Шаня цоп Митю.
Шаня – это лошадь у них была, водовозка, всегда печальная от скуки жизни и понурая от старости.
Но Митя настойчиво и непреклонно:
– Тятя цоп сина.
Ну, что тут скажешь, наследник и молодец!
– В деда пошёл, в Калиту, а не в этих вёртких Вельяминовых, – часто говаривал как бы между прочим бывший дядька Ивана, тёзка его, древний годами Иван Михайлович. К месту говаривал. И умно. Иван был с ним совершенно согласен.
С наступлением летнего тепла вся ребятня выползла на траву. Старая мамка вспомнила, что когда князь Иван Иванович был маленьким, то, опасаясь, как бы огромный петух на дворе его не клюнул, упреждал его почтительными словами:
– Буди здрав, Петя! Бью челом!
Митя тоже стал кланяться надменному кочету, но делал это с достоинством, не унижался, хотя и не спускал испуганных глаз с его вздрагивающей красной бородки и загнутого опасного клюва.
Боярских детишек Митя отчего-то не жаловал: колотил их, не давал им своих свистушек и лошадок, лишь к одному Кузе Чижову, трёхгодовалому сыну Чижа, его отчего-то тянуло, он с утра канючил:
– Дать Чижа, дать!
Перед походом в Новгород, набирая дружинников и ополченцев, князь Иван обещал добровольцам великие ослабы. Чиж и брат его Щегол пожелали в качестве ослабы жить после рати в отделе. Князь слово сдержал, но Чиж, потрясённый гибелью брата, отказался от надела, попросился жить при княжеском дворе, но не как раньше потешником и гудцом, а конюшим. На конюшне и дети его, в том числе Кузя, проводили время от рассвета до ночи: нигде нет больше столь прельстительных развлечений. Глаз не отвести от кованных серебром и убранных финифтью седел и арчаков, от украшенных жемчугом и бирюзой конских оголовий. Митю же сильнее всего зачаровывали тележные колеса. Он цепко хватался обеими ручками за деревянные спицы и восторженно сообщал:
– Колёс!
Там же, на конюшне, держал Чиж своих разномастных голубей, которые громко ворковали, раздували зобы, а потом улетали прямо к солнцу. Чиж вырезал Кузе длинную, с круглыми дырочками дудку. Кузя был добрый, давал подудеть княжичу.
Пустой посвист дудочки, голубиное воркование да пение молодых петухов – прекрасная длительность светлых дней – всё было Ивану по душе. Жемчужные тени ползали по ковру, раскинутому под яблоней, князь Иван лежал, чувствуя отдыхающую силу молодого тела, слушал невинные голоса детей в саду, смотрел, как проступает испарина на потолстевшем лице жены, и испытывал покой, лень безделья, и казалось ему, что ничего больше не надо, ничего он не хочет. Пусть так будет всегда.
Жизнь в Звенигороде вполне устраивала его – тихая, несуетная, с заботами необременительными. Он уже позабыл, как терзался здесь одиночеством после смерти Фенечки, пытаясь осознать себя, понять, кто он есть и зачем появился на земле. И больше уж не мучился тем, что жизнь его – простое существование, и не искал иного, свыкся с незатейливым ладом семейного быта. Только иногда, очень редко, немыслимо скучно становилось.
Шура была богомольной, проснувшись поутру либо после дневного сна, прежде всего искала глазами образа, а теперь решила и Митю приучать к этому. Складывала ему пальчики, поднимала к лобику:
– Вознёсся Христос и нам приуготовил место на небе. А теперь персты приложи к сердцу, в коем заключены слова Божьи...
– Божьи... – повторял вдумчиво Митя.
– Да, да... А теперь с десной стороны перенесём ручку на шуйную. Таков, Митенька, будет Страшный Суд: благочестивые будут помещены справа, а нечестивые – слева. Знаешь, почему?
– Чему...
– Потому, что благочестивые люди получат после смерти вечное блаженство, а люди злые будут низвергнуты во ад.
Скоро Митя мог уж следом за отцом повторять «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся...», Ивану казалось, что, так же как он, сын переживает от молитвы тихую неизречённую радость.
Ветхий деньми боярин Иван Михайлович, доживавший на покое в уезде своего воспитанника, теперь добровольно сделался дядькой у Мити, водил его за ручку меж кустами малины, срывал ему поспевшие ягодки, рассказывая надтреснутым голосом:
– А как сел царь Узбек на царство, то тем летом река Волхов вспять потекла и текла назад три дня.
– Почему? – рассеянно спрашивал Митя.
– А четыре года спустя осенью знамение на небеси было: над градом Тверью круг возник в полуночи, имущ три луча, два на востоке, а третий на западе.
– Почему круг? – опять слышался Митин голосок.
– Дай-ка уста оботру от ягодков... А ещё четыре года спустя бысть погибель солнцу.
– Почему? – отзывался Митя.
Иван сладко задрёмывал под рассказы дядьки, вспоминал детство, как Иван Михайлович его на базар в Солхате водил и там они рабыньку выкупили, Макридку, и она у Ивана кизичку выманила, маменькин подарок, подлая. И виноград «Коровий глаз» вспомнился...
– Не квели княжича! – раздался резкий окрик жены. – Что ты ему страшности всё каки-то!
Иван Михайлович оставил без внимания слова Вельяминихи, как её за глаза называли.
– А когда дяденька твой Семён Иванович на престол всходил, город Можайск загорелся, Митенька. Вся гора, где он стоит, запылала, вся она была в белых клубах, а из дыму вымётывали птицы огненные и с жалобным граем обратно падали, а иные, горящие, золотыми брызгами летели прямо с горы.
– Иван, да скажи ты ему! – толкнула мужа в плечо Шура. – Ему мои приказы ништо! Тебе всё равно, штоль, как он со мной? Какой-то ты мямля квёлый! Ко всему без разбору добрый!
Иван не открывал глаза и не отзывался. Даже храпнул понарошке.
– А не будешь меня слушать, Митенька, – продолжал Иван Михайлович, – придёт мокрая лиса, цоп тебя в сумку и унесёт в лес.
– Когда она придёт?
– Ночью.
– А почему она мокрая? – в ужасе спрашивал Митя.
– Так уж...
– А я глазки зажмурю, она меня не отыщет.
– Отыщет небось.
– Почему?.. Чего же она не идёт-то?..