Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 2"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Ремесленные люди во время пожара спасали прежде хозяйской утвари и одежды своё сручье – пилы, топоры, тесла, скобели', сверла, долота, резцы. Мастера по дереву не делились лишь на плотников да столяров – десять разных сословий имелось у древоделов. А если есть свой промысел, то надобно иметь не только свои подручные орудия, но и загодя припасённое сырье: клён и ясень – для посуды, ель и дуб – для кадок и бочек, липа – для хоромного наряда и стоялой утвари, а ещё привозные породы для поделки гребней, дорогой посуды, Скрыней – самшит, тис, бук, каштан, кедр, пихта, лиственница. Всех умельцев тысяцкий Хвост призвал для восстановления великокняжеского дворца, занёс их имена в отдельный свёрток, где учитывался их подённый вклад, а княжеские плотники в это время всем этим искусникам ставили на Подоле жильё, рубленное в обло или в лапу с зубом.
Алексей Хвост наметил себе с утра объявить Василию Вельяминову княжеское решение, но в нескончаемой череде больших и малых забот вспомнил об этом лишь к вечеру.
А Василий Васильевич время не терял: Хвост увидел уложенные в основание дома дубовые заводные с венцами, а поодаль, возле колодца, уже стояла банька, и дым просачивался сквозь тесовины крыши. Таких временных банек в Кремле понастроено много – вода в речках прохладная, уж не скупнешься и не смоешь в них пот да грязь после трудового дня, но ставили баньки лишь не имевшие загородного жилья люди служилые, ремесленники, челядь. Бояре с своими строителями приезжали из подмосковных вотчин только на светлое время суток, и Вельяминов жил постоянно в своём семчинском имении – зачем ему банька?
– Не боишься ещё один пожар вздуть? – спросил с усмешкой Алексей Петрович.
Вельяминов сразу уловил потайной смысл вопроса – и до него доходила гнусная молва, будто его люди подожгли Москву, чтобы отомстить великому князю и тысяцкому, да перестарались.
– Ты опять за своё, Хвост? – Злоба так и кипела в голосе.
– Про что это ты, Василий? – наигранно удивился Алексей Петрович. – На воре шапка горит? Я ведь про баньку твою всего лишь.
– Нет, не про баньку! – распаляя себя, выкрикнул Вельяминов. – Будто не ведаешь про клеветы, кои сам, можа, и всклепал на меня!
Хвост не отозвался на его гневную молвь, с показным равнодушием осматривал привезённую из каменоломни мутную слюду для оконцев.
– Ишь сколь заготовил!.. Уж не на пол-Кремля, на весь Кремль с посадами хватит. А пластин-то, пластин-то кровельных! – Хвост опустился на корточки, начал перебирать свежеструганные, шелковистые на ощупь и чуть лоснящиеся на взгляд осиновые пластины. Умело вытесанные топором чешуйки выпукло круглились и ступенчато сужались одним концом, чтобы можно было класть их внахлёст. – Хороши! Пустяковое вроде дерево – осина, а на же тебе, лучше нет кровли – не коробится, не трескается ни под дождём, ни под снегом... Но, правда, с огнём и она не поспорит. – Хвост поднялся, спросил с простодушием: – И на кой тебе столько? У тебя, чаю, и старая кровля не вся погорела?
– Ты опять?! – взъярился Вельяминов, кровь бросилась ему в лицо, щёки огненно пылали.
– Что – опять? Ты про клеветы, что ли? Так ведь сам, Вася, посуди: только твой терем и остался во всём Кремле. Дивится люд московский, отчего это огонь вокруг тебя вертелся?
Вельяминов стоял набычившись, с трудом удерживая себя. С кулаками готов был броситься на Алексея Петровича, до того люто ненавидел его.
– Потому, Алёша, что у меня все бочки и кади всегда наполнены всклень водой. Даже и в самых верхних горницах метла и ведра в припасе. Кабы оставался я тысяцким, так по всей Москве бы было запасено на случай беды...
Удар был хорошо рассчитан. Хвост даже чуть отшатнулся, помутнел лицом и, утратив снисходительно насмешливый зык, не сумел скрыть злорадства:
– Вовремя ты старые хоромы разобрал, а то бы я их сам под корень снёс.
– Почему это?
