355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Крест. Иван II Красный. Том 2 » Текст книги (страница 26)
Крест. Иван II Красный. Том 2
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:19

Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 2"


Автор книги: Борис Дедюхин


Соавторы: Ольга Гладышева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

3

   – Ты занят, отец? – Иван, пригнув голову, входил в сводчатую камору, куда Акинф переселился на лето, прохлады и уединения ради.

   – Да вот грамотку некую перебелил, жду, когда краска в бумагу вомрет.

   – Сколько их у тебя! – сказал Иван, оглядывая лавку, уставленную книгами.

   – Я богат! – расцвёл Акинф, показывая охоту просветить по случаю князя, и уже протянул было руку достать какие-либо поучительные сочинения, но Иван Иванович остановил его мановением и взглядом повелительно-колючим. Сел, нога на ногу, молчал, был собою сумрачен.

Багряные глаза сон-травы с жёлтыми зрачками заглядывали в низкое оконце. Распевала где-то в зелени малиновка.

   – Что ж, молви, зачем пришёл? – сказал Акинф, соскучившись ждать и желая остаться один со своими книгами.

   – Буря меня волнует греховная, борение дьяволово.

   – Опять? – Досада изобразилась в лице Акинфа. – Смирять себя надо. Сколько разов уж я тебе говорил?

   – Так грешен, что на небо и глаз поднять не смею, так повинен, что и мысленно молиться не дерзаю. Страдаю я, батюшка. Ты меня с детства знаешь. Помоги мне.

   – Думаю, что первое заблуждение человеков, в какое впадаем, что каждый своё страдание превыше чужого ставит и почитает непереносимым. Мы, конечно, сочувствуем другим-то, но умозрительно, Ваня, умозрительно!.. А что княгиня твоя?

   – Жестока, яко ад, ревность, – потупился Иван.

   – Женитьба закон Божий есть, а блуд беззаконие проклятое, – сказал Акинф сурово. Не хотелось ему вразумлять князя, стыдно было, но по долгу духовного наставления приходилось быть неотступным в исследовании греха. От неготовности и внутреннего стеснения Акинф даже сделался грубым, что обычно ему было несвойственно. – Я тебя грамоте учил, а теперь вот приходится такие слова... про сосуд дьявольский и прочее. Сладка, что ль, больно?

   – Охочлива, – шёпотом признался Иван.

   – Всегда в готовности ляжки развалить?

   – Жаждает и просит.

Акинф хотел было сказать про глаз соблазняющий, который надо вырвать, а перст отрубить, но от возмущения сказал другое:

   – Хуже сучки!

   – Пускай! – тихо уронил Иван. – А ты женщин ненавидишь.

   – Да как ты смеешь отцу духовному возражать? – открыто осерчал Акинф.

   – Я к тебе как больной пришёл за советом, а получил лаяние, как у площадного подьячего.

   – Не лаяние, а обличение греха ты получил, – поправил Акинф с задрожавшим от обиды лицом. – А ты ждал, я тебя по макушке гладить буду и слух твой ублажати?

Князь вскочил:

   – Да, ждал! Чтоб приласкал и простил! Может, я всю жизнь только этого и хотел, чёрствый ты, попина! – И злые слёзы заблестели, не проливаясь, у него на глазах.


Глава сорок вторая1

Ночь на Ивана Купалу была звёздной, голосистой, таинственной. В небе стояли редкие огнезарные облака, светлые и причудливые. Ещё дотлевала тёмно-изумрудная полоса заката, а на другом краю земли уже приоткрылась малиновая щель зари. В прозрачных сумерках горели костры по берегам Москвы, Неглинки, Яузы, дымно пылали на длинных шестах пропитанные смолой и салом пучки пеньки, с которыми кто-то бегал по кустам и в лугах. Медленно плыли по серебряной воде цветочные венки, покачивались отражения пущенных по течению зажжённых свечек. Обманная ночь, в блесках, отблесках, колдовская ночь! Недаром говорят, огню да воде не верь. Вся полна перекликающимися голосами, песнями, лукавая, пьяная, чародейская ночь!.. На крышах банек – убежищах нечистой силы – сидели девки и звонко закликали:


 
Вы катитесь, ведьмы,
За мхи, за болоты,
За гнилые колоды,
Где люди не бают,
Собаки не лают,
Куры не поют —
Вам там и место.
 