– Потому как восседать тут не по достоинству тебе. Кто ты есть? Обыкновенный боярин, вот и будешь строиться, где все, над Подолом...
– Не смеешь этого делать, Хвост! Повелевай ключниками да усмарями, а над боярами нет у тысяцкого власти. Мне только сам великий князь может указывать.
– Вот он-то тебе и указывает.
– Как? Не может быть! – не хотел верить Василий Васильевич. – Мой дед забил здесь первый кол пятьдесят лет назад, при князе Данииле. Тогда ещё ни тебя, ни твоего отца на Москве не было!
– Да ты не отчаивайся, – сказал торжествующе-издевательски Алексей Петрович. – Вот гляди, где я тебе место для жительства определил. – Он зашуршал пергаментным свёртком. – Гляди, Вася. Вот тут братья владыки, Бяконтовы, рядом двое Акинфычей, а следом и ты ставь терем, хоть трёхжильный.
Вельяминов подкашивал глаза на пергамент без любопытства, стараясь лишь не выдать растерянности. И вдруг осенило его:
– А где ордынское подворье? Оно ведь тоже погорело?
– Эх, мать честная! – Хвост хлопнул себя ладонью по лбу. – Как же я забыл-то? А ты, знать, прямо жить не можешь без татар? Будь тысяцким, небось преж княжеского терема ордынские конюшни бы возвёл? Так ведь, Вася?
Вельяминов нашёл силы, чтобы улыбнуться:
– Али неведомо тебе, что ханский посол Коча едет? Скажет, вот так новая метла! Враз ханских наместников из Москвы метлой вымела!
– Не забудь донести ему об этом, – обронил Хвост, уходя. – Может, какую малую награду получишь.
Вельяминов, чтобы уязвить Алексея Петровича, назвал подданными тысяцкого усмарей, сапожников то есть. Но усмари – одно лишь и не самое главное в Москве ремесленное сословие среди четырнадцати, занятых кожным делом. А ремесленников по металлу – двадцать два разряда, по брашному делу – девять, а ещё гончары, печники, огородники и другие многие, всего пять десятков городских промыслов. До прихода татар ещё больше было – нынче разучились на Москве кирпич жечь, стекло варить, даже посуду поливную из других мест завозить стали. Тысяцкий держал под приглядом работу всех ремесленников, каждый день требовал отчёты от старост артелей и вёл строгий учёт. Предметом особого попечительства Хвоста были пятнение коней, тамга, сбор мыта и весчее – плата за взвешивание товара. Подотчётны ему были собиравшие дань татарам делюи, тиуны, дьяки и подьячие, вершившие суд, разбиравшие челобитные. И не только Москва одна. В волостях он держал под приглядом всё там происходящее, имел везде своих надёжных наместников и воевод. А тут ещё – будь оно неладно! – подворье ордынское. И ведь в самом сердце Кремля угнездилось!
Как ни отвратно было Алексею Петровичу заниматься строительством терема для татар, но пришлось перекинуть на него часть мастеров с великокняжеского дворца и строительный лес отобрать, какой получше. Да ведь и татарин татарину рознь – это тоже помнить надо. Вот хоть бывшего мурзу Чета, а нынче великокняжеского конюшего Захария взять.
В день пожара, когда огонь начал залегать, Хвост увидел, что на великокняжеском дворе все поварни, медовуши, бретьяницы, амбары, сушильни и коптильни превратились в груды полуобгоревших брёвен, а то и в сугробы серого пепла. Стали прикидывать, с чего придётся начинать восстановительные работы. Ясно, сперва следовало расчистить пожарища, вывезти негодные даже на дрова остатки строений и завозить лес, много леса. И потребуется для этого очень много упряжных лошадей. Подумав о них, он с ужасом осознал, что совсем упустил из внимания конюшни. Опрометью бросился к Троицким воротам, на зады митрополичьего и великокняжеского дворов.
Конюшни постигла та же участь, что и все соседние с ними постройки. Под ногами среди головней и золы хрустело спекшееся-и обуглившееся ячменное зерно, по сторонам дымились с ядовитым запахом кучи навоза, которые не успели вывезти на поля. Лошадей нигде не было видно ни одной, лишь хлопотали конюхи с лопатами и мётлами. С ними был и конюший Чет. Он обтирал пятерней пот, размазывая сажу. Жидкая его монгольская бородёнка обгорела, смоляные брови и ресницы опалились, Стали цвета пожухлой травы. Как видно, он пережил столь сильное потрясение, что забыл русские слова:
– Конюшня – ёк, лошадь – бир.
Хвост понял его:
– Если бир, то где?
Чет показал в сторону Великого луга. Хвост оглянулся и обомлел – за излучиной реки Москвы на отаве огромный табун! От волнения он сам перешёл на татарский язык, обнять был готов этого Чета-Захарйя:
– Бик якши! Бик нюб ряхмат!
– Якши, якши, ага, карош! – согласился Чет и сокрушённо добавил: – Вот, биляд, какой искра большой пыхнул!
Подошёл Святогон. На руках он нёс маленького рыжего жеребёнка. Тот, как малое дитя, склонил голову ему на плечо, ноги с копытцами-ноготками болтались в такт шагов Святогона.
– Ни одной головы не потеряли, даже этого младенца выпользуем. – Святогон опустил жеребёнка на обожжённую и запорошенную пеплом траву. – Если бы не Захарий, большая беда бы стряслась. И как он не сгорел! Уж кровля рушиться начала, а он всё не покидал конюшню, пока последнюю лошадь не вывел. А я их через речку всех выпроваживал.
Все дни после пожара Чет со Святогоном находились на строительстве новой конюшни безотлучно, даже ночевали в чудом сохранившемся стоге сена. И в этот день Хвост застал их за работой. Они размечали расположения будущих стойл, забивая в землю колышки и протягивая между ними пеньковую верёвку.
– Тёс и брёвна по мерке напилили, дня за три под крышу выведем, – сказал Святогон, мигая тысяцкому, чтобы отойти с ним в сторону. – Если я не обознался, тать Афанасий одноглазый шныряет по Кремлю.
– Какой такой одноглазый? Боярин брянского князя?
– Боярином срамно величать его. В Звенигороде у нас похитил лошадей и серебряные подковы.
– Подковы? Припоминаю. Неужели посмел объявиться после всего, что натворил?
– Посмел вот... И какие у него могут быть дела с Василием Васильевичем?
– Может, на службу хочет наняться?
– Навряд ли. Как только завидел меня, рванул так, что пепел взбил облаком.
Хвост слушал как-то рассеянно, хотя смотрел на Святогона в упор, о чём-то своём размышляя.
– Слушай-ка, Досифей Глебович... – И снова умолк. – Слушай-ка, Досифей Глебович... Что я тебе скажу...
– Слушаю... А ты нешто боишься довериться мне, а-а, Алексей Петрович?
Хвост вдруг захохотал, показав все свои белые, без единой щербинки зубы, хлопнул Святогона по плечу и умолк так же неожиданно.
– Да что с тобой, боярин? – пытливо взглянул Святогон. – О чём думаешь, о какой пользе-выгоде?
– Это вестимо. Без пользы-выгоды и блоха не скачет. Соображаю я своей умной головой: где ты нужнее – здесь Захарию или мне в дружине? Столько народу в Москву нахлынуло, разного-всякого народца... Татьба, грабежи, головничество началось – то в Великом Посаде, то в Заречье, то прямо в Кремле. Вчера на Неглинной, на Поганом броде, два ярыжки утопли. Воды по колено, а они захлебнулись.
– Подсушники? Упились?
– Подсушники, но не только. Упились и начали друг друга шандалами медными охаживать. А откуда у них шандалы, кумекаешь?
– Покрали?
– Да. Прежде чем упиться и на дне Поганого брода упокоиться, они утварь крали, по церквам лазили. Краденое меняли на хмельное пойло. И если бы только они двое. Ты, я вижу, человек окрутный, гожий для сыскных дел. Пойдёшь ко мне?
– Да чтобы только окаянного Афанасия и его князя прищучить, и то я согласен тебе служить.
– Значит, столковались? Жди – дам знать.
Хвост спустился с кручи к воде и прошёл по песчаной отмели к стечке – здесь, на слиянии Неглинной и Москвы-реки, находилось пристанище. У мостков места свободного не было – купеческие барки, стружки, комяги с товарами прибывали днём и ночью отовсюду, стоял разноязыкий говор, покупатели и торговцы рядились, били друг друга по рукам. У другого берега чалились плоты, иные связки брёвен уже выволакивались лошадьми по отлогому взвозу.