На сельских выгонах и по улицам московским шли плясания стыдные, неслись крики нестройные, девки поснимали пояса-обереги честные. Иные и власы непокрытые распустили до самых лядвий, голосили, себя позабывши, вихляя непотребно плечьми и задами. Иные, ноги заголив выше колен, через костры скакали, попадая пятками в горящие уголья. Все как будто что-то искали, кого-то звали, чего-то желали невозможного, не доискивались и лишь неистовели от этого. Безумная ночь! Ночь вседозволенности, залог приплода мартовского. Сминали сочные травы, качали верхушки укромных кустов, полосовали на бабах рубахи в разгуле ярости любовной, ловили молодиц любопытных, дрожащих грудями и жаждущих спытать всё, что можно спытать в такую ночь. Запахи воды и дыма, раздавленной листвы, треск огня, смелый соловьиный чок кружили головы, лишали памяти и страха, как будто это последняя в жизни ночь. И все как бы чего-то ждали, ворожили по искрам, перебегающим на пепле костров... Кому дано знать, ведь может быть, в самом деле это последняя такая ночь?..

Иван стоял на вислых открытых сенях в верху терема, поворачивал на пальце перстень, млечной голубизны опал с растворенными в мутной его глубине кровавыми пронизками, и думал, что прошла молодость. Целовала-голубила, уста в уста – и вомрет... Но не с огнём к пожару соваться. Пыльный привкус сухих волос, нос приплюснутый и навязчивый взгляд собачий – не было ничего роднее и недоступнее сейчас. Грубую речь и грубый голос Макридки больше всего хотел бы теперь услышать Иван. Чтоб легла рядом, смежив и уронив набок голые груди, завела толстую коленку на княжеские чресла и цепкими ладошками облазила везде. Да, такая всюду за тобой пойдёт, куда ни кликни, всегда за тобой пойдёт: и в пир, и в мир, в поход или в изгон. Неприхотлива, не изнежена. Требовательна только в одном, чтоб всю ночь не отлепляться друг от друга, настойчива только в том, чтоб снова и снова будить мужское семя, желая всё его выпить лоном своим, чтоб никому больше не досталось. «Хоть бы понесла, – думал иногда Иван, – может, яри у ней поубавится». Но бесплодная была Макридка, ещё в детстве испорченная турком-хозяином. Нам нужно чаще, чаще, убеждала она, и подольше, а то когда разных меняешь, не закрепляется дитя. А я те рожу, вот увидишь!.. Осчастливить хотела. Но её простодушие трогало. Никогда не спрашивала, придёт ли он ещё: а разве могло бьггь иначе? Ни о чём не просила: только бы глядеть на тебяJ Знал он, что значит глядеть! Она понятна, как яйцо куриное.

Иван был один. Шура запёрлась с детьми в дальних покоях, слуги, кто не ушёл на гулянье, спали но причине душной ночной истомы на сеновалах и в холодных пристройках.

Ночь была на исходе. Затихали песни. Золотые брызги тучами взлетали из костров от разбиваемых головней. Их старательно затаптывали, опасаясь пожаров. Сизые дымы ползли в лугах, перебирались через реку, растворялись в воздухе горьким туманом, как незримые следы бесовских забав.

Вдруг Иван понял, что происходит. Это чувство монахи называют богооставленностью. Бог оставил меня, и я во зле, оттого тоска и мертвение души. Жаждешь утешения, просишь ласки у людей: у тупой бабы, у попика, в книги зарывшегося, у собственной жены страдающей – не имея ласки и милости Божьей. Тогда безмерно и неутолимо твоё одиночество. Великий ли ты князь иль последний смерд, безысходна твоя затерянность в мире, куда ты пришёл, а мир не имеет надобности в тебе: мог бы и не приходить, ничего бы не случилось, никто бы не заметил, что ты здесь не побывал.

   – О, люто мне, Господи! – воскликнул Иван. – Удали меня от пути лжи! Умствую не по разуму и в соблазне лукавства мысленного нахожусь. Защити и наставь меня, Богородица, Мати Пречистая! Прими под руку Свою и пошли мне прощение!