На Боровицком мысу началось восстановление сгоревшей церкви Рождества Иоанна Предтечи. Батюшка Акинф покропил святой водой поданный ему плотниками топор:
– Освящается секира сия! – Он перехватил поудобнее топорище, с умелым замахом сделал зарубку на первом венце. – Творцу и Создателю всяческих, Боже, дело рук наших, к славе Твоей начинаемое...
Хвост окинул взглядом возрождавшуюся из пепла деревянную да лубяную Москву, снял шапку и размашисто перекрестился: жизнь жительствует!
Купола теремов издали светили золотом свежей древесины. Солнце на ней так и играло. Москва не старится, то и дело выгорает и вновь строится. После пожаров всегда оживлялся рынок готовых выдержанных срубов, у которых брёвна заранее пригнаны друг к дружке и проконопачены мохом. На берегу Неглинной уставился целый посёлок избушек без крыш и окон, образуя улички, переулки и закоулки. Тут же были сложены брёвна грудами и доски стопами; скрипели тележные колеса, пахло дёгтем, деревом, мочалом. Проходы меж срубами тесны, извилисты и зазывисты. Торговля шла и другими товарами: стояли торговки перстнями, держа напоказ растопыренные пятерни, все пальцы унизанные. Кольца же с бирюзой держали во рту, чтобы от тепла и влаги бирюза цвет свой ярче оказывала. Странный этот камень, как, впрочем, и жемчуг, будучи отлучён от тела человеческого, увядает, темнеет, тускнеет. Некоторые особые ловкачки, завидя покупателя, высовывали язычок с надетым на конец его колечком и дразнились, то показывая, то пряча голубой камешек среди алых губ. Это означало, что торговка готова и на кое-что иное. Это все знали. В Сарае для таких дел служил Свечной рынок, а в Москве тут приспособились.
Иван, надев простое платье, изредка захаживал сюда без провожатых, просто чтоб среди народа потолкаться, шутки-перебранки послушать. Но по-настоящему его влекло сюда другое, то, чего найти здесь было уже нельзя, – память детства. Когда-то они тут с Андреем, мокрые, несчастные, вымазанные в саже, тащили попеременно на руках племянника, спасаясь от пожара, вдыхая горький дым московских пепелищ. И день тот далёкий, полный страха и слёз, почему-то казался теперь счастливым: как Андрей ногу порезал, как маленький Васятка цепко держал Ивана за шею и в ухо ему дул... Двойным зрением виделись бегущие между срубов дети, ноги по колено в грязи после бурного дождя... Неужели это были они? Неужели это было когда-то? И неужели только это осталось из прошлого?
Вдруг там, где стояли рядами торговки, заклубилась какая-то свара, раздались крики и женский визг, послышались хрясткие удары. Иван пробрался сквозь толпу. Тщедушный оборванец без шапки в чём-то оправдывался плачущим голосом, струйка крови уже текла у него изо рта, где торчали всего два окровавленных зуба. Безобразная молодая баба бранила его и упрекала пуще всех. Видно было, хочет отвести побои, чтоб только ором обошлось. Грязный платок был повязан на ней узлом назад, волосы выбивались на круглые толстые щёки, а голос зычный, нутряной перекрывал недоброе рокотанье мужиков. Оборванец, тоже круглолицый, с неровно отхваченной бородкой, глядел на неё, винясь и с любовью. Баба, прервав свою брань на полуслове, внезапно зарыдав, обняла его, зажмурившись, показывая в страдальческом оскале оголённые десны, полные мелких частых зубов. Глядя на неё, срубщики стали расходиться с ворчаньем, а торговки каменьями давно разбежались, попрятались.
Иван один остался стоять из какого-то болезненного любопытства. Баба, перестав причитать, искоса посмотрела лукавым чёрненьким глазом, в котором не было и следа слёз, и, спешно толкнув сожителя в спину за угол сруба, развалистым тыком пошла к Ивану. Лицо у неё было белое, тяжёлое, будто сделанное из самой лучшей глины, и брови большие, толстые, густо наведённые. «Кака гадлива!» – подумал Иван. Сырая крепкая ладонь легла ему на грудь в расстёгнутом вороте, поползла влипчиво ниже.
– Ты чего? – вскрикнул он.
Баба взяла в руки вислые под рубахой титьки, подняла их повыше, продолжая неотрывно глядеть ему в глаза.
– Не узнал, что ли? А я тебя сразу... потому что и не забывала никогда.
– Пошла прочь! Ты кто? – тихо сказал он, задрожав от отвращения.
Она шагнула к нему вплотную, потыкала твёрдыми сосками.
– А?.. Хотится тебе?
– Ты мразь! – так же тихо сказал он, но не отступая и испытывая острую похоть.
Коротенькая шейка пошла у неё пятнами.
– Прям тут давай, а?
– Чего?
– Яко кони побесуемся. Я ж чую, какой ты ореватый. Ишь, вспухло бугром большущим! – Она вжалась в него телом, и оба горячо вздрогнули.
– Окаянница ты. Куды лезешь? – прошептал Иван, чувствуя, как темнеет у него в глазах.
А она уже тащила его в сруб, в прохладную тень, бормоча:
– Не бойсь, никто не взойдёт, все обедать ушли. Мы счас тута... мы скоренько...
В её распахнутой рубахе он видел широкие тёмные окружья сосцов, словно у дворняжки, в напряжении почувствовал, как всовывает она ему руки под пояс в штаны и хозяйничает там бесстыдно, обнаруживая немалую ловкость я похвальную привычность к сим действиям.
– Вота я... вота... прилаживайся! – И он в оглушении подчинился.
Тут, в срубе, всё и произошло, стоя, грубо и бешено.
Ещё содрогаясь, она торопливо говорила:
– Захотится когда, приходи. Ладно? Я тут завсегда, на рынке-то. Только покажись, пойму и прибегу.
– Дрянь ты какая! – сказал он, но уже без ожесточения, придерживая упавшие штаны.
Она будто не слышала, глядела весело, победительно.
– Приходи! Слаще не сыщешь.
Он почти бежал, не разбирая куда, между сваленных брёвен и досок. Вослед донёсся её голос, ставший вдруг звонким и высоким:
– Кня-азь? – Он остановился, как споткнулся, не оглядываясь. Всё. Она его признала. Теперь ославит, по всей московской гнуси разнесёт. – А я знашь кто, кня-азь? – вкрадчиво пропел голос.
– Кто? – глухо спросил он не оборачиваясь.
– Вот придёшь ещё раз, тогда скажу.
– Я не приду.
– Ну, как жа! – рассыпчато рассмеялась она. – Куда ты денесся? Придё-ёшь! Спробуем, как оно пойдёт. Подольше спытаем.
Он ждал, будет стыд и раскаяние, но было только новое разожжение, всё вытеснявшее и заслонявшее, кроме толстоморденькой смелой грязнушки. Искушение охватывало с такой силой, что думать ни о чём другом ой не мог. А с виду сделался спокоен, даже небывало твёрд поведением, каковая перемена была всеми замечена.
Раньше всего восстановили палату для пиршеств, которая всегда располагалась в углу княжеского двора, близ собора Архангела Михаила. Пока шло строительство дворца, великий князь проводил в этой палате боярскую думу, принимал челобитья. По утрам, после подробного рассказа Хвоста обо всём происшедшем в Москве со вчерашнего вечера, Иван Иванович вместе с тысяцким объезжал городские стогна, иногда отлучался для осмотра ближних подмосковных угодий. За годы, проведённые в уделе, развилась в нём охота самому вникать в хозяйственные мелочи. Алексею Петровичу нравилось это в князе, он сдержанно похвалил его, когда ехали вдвоём на Великий луг:
– Иван Данилович тоже всю жизнь в седле провёл.
– Да и брат радетелен был, – рассеянно проронил Иван Иванович.
– И он... – нехотя согласился тысяцкий. – А волости, какие княгине Марье завещаны, тоже будем объезжать?
– Тоже, – коротко ответил великий князь, а сам в который уж раз с тревогой в сердце подумал о предстоящей встрече с митрополитом по поводу завещания брата.