Он прилёг и продолжал слушать звуки, доносящиеся снаружи. Усталые возбуждённые голоса расходившихся с гулянья почему-то показались стонами. Иногда сипло вспискивала сопелка или хриплая дудка. А соловьи под окнами булькали, клыкали, стукотали, пускали свист. Умолкнув, выжидали – и вдруг все вместе раскатывали дробно и гулко. А кто-то подпускал поверху сладчайшее пленьканье. Воробьи же то ли спали ещё, то ли почтительно слушали. Иван вытер глаза, свернулся калачиком, как бывало в детстве. Небо порозовело и облило тонким светом белостенный Успенский собор. Стало наконец тихо, всё вокруг вымерло.

Вдруг двери храма отворились, и вышли четверо в чёрных мантиях и клобуках. Лица их были закрыты намётками – монашескими покрывалами. Под ногами у них трепетали и обвивали колени огненные языки, по которым эти четверо как бы плыли, скользили без усилий. Один обогнал остальных и шёл впереди по площади, и походка его была необыкновенна легка, бесплотна. Склонив голову к плечу, он приоткрыл лицо. Оно было исполнено сияния без лучей, света золотистого внутреннего, не слепящего, но трудно переносимого для глаз света в чёрной оправе.

Иван напряг зрение и увидел лицо второго, очень знакомое лицо, не удлинённое, как его обычно пишут, а скуластое, в круглоту, усы и борода негусты, а сам лик смуглый. Это узнавание потрясло Ивана. Он боялся признаться себе, кто это... А почему бы Ему не быть смуглым? Ведь он столько ходил по дорогам Палестины и Иудеи под солнцем и ветрами!

И третий отодвинул покрывало, открыв лишь один глаз, глядящий в самую душу, чёрный, с точкой света в зрачке. Ох, этот глаз!

А четвёртый так и прошёл мимо, не отнимая намётки от лица. Иван повернулся за ним в растерянности и увидел, что никого уже нет, только что-то невесомо обняло его, и снизошёл никогда не испытанный ранее, не изречённый покой.

...Иван вздохнул протяжно и потянулся. Митя сидел у него на постели, держал лицо отца в ладонях и клевал его мягким носиком в нос.

   – A-а, заинька-ковыляинька? – сонно сказал Иван, лаская сына. – Пошто так рано поднялся? Ты ещё неумоя?

   – И умылся, и помолился даже, – сообщил Митя. – А матушка меня гребнем причесала.

«Господи, благодарю Тебя за вразумление, – быстро подумал Иван, – благодарю, что показал Ты мне истинное счастье моё!»

   – Мы с тобой, Митя, нынче к батюшке Сергию пойдём на Маковец. Я так решил.

   – Пач-чему? – спросил Митя, продолжая стукать отца носиком. – А он добрый? Мы с дружиной пойдём? – Ему явно хотелось с дружиной.

   – Это не такой монастырь, чтоб со свитой и охраной туда вваливаться. Вдвоём пойдём.

   – Ну, пойдём, – согласился Митя, несколько разочаровавшись. – А мы лесом пойдём?

   – Лесом.

   – Тёмным?

   – Тёмным-претёмным. И заночуем в лесу. Аль ты боишься?

   – С тобой-то? – ответил Митя храбро.

2

Только успел Иван Иванович распорядиться о сборах, как ему доложили:

   – Монашек какой-то тебя спрашивает.

В горнице, заложив руки за спину и задрав голову, стоял... Восхищенный.

   – Ты чего тут нюхаешь? Как ты пролез-то сюда? – разгневался великий князь.

   – А вот любуюсь... Как потолок-то лепо расписан: и солнце, и звёзды, и травки.

   – Зачем пожаловал? – угрюмо настаивал князь.

   – Как это? – удивился Восхищенный. – Разве ты меня не звал, не посылал за мной?

   – Да на кой ты мне нужен? Только злишь меня.

   – Ну, уж я даже не знаю... – растерянно бормотал монах. – А мне сказали...

Уперев руку в бок, Иван Иванович нетерпеливо постукивал носком сапога:

   – Ты отвяжешься от меня когда-нибудь?

   – А разве ты... не едешь? – неуверенно спросил Восхищенный, переминаясь.

   – Тебе-то что?

   – Ну, вот и я с тобой! – обрадовался монах. – Я же знал!.. Знал я!..

   – Что знал-то? – уже со злобой спросил князь.

   – Что призовёшь меня, как к Сергию отправляться. Мы должны туда вместе...

   – Пошто?

   – Ну, возьми, а? – робко попросил монах. – Мне одному не дойти. Охромел, вишь, я. – Он проковылял по горнице, показывая, что в самом деле охромел. – Куда я такой гожусь? Ступни, в мокрети всегдашней пребывая, распухли вовсе и горят, ночами не сплю в стенаниях. Ну, возьми с собой в последний раз! Тебя убогий просит! Князь, а-а?

   – Ну, иди! – пересилил себя Иван.

Расписная новая телега, обитая изнутри лубом, хорошо пахла свежим деревом. Восхищенный хотел, чтоб в неё наклали накошенной травы, но дядька княжича Иван Михайлович велел положить подушки, а сверху ковёр, чтоб дитяти было удобно, а от запаха молодой травы голова заболит. Запрягли гусем три лошади. На переднюю сел верхом Чиж. Ухабничим взяли могучего дружинника Дрюцького. Восхищенный и в самом деле был плох. Ухабничий еле взгромоздил его в телегу, перекрывая его оханья бранью. Для Ивана Михайловича путь в шестьдесят вёрст тоже был тяжеловат, но ради благословения преподобного Сергия он и виду не показывал.

Лошади побежали споро, и дорога стелилась хорошая, без ухабов, так что Дрюцькой сидел без дела.

На душе у великого князя было легко. Он и сам не знал, чего ждёт от этой поездки, просто сердце велело. Хоть раз в жизни послушаться собственного сердца, а не чужих советов. Проплывали по сторонам лоскуты и заплаты полей, все зелёные, а у каждого поля всё-таки свой цвет. Лишь вдали, у окоёма, зеленина сливалась в серебристой, жемчужной дымке.

   – Какой день-то красный! – радовался Восхищенный. – Как раз на Петры и Павлы в обитель поспеем.

   – Ты помалкивай, – велел князь, чтобы он не разговорился.

   – Я и так, – робко поспешил согласиться монах.

Иван Иванович задрёмывал и слышал сквозь дрёму, как дядька рассказывает Мите сказку:

   – Сидят же птицы на деревах тех, различны имея одежды: у иных, говорят, перия, как злато, у других багряно, у иных червлёно, а у других сине и зелено.

   – Почему? – спросил Митя.

   – Так Бог их устроил.

   – А зачем?

   – Себе и людям в радость.

   – А откуда у петухов пение?

   – Как откуда? Из горла.

   – Было яйцо, стал петух в перьях и поёт. Откуда это взялось?

   – Я тебе не про петухов говорил. То птицы дальние, заморские.

   – Почему?

Так они могли бесконечно. У Мити всегда на языке почему да зачем. Но и он скоро сморился, уснул, положив голову дядьке на грудь. Тот сидел, боясь пошевелиться, только улыбкой давая понять Ивану Ивановичу, как затекли у него руки держать тяжёленького княжича.

Иван вспомнил, как ехал с отцом и Феогностом в Солхат, как был счастлив и какое горе приключилось по возвращении – кончина маменьки. Он редко теперь думал о ней. «Закажу в монастыре панихиду, по всем, по всем, кого я любил».

Митя скоро пробудился со вспотевшими висками и сообщил дядьке, что Владимир Серпуховской и Иван Малый оставлены дома, потому что ещё годами не вышли, а он, Митя, хочет сикать. Остановились, пошли в орешник, а Восхищенный помочился прямо с телеги. Дорога его совсем разбила. Митя потребовал, чтобы дядька нарвал ему лещины, но Иван Михайлович отказал:

   – Орех пока ещё в зелёных штанах, не поспел, рано.

   – Почему в штанах? Тогда давай яблочка.

И яблочко дядька отверг:

   – Зубам будет оскомина.

Митя обиделся и глядеть на дядьку больше не хотел.

Иван Иванович порылся в припасах и достал всем по финику, а Мите – целую горсть. Ухабничий, усмехнувшись, отказался, остальные бережно ели редкое лакомство, косточку же продолговатую каждый сохранил на память. Только Митя их беззаботно выплёвывал, предварительно хорошенько обсосав.

К вечеру поужинали захваченной из дому варёной фасолью, Дрюцькой её на костре погрел в горшке, а Восхищенный поел ещё мочёной чечевицы. Спали все крепко. Митя – с отцом, обняв его за шею.

На другой день поднялись на заре, а ополдень были уже в половине пути. Небольшое круглое озеро притаилось в лесу, тёмное от нависающих вётел, а посередине сияющее светом отражённого неба. Митя тут же возжелал купаться. Чиж с Дрюцьким стреножили лошадей, пустили покормиться, разостлали попону для трапезы. Восхищенный не вылезал из телеги, но за всем наблюдал.