По всему видать, распоряжение Семёна о наследстве исполнено не будет. Но на то воля самой Марии Александровны! А вот наложенный братом запрет не слушать лихих людей – с этим как быть? Вот он, лихой человек Алексей Петрович, рядом едет, исполнительный, толковый, преданный, и не помыслишь, как без него управлять княжеством... Ещё один наказ – слушаться отца нашего, владыку Алексия, – Семён дал очень предусмотрительно: случаются такие претыкания в делах управления, когда ни Алексей Хвост, ни княгиня Александра, ни даже учёный поп Акинф ничего не присоветуют. Сколько раз испытывал Иван Иванович настоятельную потребность обсудить с владыкой сложности немалые, с какими сталкивался, пока тот. находился в Царьграде. Весь год досаждали ослушанием и непокорством новгородцы, не слали положенного бора, и все московские послы и данщики, которых отправляли к ним, возвращались ни с чем. Надеялся Иван Иванович, что, когда получит ярлык от Джанибека, укротятся новгородцы, но они даже на торжество посажения во Владимир не цриехали, ни архиепископ, ни тысяцкий с посадником. И по-прежнему от них ни гривны серебра, словно они и впрямь независимы ни от кого. Л Орда свой счёт ведёт, а Орда дани требует: ты, московский князь, – самый главный на Руси, вот и собирай, как хочешь. Не будешь же татарам на новгородцев жаловаться! И тогда, посоветовавшись с боярами, принял Иван Иванович трудное решение: покарать строптивцев силой. Кроме своих дружин призвал полки подручных князей. Загодя уведомил новгородцев, что идёт ратью, однако они, видно, не поверили, считая его слабым и нерешительным, заявили, что разверзают прежние договорные грамоты. Но на всякий случай всё-таки отправили послов в Тверь и Нижний Новгород, прося у них поддержки и заступы. Тверские князья отмолчались, а Константин Васильевич Суздальский сказал, что целовал московскому великому князю крест на любовь и согласие, и, повязав новгородских ходатаев, отправил их под стражей к Ивану Ивановичу. Только тогда дошло до скудоумных шильников-ухорезов, что угроза над ними нависла нешуточная. Смирив гордыню, прислали тысяцкого и посадника с извинениями и дарами, клятвенно обещаясь впредь поставлять дань исправно и не своевольничать. Собранные, вооружённые и изготовившиеся для долгой рати полки надо было распускать, но Марья Ивановна, жена брата Андрея, напомнила, что у неё Лопасню-то отобрали. Иван Иванович и год назад не собирался воевать с Олегом Рязанским, и сейчас не намерен был это делать, сказал Марье, что часть своих волостей отдаст ей взамен Лопасни. Но тут вскинулась княгиня Александра: это пошто своё кровное отдавать, с какой такой стати? Как мухи осенние, обе жужжали. Иван Иванович решил ничего не предпринимать, сославшись на отсутствие владыки, без благословения которого начинать опасное и рискованное дело нельзя.
И вот митрополит Алексий в Москве. Разговор с ним всё откладывался со дня на день, пока тот сам не пришёл.
– Что же это, сын мой, трапезная у тебя такая преогромистая? – Лёгкая добродушная усмешка угадывалась в голосе.
– Чай, будут и у нас когда-нибудь причины для многолюдного угощеньица. – Иван постарался мягко попасть в лад словам владыки.
– Непременно будут, однако же надобно помнить, что причина рождает лишь одно и то же следствие, но один и тот же повод может привести к последствиям многоразличным.
– Мудро глаголешь, владыка, – поддакнул Иван, выискивая в мудрости тайный смысл.
– Как вернулся я из Царьграда, всё мы с тобой как-то на ходу да на бегу.
– Конечно, – согласился Иван, думая, что давно полагалось бы владыке прийти к великому князю. Сидел в Царьграде – серебро сверх всякой меры требовал слать, а приехал – вроде и князь теперь не нужен, хотя к нему-то допрежь всех церковных дел следовало бы устремиться. Но как это скажешь благообразному ясноглазому старику на седьмом десятке? Не смел Иван. Предложил вежливо:
– Может, поснедаем, раз уж мы в пиршеской палате?
– Поснедаем да на опочив? – опять с несвойственной шутливостью поддержал Алексий.