   – А скатерть где для князя? – вопросил он.

   – Не твоё дело! Забыл! – огрызнулся Чиж.

   – Неугодник ты какой стал! – попрекнул его Иван Иванович.

   – Тебе рази угодишь? – проворчал слуга. После гибели брата-близнеца он стал всегда мрачен, неповоротлив и сед, как будто жизнь ушла и из него самого, как будто он в тридцать лет уже состарился.

   – Обныряй-ка озеро-то! Княжич купнуться хочет. В тихой воде омуты глубоки бывают.

Чиж неохотно полез, показал Мите, до каких пор заходить, чтоб дна доставать.

   – Да я лучше вас всех плаваю1. – закричал Митя, голеньким кидаясь в воду, нырнул, замелькал в прозрачной глубине, как белая узкая рыбка, вынырнул с торжествующим воплем: – Дядька, давай наперегонки!

Иван Михайлович только головой осуждающе качал. С возрастом осторожлив он стал и во всём за княжича боялся.

Митя выскочил из озера дрожащий и свежий, пожалел неподвижного в телеге Восхищенного:

   – Дрюцькой, вытащи монашка-то на траву.

Ухабничий посадил Восхищенного на закорки и снёс на попону, отчего в сторону Мити последовали многократные пожелания Господнего спасения. Иван Михайлович напоил страдальца травным отваром, приготовленным на костре, после чего тот развалился на попоне, на подложенных под него подушках.

   – Добрый ты всё-таки, князь! – наконец удостоил он похвалы Ивана Ивановича.

Даже если и немил тебе человек, стоит только начать о нём заботиться, помогать ему, как возникает сочувствие к нему и ответственность за него. Иван Иванович сам не заметил, как испарилась его неприязнь; а теперь он досадовал и корил себя, что раньше не помог больному побирушке: ни ряску ему не послал, ни боты с валяными чулками, вообще забыл о нём на пять лет... А вот про новые сапоги жене не забыл. Нищий не клыхтает, голос не подаёт.

Митя принёс Восхищенному свой новый саадык показать.

   – Ай-ай-ай, какой лук! – одобрил монах, всё осматривая в подробностях. – Какое налучье! Бархат черевчат, поволочен и коймы набиты серебряны, а? И стрелы в колчане, гляди-ка! Теперь ты при оружии, княжич. Хоть в поход иди! Батюшка подарил, да? Батюшка у тебя щедрый!

Митя стрелял во все стороны. Чиж, ухабничий и дядька отыскивали и приносили стрелы. Княжич с горделивым вопросом оглядывался на отца, если стрела вонзалась в дерево, ждал одобрения. Но Иван Иванович молчал.

   – Князь, а князь? – осторожно начал Восхищенный. – Говорят, ты грамотным людям и купленным свободу обещал в своей духовной? Идите, мол, куда кому любо. Так ли?

Иван довольно улыбнулся:

   – Кто сказал?

   – Поп Акинф и Нестерко тож.

   – А ещё что говорили?

   – Ничего. Только радуются все и хвалят тебя.

   – Неужто? В кои разы хвалят.

   – Отблагодарим, говорят.

   – Чем же?

   – Найдём как... В Свод, мол, хвалу об нём занесём. Прокопию с Мелентием скажем, одно только добро спомянут, историки-то наши.

   – Ну вот, значит, и я сподоблюсь? А может, я этих списателей ещё переживу?

Восхищенный потупился:

   – Без разуму болтнул. Не серчай уж.

   – А ты сам-то грамотен ли?

   – Я грамоте хорошо обучен, хотя и не писец. А иные монахи и псалмы-то знают только с голоса.

   – И у Сергия такие есть?

   – А чего же? Там просто всё. Боярин ли, холоп, архимандрит ты был – без разницы. Все живут в равенстве, без кичения и предпочтений.

   – Иван Михайлович, хватит тебе за стрелами бегать! Принеси-ка из моей укладки, бумага там есть да перо с чернилами, – распорядился князь. – А ты, Дрюцькой, сними с телеги сиденье переднее да вот на пень положь. – Требуемое было исполнено. – А теперь отойдите подале, мне подумать надо.

   – И мне уйти? – Восхищенный попытался приподняться, что далось ему с большим трудом и видимой мукой.

   – А ты бери перо да изобрази вот тут вверху крест.