Это уж и за прямую насмешку можно было бы принять, дескать, великий князь почивать больше любит, чем делами заниматься. Но не догадывался Иван, что и Алексий ещё не обрёл надлежащей уверенности, не вполне освоился со своим новым положением.
Некоторое время стояли молча, собираясь с мыслями. Обоим хотелось бы начать разговор с чего-нибудь несущественного, и приглашение к застолью оказалось поводом самым подходящим.
– А что у тебя за снедь-то изготовлена? Нынче ведь пяток, день сугубо постный.
– Знамо, и у меня нынче постный стол, без скорома.
Чашники проворно расставили на столе мисы да тарели, бесшумно удалились.
Алексий с преувеличенной придирчивостью осмотрел принесённые блюда: икра грибная, рыбный взвар, подлив щавелевый, кисель тыквенный, квас сухарный, клюквенный напиток с мёдом.
Встали перед кивотом, прочли вместе «Отче наш», затем владыка один произнёс:
– Христе Боже, благослови ястие и питие рабам Твоим...
Поверх подрясника на нём была чёрная шёлковая ряса, скреплённая на груди медным схватцем, рукава широкие и длинные, ниже ладоней, поэтому во время молитвы и сейчас за столом владыка слегка вздымал руки, освобождая пальцы.
Сидели, понимая, что не ради яств и пития они встретились. Алексий чуть притронулся к поданным кушаньям, князь вовсе ничего не ел. Зато беседа наладилась сразу же, неторопливая и простосердечная. Так казалось Ивану Ивановичу, но замечал он, что речь идёт о том о сем, а не о главном: зачем столько серебра в Царьград было запрошено и на что оно потрачено? Митрополит рассказывал, какое впечатление он вынес от изваяния императора Юстиниана, сидит, мол, на коне вельми чуден, аки жив, да какие у греков бани с водоводами, аспидными корытами и желобами, да сколь просторен царьградский ипподром. Будто за этим и ездил. От бань и ипподрома перешли к Григорию Паламе, чьё учение нашло отклик и на Руси в спорах владыки новгородского, ныне покойного, да владыки тверского о рае земном и нетленном, о преисподней и свете Фаворском как царствии Божьем, явленном в силе. После этого слегка коснулись умного делания афонских старцев, то есть митрополит коснулся, а князь слушал да молчал, дивясь про себя, к чему и зачем всё это молвится. Всё собирался навести владыку на серебро, но не решался и нечаянно зевнул от скуки и принуждённости. Митрополит сейчас заметил сие, но не укорил, лишь тонко улыбнулся и обратился к событиям русской жизни, произошедшим в соседних княжествах. Тут Иван несколько оживился и принял участие в обсуждениях. Оба согласились, что в Твери Василий Михайлович Кашинский по праву сменил племянника и, если Всеволод приедет опять за поддержкой в Москву к великому князю или с жалобой к митрополиту, следует отказать, поелику тот водит подозрительную дружбу с Ольгердом, женатым на его родной сестре. Алексий похвально отозвался о Марии Александровне, одобрил её решение передать всё завещанное мужем новому великому князю, сказал, что уже заверил дарственную грамоту, а потом как-то незаметно вышли на тысяцкого, которого великий князь поменял в отсутствие владыки. Тут уж Иван по-настоящему понял, что беседа их не на равных, а ведёт её и направляет митрополит по своему усмотрению – хотя и мягко, но расспрос учиняет глубокий. Как же, говорит, воля Семёна Ивановича опять нарушена получается? Не велел он Хвоста на службу принимать до скончания живота его, вы с князем Андреем на том грамоту скрепили. Как теперь понимать? Ивану хотелось сказать: как оно есть, так и понимать следует. Но, сознавая, что ответ сей предерзок и непозволителен, он замялся, даже покраснел от волнения. Однако это был теперь уже другой Иван, покрепче прежнего, потому вдруг само вымолвилось:
– Таково было решение великого князя.
Владыка даже слегка опешил и замолк.
Тогда Иван прибавил:
– Его же решением серебро многое было собрано и в Царьград отправлено на поставление митрополита.
Теперь владыка в лице слегка переменился. Однако не возразил.