   – Понял, князь, понял! – заторопился Восхищенный. – Поминальную хочешь написать?

Но, увы, перо в его распухших пальцах еле держалось, и крест получился кривой и корявый.

   – Да у тебя и на руках-то мослы не годятся! – с досадой заметил Иван Иванович.

   – Это пройдёт, – оправдывался монах. – Вот жары настанут, и мне легче будет. Прогреюсь – и будет легче. Сколько уж раз так бывало.

   – Батюшка, а можно мне? – от волнения робко попросил Митя. – Я ведь тоже умею. Дозволишь?

   – Отколь ты умеешь? Только бумагу спортишь.

Сын лукаво улыбнулся:

   – А помнишь?.. Заставица люба?

   – Ещё лучше моего сделает небось! – поддержал Восхищенный.

   – Ну, садись, – согласился Иван Иванович. – Макай перо, да неглубоко, чтоб не капнуло.

Митя живо примостился на коленках возле пня, разгладил кулачком бумагу, мельком победительно глянул на дядьку с ухабничим, которые почтительно стояли на расстоянии: неуж княжич сам пишет? Восхищенный пригодился только на то, чтобы держать чернильницу в виде жабы, у которой в голове была деревянная затычка.

   – Пиши, сокол наш глазастый, – сурово сказал отец, Златоглазый, – тут же поправил Митя.

   – Ладно, пиши: Иван, Олена, Феодосья, владыка Феогност, младенец Василий, Семён, Андрей, Настасья...

   – Это жена, что ль, Симеона Ивановича? – встрял Восхищенный.

   – Она... Теперь Алексей...

   – Убиенный, – подсказал Восхищенный. – Ты Хвоста помянуть хочешь?

   – Убиенный не пиши, Митя.

   – Пач-чему?

   – Ничего не надо, кроме имён.

   – А почему Василий – младенец? – спросил Восхищенный. – Я думал, ты новгородского владыку хочешь.

   – Это особо. Пиши, Митя, ещё раз: Василий.

   – А кто они все, батюшка?

   – Утраты мои.

   – Почему?

   – Потому что. Пиши детей Семёна, братаничей моих, Семёна и Ивана.

   – А ещё дядя Юрий? – вдруг вспомнил Митя. – Он тебе дед-двоюродник?

   – Да. Его пиши Георгием.

   – А ещё Кончака?

– Ой, Кончаку-то я забыл! Её пиши Агафьей.

   – Почему?

   – Кончака она по-татарски.

   – Она разве татарка? – удивился Митя.

   – Была татарка, а стала православная. Давай теперь тверских упомянем князей, в Орде убиенных: Михаила и Дмитрия Грозные Очи, Александра и Фёдора. Ещё пишем Константина... Когда, сынок, я твоих годов был, ему отшельник крымский смерть в Орде предсказал.

   – Его тоже убили?

   – Сам помер, горлянка у него была, кровь горлом шла.

   – Почему? – Митя, сдвинув бровки, сумрачно глядел на Восхищенного, но бровки разъезжались, не умел он ещё хмуриться.

   – Ты чего, княжич? – всполохнулся монах.

   – А у меня грозные очи?

Восхищенный улыбнулся со значением:

   – У тебя другое прозвание будет... славное.

   – Какое?

   – Резвый, бегаешь быстро, стреляешь метко, – льстил Восхищенный, – во всём скорый.

Вписали ещё прадеда Митина Данилу и прапрадеда Александра, прозванного Невским, супружниц их.

   – Где бо их житие и слава мира сего и багряница, и брачины, сребро и злато? – задумчиво произнёс Восхищенный.

   – Ну, всё, что ль, начертали? – задумался и князь. – Давай, Митя, ещё Протасия старого помянем. Он прадед твой по матери.

   – Князь, а князь? – робко сказал Восхищенный. – Впиши ещё смиренного монаха Гоитана, а?

   – Это кто? – строго спросил Митя, но, поймав взгляд отца, вписал и неведомого Гоитана.

Подошёл дядька:

   – Иван Иванович, устал отрок, поди? Пусти поиграть-то?

   – Аки воды, утекли все они в жизнь вечную! – Восхищенный едва удерживался от непритворных слёз. – А Гоитан-то сколь был изяществом благодатен и искусностию велик!..

   – Пошто татары столько тверских князей побили? – спросил Митя, затыкая жабе голову.

   – Лихоимцы сарайские! – тихо обронил отец, взяв поминальник и размахивая им, чтобы высохло.

Митя вскочил с колен:

   – А я их не боюсь!

   – Не видел ты, княжич, как они руки и головы бояр посеченных мечут псам на съедение, – сказал дядька.

   – Всё равно не боюсь! – Митя топнул ногой.

   – Никогда никакой белильщик их не убелит, – сурово молвил отец.

   – Садись-ка сюда, соколик! – Дрюцькой снял сиденье с пня, перекинул его через толстую валежину, уселись с княжичем на концы верхом, стали качаться. – Чего ты слушаешь этого монаха? – Ухабничий даже плюнул на сторону. – Надменный он.

   – Почему?

   – Нездоров душою, всем известно. С недужными не водись, себе вред причинишь.

   – Почему?

   – Говорят, духи через него действуют. А что за духи, незнамо.

   – Он колдун?

   – Другое... Истома от него какая-то исходит... Не люблю его. Всё мне кажется, бесы вокруг него крамолу чинят, как мухи лицо омрачают, комарами в уши свистят. А великий князь по доброте своей его не гонит. Хотя надо бы.

Раскачиваясь, Митя то вылетал высоко в жар полудня, то опускался в прохладу под деревьями, темнобровое узкое лицо его вспыхивало на свету, а то голубело в зелени веток. Княжич звонко кукол, откликаясь неутомимой зегзице, был счастлив и всем доволен.

Когда снова пустились в путь, только и разговоров было что о варе на Варе. Митя никак не мог понять, и чем речь. Оказалось, Варя – светлая неширокая речка, а вари великокняжеские – большой дом на поляне, щедро рубленный из толстых сосен, да ещё иные строения. Всё добротное, всё содержится в порядке, всё увито густым хмелем с бледно-зелёными шишками. Варец, могучий и белёсый, с волосами, подхваченными на лбу ремешком, даже мокрый стал от усердия и волнения: не каждый день такие гости! Помощники его и домочадцы попрятались: не смели великому князю показаться.

   – Одичали совсем в лесах-то, – усмехнулся Дрюцькой, сам человек бывалый и решительный.

Иван Иванович хоть и с дороги, а расспрашивал обо всём дотошно: богатый ли пчёлы взяток носят да выстоялось ли пиво прошлогоднее, не скисло ли? Варец обстоятельно доложил, что липа нынешним летом цветёт преотменно и бортники сообщают, что мёду-липняку, а также иного ожидается в преизбычестве, пиво же тёмное хранится славно, есть из ржаного и ячменного солода, а есть из ячменного и овсяного. Вода в Варе вкусная, для пива годится, а для хмельных медов набирают в запас воды дождевой, особо мягкой, так полагается, и всё исполняют по правилам, можно хоть сейчас пойти послушать в амбаре, как мёд первого брожения в бочке шумит.

Иван Иванович не поленился спуститься в ледник осмотреть бочонки второй выдержки, зарытые в песок, который поливают солёной водой. Мёд молчал. Варец просил не топать и говорить вполголоса, мёд этого не любит, когда зреет. Там был прозрачный ароматный липец, а ещё на пробу взяли мёду тёмного с добавлением перца, корицы и кишнеца, зовомого также коляндрой. Уже был готов и мёд из берёзового сока.

Всего испробовав, приезжие слегка раскраснелись, а Восхищенный раскраснелся сверх меры и объявил, что здоровье к нему возвращается. Митя смеялся, глядя на него.

Великий князь с Чижом и ухабничим собственноручно натаскал стерлядей и судаков из корегода. Затеяли уху на костре. Варец же сказал, что сейчас у него немножко поставлено канунного пива к Петру и Павлу, а уж настоящее варение начнётся на Симеона Столпника, летопроводца, когда созреет свежий хмель.

Иван Иванович готов был с головой окунуться в таковые заботы. Взять хотя бы то же пиво! Одно дело, когда ты пьёшь его из поданного тебе чашником ковша, совсем иное – самому его варить! Оно бродит в огромном, многопудовом чане, из него ещё не вынуты раскалённые камни-дикари, пиво тёплое, неготовое, но как удержаться и не испробовать его, когда начинаешь отжимать плавающие сверху бурые хлопья хмеля и остатки проросшей ржи.

   – Как мыслишь, наядрёнел? – спросил пивовара.

   – К утру доспеет, на лёд выставим.