Вопроса о тысяцком, зная особые отношения родов Вельяминовых и Бяконтовых, Иван ждал с опаскою, но что сказал, то сказал, лишь смягчил несколько последнюю резкость:
– Не думай, что упрекаю. Мне тысяцкого переменить было непросто, Василий Васильевич шурин мне, и про своё обещание покойному брату помню. Но в державном деле нет родни. После того как наместник наш в Лопасне, тесть Василия Васильевича, город без боя сдал рязанцам, большой ропот начался по Москве. – В этом месте Алексий наконец-то кивнул. Иван приободрился. – Вот о Лопасне-то у меня больше всего тревоженье. Твоего слова и благословения жду, святитель.
– Хочешь идти ратью на Олега? – озабоченно спросил владыка.
– Не хочу. Многие бояре требуют, а я в большом сомнении.
По-другому беседа-то потекла. Исчезло в Алексии некоторое надмевание, хотя и скрываемое. Оно, конечно, возраст и сан, но теперь старец и млад муж заговорили как споспешники, как люди равно высокого положения.
– Что же, так и отдать рязанцам город? Дорога на Брянск, наше порубежье... – сомневался митрополит.
– Порубежье наше, но город-то не наш. Чай, знаешь, издавна он рязанским был.
– Это так... Слышал я, что хочешь возместить потраву вдове князя Андрея своими волостями? – Иван вскинул удивлённый взгляд. – Знаю и об этом. Мария Александровна пересказала, что даже и ссора в твоей семье по причине твоей честности и щедрости.
– Я передумал возмещать. И не из-за ссоры передумал. – Теперь владыка вопрошающе взметнул брови. – Гоже ли, преосвященнейший, разбазаривать, что не мной накоплено?
Алексий выжидательно молчал; видно, усвоил-таки новый князь отцову науку: своего не отдавать ни за что. Когда покойный Феогност уверял, что Иван Данилович Калита правитель мудрый и чрезвычайно много сделал для Руси, Алексий не оспаривал сего мнения. Он не осуждал Калиту за скопидомство и раболепство перед Ордой, что Феогност называл иначе – рачительностью и благоразумием. Алексий внимательно всматривался в близкую историю своей земли и видел: когда было очень трудно, то гибли князья сильные – Андрей Боголюбский, Михаил Черниговский[35]35
...гибли князья сильные... Михаил Черниговский... – Имеется в виду Михаил Всеволодович (1179 – 1246), князь черниговский и новгородский, сын Всеволода Святославича Чермного. Приехав к Батыю просить себе ярлык на Чернигов, никак не хотел поклониться изображению умершего Чингисхана, поддержал его в том боярин Фёдор, повторив князю увещевания духовника не губить души идолопоклонством. По велению хана оба приняли мучительную смерть, причём палачом князя летопись называет русского отступника путивльца Домана.
[Закрыть], тверские князья, они были горды и отчаянно бесстрашны и тем вызывали особенно острую ненависть у врагов, становились жертвами своей бурной деятельности и безоглядной воинственности. Не выживали и слабые, те, кто угодничал, сторонился борьбы, – эти погибали бесславно, тихо, бесследно. Каким-то будет наш князь Иван по прозвищу Красный?.. Слух идёт, что брат Семёна не наследует решительность и смелость его. Не) кто слух пущает? Слух пущают Вельяминовы. Это понятно – они в обиде. Ну а в чём, спросить, смелость Семенова заключалась? Что женился в третий раз без благословения митрополита? Феогност церкви затворил, а ему ништо. И игумена Стефана склонил к непослушанию, тем судьбу его разрушив, ибо непослушный монах что за монах? Стал с тех пор Стефан гневлив, вскидчив и на всех негодует. А ведь Алексий с ним дружил, в Богоявленском монастыре на клиросе вместе пели. Теперь друга потерял из-за прихоти Семеновой. Так в чём же смелость покойного брата Ивана? Что с татарами превесело пировал, достоинство княжеское преступив, плясал перед ними, петухом скакал? Он и после смерти Калиты за его спиной жил, тем пользовался, что отец состроил: умирением татар и удержанием жёстким князей русских. Конечно, брак с Марьей Александровной вроде бы тверян успокоил. Но надолго ли? И не о тверянах Семён пёкся, любовью к девице был сражён. А Тверь давно во прахе распростёрта, бедами убита-унижена...