   – Ну-ну... Сразу же и новый котёл заваривай.

Белёсый с ремешком на лбу не стал возражать князю.

Новый так новый. Сообщил, что из Москвы со слугою присланы верховые лошади и они уже отдохнумши.

   – А ты как думал? – Иван Иванович с излишней пристальностью поглядел на пивовара, который почему-то уплывал от него. – Я великий князь с сыном и в телеге еду? Это из-за хромого монаха. А завтра пересаживаемся верхами. Правильно я мыслю?

Варец опять ничего не возражал, только кланялся и уплывал.

Ужинать захотели не в доме, а возле костра. В ожидании ухи разместились на синей попоне. Восхищенного посередине обложили подушками.

Заходящее солнце окрасило багрецом медные сосны, прожгло наискось просеки меж стволов. На открытом месте было ещё тепло, но вечерняя сырость уже повеяла от речки.

   – Скукожусь я, видно, скоро, – жалея себя, сказал Восхищенный. – Долго не проживу.

   – А ты вспоминай царя Давида и всю кротость его, – посоветовал Дрюцькой, перегрызая травину.

   – Мужественно и гордо погибающий лев – всё равно до». Пёс же, кроткий во всём, уже не пёс, – загадочно ответил монах и после этого обращался только к великому князю: – Прощения Божьего все взыскуем, а сами прощать не умеем. Вон Сергий преподобный простил брата своего. Я же такой высокости не имею.

   – Да о чём ты? – прервал его Иван. – Что значит простил?

   – Ты притворяешься, князь? Иль, семейное счастье обретя, перестал видеть вокруг творящееся?

   – Не понимаю, – смущённо пробормотал Иван. Ему не хотелось разговаривать.

   – Владыка-то Феогност не велел венчать Семёна Ивановича, а тот к патриарху за разрешением. А духовник-то великого князя, игумен Стефан, не осудил его и даже советы Подавал. Так ли? – частил Восхищенный со злострастием, умащиваясь на подушках.

   – Не знаю я ничего, – отстранился князь.

   – Не зна-аешь? А лжёшь? После этого Стефан в немилости оказался у митрополита и от игуменства удалён. К уды ж он кинулся? К брату, вестимо. К Сергию. Пришёл и говорит: я вроде того тут всё начинал, я тут главный.

   – А Сергий что же? – не удержался Иван.

   – Утёк. Смолчал и тайно исчез, не возражая ни в чём. В леса, на Киржач удалился.

   – Это я знаю, брат Андрей сказывал. Лишь неизвестна причина, почему ушёл.

   – А вот и известна. Только иноки маковецкие скрывают. А я там был и свидетель, как Стефан кричал в гневе и в храме ногами топал.

   – Неужли в храме?

– Служат, вишь, не так, не его за главного почитают, а Сергия.

Все напряжённо слушали.

   – Говорят, старец в самую душу зрит, и ничто от него не сокрыто, – сказал Иван Михайлович не без некоторого страха.

   – Его уж только Алексий уговорил вернуться. Ну, Сергий и подчинился, потому что послушлив, – заключил монах. – А потом, говорят, из Царьграда митрополит письмо привёз от патриарха, чтоб житие в обители было не особное, как раньше, а совместное. Сергий опять подчинился. Сам патриарх о нём знает и приражен подвигами его. А в чём подвиги? – Он покачал головой и недоумённо обвёл всех глазами. – В столпе не стоит, вериг не носит, в пещере не затворяется. В сане-то всего пять лет. Только уединения ищет да к злату и почестям равнодушен.

   – Легко сказать, ищет! – усмехнулся великий князь. – Таких отшельников у нас не бывало, чтоб от самой юности искусительное уединение переносить. Сколько здесь опасностей тонких, всё более острых и лукавых по мере того, как человек возрастает духом.

   – А по ночам из лесу вопили: уходи отсюда!

   – Кто вопил? – холодея, спросил Митя.

   – Призраки! – гордый всезнанием, сообщил Восхищенный. – Кои с клыками, кои с носами рваными, лбами морщёными и протчею гадкостью разнообразной.

   – А Сергий что?

   – Молится. Они и увянут. Умалятся и вовсе сгинут. Сергий как возгремит: да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Они этого никак перенесть не могут. Завертятся вокруг себя, аки листья сухи, и рассыпаются. Прахом исходят. Но это когда он в одиночестве спасался. А сейчас у него – гнездо и птенцы духовные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю