Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 2"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
Ночь перевалила на вторую половину. Зазвонили к заутрене. Накануне было Сретение Господне, службы в церквах шли всю ночь, а потому к первому часу посретения поспешали лишь немногие богомольцы из дальних слобод и сел. Смоляные факелы горели у Константино-Еленинских ворот и возле храма Успения, а площадь между воротами и храмом была погружена во мрак. Прихожане пересекали её торопливо, крестясь и опасливо подкашивая глаза на густые заросли рябины возле кремлёвской стены, где металась какая-то нежить и слышался пугающий шорох.
Забрезжил рассвет, и в полутьме можно было уже понять, что пронзительные звуки в рябиннике издают многочисленные птицы, по размерам схожие со скворцами или дроздами. Они метались с куста на куст, иные взмывали вверх, и тогда на их лоснящееся оперение ложился отблеск багровой холодной зари, поднимавшейся над излучиной Москвы-реки.
Мороз стоял сильный, а из распахнутых дверей храма валил пар. Спасаясь от духоты, время от времени на паперть выходили богомольцы подышать чистым воздухом, размять затёкшие за время всенощного бдения ноги.
– Красавы свиристят, – заметил один из прихожан, любуясь птицами.
Они, верно, были красивы. Тонкие ветви рябин не выдерживали их тяжести, и, чтобы склюнуть ягоду, птице приходилось зависать в воздухе, часто трепеща крыльями, отчего вспыхивали в свете зари алые лепестки маховых перьев. Свиристели пировали весело и шумно: ухватив клювом мороженую яхонтовую горошину, с усилием вырывали её из тяжёлой грозди, усаживались на крепкий сучок и, задрав головку, неторопливо проглатывали.
Рябинник был длинный – другой конец его уходил под склон, к Подолу, и всюду вились стаи шумных птиц.
Солнце всходило тусклое, воспалённое. Внизу, на снегу, сбитые свиристелями ягоды казались каплями крови.
– Постой-ка... Да это никак и впрямь кровь, а-а?
– А вона!.. Не человек ли?.. Кажись, кто-то лежит?..
Тут колокола по Москве враз ударили отпуст, город наполнился праздничным звоном, стылые густые звуки поплыли в воздухе. Вспугнутые свиристели взмыли сплошной стаей, с верезжанием понеслись над площадью. Из храмов потекли толпы людей, дивясь тревоге птиц и величине стаи. Многие побежали к рябиннику, где у стены уже образовалось шевелящееся полукружье, откуда доносились испуганные выкрики, общее задушенное аханье, похожее на стон. Протоптанные в свежем нетронутом снегу тропинки сходились там. Вытягивая шеи, люди норовили протолкаться вперёд, рассмотреть поверженного окровавленного человека, вокруг которого толпящиеся изгибались дугой, опасаясь приблизиться.
– Кто? Кого это? – раздавались возбуждённые голоса.
– Не узнаешь рази?
– Неужто он?
– Ой, глядеть даже невозможно!
Московский тысяцкий, всевластный Алексей Петрович Хвост лежал под рябиной с головой, разрубленной надвое, так что нечто бело-розовое, студенистое вывалилось на снег. Рука тысяцкого стояла на локте, облитая кровянистым заледенелым панцирем. Негнущиеся пальцы пытались то ли погрозить, то ли поманить. Меховая шуба, крытая белым персидским алтабасом и расшитая жемчугом, была забрызгана кровью. Капли крови виднелись даже на белых с золотыми узорами сапогах. Только шапка была чёрная, кунья, валялась рядом на красном снегу.
– Кто же это его?
– Можа, тати?
– Каки тебе тати! Глянь, какая на плече у него цепь чиста золота. Знать, тяжёлая? Ты чё, не взял бы её рази, доведись?
– Эт-то... куды как... за цепь энту деревню целую купить МОЖНО.
– Не то что, сельцо преисправное...
– Мечом его, что ли?
– Не-е, кабыть секирой. Али клевцом.
– Да, верно, клевцом и есть, вон он валяется.
– Тогда, стал быть...
И опять страшно вымолвить: если клевцом, боевым оружием, которым в рукопашной битве пробивают латы и шлемы, то не случайный головник злодейство учинил, а тот, кому доступно такое редкое и дорогое оружие.
В толпе, даже самой случайной, непременно найдётся хоть один расторопный и решительный человек, который не станет ужасаться долго, но начнёт действовать.
– Не подходить? Ничего не трогать! – распорядился кто-то из бояр – Сообщить великому князю! Дружинники, сюда, тело охранять!
Уже продирались с бранью через толпу Святогон и Феофан Бяконтов, с ними сын тысяцкого, молодой Василий Хвостов. Он упал плашмя на труп:
– Батюшка, за что-о-о?!
– Лекаря зовите! – крикнул Святогон.
Василий Хвостов смолк, встал и стряхнул с себя снег.
– Не надо. Он, давно кончился. Застыл уже. – Обожжёнными глазами обвёл лица вокруг: – Кто убийц укажет, тому много дам.
Толпа подалась назад и начала быстро редеть. Дружинники подняли и бегом понесли тело. Свиристели вернулись и ещё раз с верезжанием пронеслись над площадью. Они одни всё знали и видели, да не сказывали.
Москва слыла городом тихим, спокойным, но в тот, многопоследственный день она гудела разворошённой бортью. Горожане даже непременным послеобеденным сном пренебрегли. Молва о зверском убийстве, догадки, кто же совершил его, разнеслись мигом по всем посадам и слободам, вползли в дверь каждого дома.
Великому князю донесли тотчас же.
– А-а-а? – сказал он зловеще. – Алёшу? Алексея Петровича клевцом уклецали?
– По дьяволову наущению, не иначе! – сокрушались преданные бояре Бяконтовы. – Злоумысленный враг пособил.
Иван Иванович хряснул по столешнице так, что подпрыгнули чаши, и бояре на лавках подпрыгнули.
– Пустые слова, бояре! Что несёте в этакий час! Понимаете ли вы, что убийство сие значит? Бывало ли этакое на Руси преподлянство со времён Андрея Боголюбского?
Бояре подтвердили, что не бывало.
– И незнамо кто, да? – шипяще повторил князь. – Никакого догаду нету? И в подозрении никого нету?
И Бяконтовы, и прибывший Андрей Кобыла с Иваном Акинфычем только плечами жали да брови подымали в недоумении: как сказать? Что значит – в подозрении? На кого укажешь? Как докажешь? А вдруг невиновного оговоришь? Конечно, в бытность тысяцким Алексей Петрович нажил врагов в Москве великое множество: строг был к дружинникам, посельским, к сборщикам пошлин, беспощаден к нерадивым, спуску никому не давал. Немало имелось у него недругов и среди бояр, не любили его за досадительность. Все знали, что у Василия Васильевича Вельяминова счёты к убиенному давние и тяжёлые, что на него даже мизинные люди чуть ли не пальцами кажут. Но как решиться, как слово страшное произнесть?
Вот и сидели молчком, глаза от великого князя пряча.
«Вот тебе и опора, дума боярская, вот тебе и надёжа», – ярился про себя Иван Иванович. Но ведь силком не заставишь их говорить! Никакого совета дельного от них не получишь.
– Что делать будем, други мои?
Други потупились.
– Черти вы, а не други! Знатье поганое!
– Что же ты нас лаешь, князь? Мы-то чем провинились? – возмутился Андрей Иванович Кобыла. – Мне уж не по летам эдакое слышать от тебя.
– Ну, ладно, винюсь, не серчай, боярин. Горе затмило меня. Хочется жестоко наказать виновного, да не знаю кого.
– А ведомо ли тебе, что в городе бунт вот-вот начаться может? Посекут тогда бояр многих со слугами, и крови много прольётся. Хочешь этого? Как тогда правых от виноватых отделишь? На улицах уже сейчас небезопасно. Ужасаются и пока кричат бестолковщину. А как до рукопашной дойдёт?
– Тело, в землю зарытое, истлевает, подобно семени, но восстаёт и вырастает в большее, чем было, и совершенное, несравненно более совершенное, – обнаружил познания случившийся тут не к месту поп Акинф.
– Это каки таки: восстаёт и совершенное? – надвинулся на него великий князь с глазами, белыми от бешенства. – Тебя кто спрашиват? Ты зачем тут произносишь?
– Да я, князь, только в рассуждении, и всё, – обомлел от неожиданности старик. – Я уйти могу. Я думал, сведения вдруг какие понадобятся.
Скорым шагом вошёл в палату Досифей Глебович Святогон.
– Ну, что? – в нетерпении воскликнул Иван Иванович.
– Не спрашивай, княже. Умело разрубили. – Святогон скрипнул зубами. – Третьего дня сказывал мне Алексей Петрович, будто по ночам у него под окнами угрозы ему кричали, и по голосу как бы Афанасий одноглазый. Я вчера выследил, он со своим князем Дмитрием Брянским втае обретается в Семчинском.
Бояре переглянулись со значением: Семчинское – село Вельяминовых.
– Вельяминовых-то и ждём. Пошто нету их?
– Знать, не осведомлены ещё, – с издёвкой сказал Кобыла.
– А не наоборот, слишком осведомлены? – предположил Святогон.
– Опасаются, похоже, чтоб на них не подумали, – влез всё-таки опять поп Акинф.
Иван Иванович словно бы не слышал его:
– За брянскими много накопилось. Обоих – в железа!
Скорый на руку Святогон только и ждал этих слов. У него уж и дружинники были собраны, мёрзли возле своих коней во дворе.
– Великий князь, а кто же теперь тысяцким будет? – нерешительно спросил один из бояр Бяконтовых.
Иван Иванович тяжело обвёл всех глазами:
– Никто.
Февраль – месяц предательский: дохнет теплом, а потом ещё круче завернёт стужу. Весь день в застывшем белёсом небе пылало солнце, однако тепло его не достигало земли, оседало густым инеем на ветвях деревьев. А как подступили сумерки, от влажного мороза стало перехватывать дыхание, иней выбелил бороды и усы дружинников, весь день таившихся в берёзовом перелеске на взгорье близ Семчинского.
– Будто вымерли все, – с трудом выговорил окоченевшими губами Святогон.
Дружинники молчаливо согласились. За весь день никто не прошёл и не проехал ни в село, ни из него. Это было подозрительно и укрепляло в необходимости терпеливо вести слежку, не обнаруживать своего присутствия. Занялась позёмка, сильнее защёлкал мороз в дальнем бору, а село всё лежало неподвижно и безмолвно. Ни в одном окошке не затеплилась свечка или лучина, ни над одной крышей не поднялся дымный столб.
– Неча ждать, – решил Святогон. – Айда по-тихому.
Продрогшие дружинники без обычной лихости вдевали ноги в стремена и заиндевевших лошадей гнали без резвости.
Дом вельяминовского тиуна-управителя выделялся среди холопских с первого взгляда – двухжильный, с высоким коньком и красным крыльцом.
– Хозявы! – громко позвал Святогон.
Никто не отозвался. Также и на требовательный стук в дверь и в окна.
Оставив двух вооружённых дружинников у крыльца, Святогон ещё с тремя мечниками вошёл в сени. Ни там, ни в повалуше, ни в жилых горницах никого не нашли. В доме уже несколько дней не топлено, узкие волоковые окна выделялись в темноте слепыми мёрзлыми бельмами.
Один из дружинников остановился, чем-то встревоженный, достал трут и кресало, высек огонь. В слабом свете еле различимо угадывался висевший на крюке матицы человек.
Святогон разжёг лучину, поднёс к лицу повешенного: мокрое распухшее яблоко единственного глаза вылезло из впадины, кожа на лице отливала сизой мертвенностью.
– Он! Афанасий!.. Ищите князя Дмитрия!
Но ни Дмитрия Брянского, ни кого-либо из его слуг не было ни в доме, ни в надворных постройках. Только на гумне нашли отпечатки лошадиных копыт. Святогон потрогал пальцами следы:
– Недавние... Ещё не захряс снег-то.
Решили возвращаться в Кремль.
Иван Иванович остался в тоскливом одиночестве. Зло безликое, таящееся, смутное, порождение сатанинское показало свою власть и могущество. Может, правы бояре: дьяволовым наущением убийство совершено? Ведь не имеет он лица – только личины, и каждая его личина – ложь... Тогда, значит, не столь всемогущ сатана, если являет себя лишь в обманных видимостях и образах невещественных? Сам неуловим, но, через человека действуя, творит своё. И тем человек виновен, что подпадает ему и по его воле поступает. Но не сознает и не хочет сознавать, чья воля правит им, и за свою её принимает... Кого подозревать? Афанасия? Князя брянского? Вельяминовых?.. Но кто повесил Афанасия? А если он – сам, то почему? Дмитрий Брянский уехал из Семчинского загодя до Сретения, так послухи донесли. Святогон ошибся... Конечно, Вельяминовы! Так все в открытую говорят. Но кто докажет?
Трудно даже поверить в гибель Алексея Петровича. Так умел жить широко, жадно, радостно. Был другом Семёну и был предан им, мог стать другом Ивану – и убит. За что? За что так? Как теперь без тысяцкого, всё знавшего, всё умевшего? Никто не заменит его, не сумеет удержать на Москве такой порядок, когда ни про татей, ни про головников не слыхать. И кто сможет так стребовать с купцов, крестьян, ремесленников тамгу, ям, мыт, подплужное, кормовое, становое, выездное, мимоезжее, ловитву? Никто так, как Алексей Петрович, не сможет снарядить великого князя для поездки в Орду, запасти, подобрать и уложить дары, почестные, поминки, поклонное для хана и его приближенных... Весь уклад в Москве теперь разрушится, и непонятно, с чего начинать.
Кто поджёг дом Вельяминова в Семчинском? Кто следы заметал? Он сам, уже после ухода Святогона с дружинниками? Люди Хвоста с оружием по Москве ездят который день, Ваську толстого к ответу требуют, сторонников его грозятся порезать, как овец. Подозрения всё гуще зреют.
Иван Иванович хлопнул в ладоши, велел вошедшему челядинину зажечь свечи во всех шандалах. Челядинин исполнил и, переминаясь, задержался у порога.
– Чего тебе?
– Челом бьёт... старший боярин... Василий Васильевич.
– Зови, – после некоторого замешательства велел великий князь и сел под божницей на высокий резной столец, заранее отстраняясь от шурина.
Василий Васильевич вошёл весёлыми ногами – пьян был. Остановился посреди палаты, икая и покачиваясь.
– На радостях бражничаешь? – враждебно спросил князь.
– А что? Жил Хвост собакой угодливой, околел псом. – На одутловатом багровом лице Вельяминова обозначилась вымученно-презрительная улыбка.
– Что на Москве шумят об этом, ведаешь ли?
В сузившихся глазах будто сразу протрезвевшего Вельяминова полыхнули бешеные огоньки:
– Я бы ему напрочь башку отрубил, как хряку!
– Вон! – тяжело приказал князь. – Иди проспись.
– Спать мне никак невозможно. Усну, а хвостовские меня на дым пустят? В Семчинском-то уж побегал золотой петушок.
– Не с твоего ли ведома?
Вельяминов хотел что-то ответить, взгляды их на миг один встретились и разошлись. Оба поняли, не требуется больше слов.
Вельяминов ушёл нетвёрдой походкой, не затворив за собой дверь.
Утром Ивану Ивановичу доложили, что Василий Васильевич, отец его и тесть Михаил, Лопасню сдавший, со всеми чадами и домочадцами поспешно и крадучись отъехали в Рязань к молодому своевольному князю Олегу.
Глава тридцать пятая
И вот наступила другая пора, когда оба ощутили свою жизнь изменившейся и зыбкой. Не говорили вслух, сколь многое разделало их, но про себя знали: исчезли между ними задушевность, доверчивость, открытость.
Иван не надеялся и не желал что-то переменить, вернуть. Хотелось только выйти из круга жениной подозрительности и собственной лжи, который сжимал его всё теснее. Хотелось стряхнуть, стереть память о происшедшем. Но кому это удавалось? Которые же говорили, что смогли, притворялись. Всё, что бывает с человеком, становится частью его, и тем он переменяется. Говорят, время переменяет нас. Но в чём переменяет-то? Не в том же, что кудри поредели и два зуба выпали! Тут другое. Глубокая и тайная печаль входит в душу, перестаёшь чем бы то ни было дорожить, отвязываешься от жизни.
Поначалу холодно, даже страшно, но – привыкаешь. И самое главное, уже не зовёшь никого на помощь. Да и нужды в этом не испытываешь.
Незаметно Шура стала совсем чужой. Не стало шуток и ласк, не радовались больше вместе на детей, не делились заботами. Она не показывала оскорблённости за родню, не спрашивала о причинах охлаждения, как бы и не замечала его больше. И что думала, о чём переживала его некогда солнечно-улыбчивая супруга, Ивану было неведомо. Их совместные ночи стали редкими и короткими. Однажды, когда он пришёл в опочивальню, Шура, раньше стыдливая и ласковая, вдруг спросила насмешливо и не дрогнув:
– Сегодня моя, что ль, очередь?
Он промолчал, расталкивая её ноги, уминая неотзывчивое тело.
Она сказала:
– Чем разнится для тебя одна женщина от другой? – Она видела в полусвете лампадки его выражение заносчивое, самолюбивое и недоброе и закрыла на это время глаза, чтоб не видеть, а после всего сказала просто, как очень обыкновенное: – Ты ведь ни одну не приголубил раньше, чем испробовал её.
– Как это? Не тебя ли я миловал-нежил допрежь того, как печать твою девственную разорить?
Она помолчала. Они ещё были одно, ещё не разнимали рук, ещё было единым их неуспокоившееся дыхание. А потом Шура сказала:
– Если брак всегда такой, то лучше бы мне не быть в супружестве.
– Не нравится мужатницей быть? Иди в монастырь, заодно и мои грехи отмолишь, – холодно сказал он, выпуская её, но ещё оставаясь в постели. – Что ты меня всё коришь? Что я сделал?
– Не тебя, но грех осуждаю, тобой совершённый.
– Какой грех? О чём ты? Тебе ли говорить, тебе ли с грехом бороться? Он сильнее всех.
– Не всех, – тихо возразила жена. – Только ты так думаешь.
– Значит, я хуже всех? – В голосе его была готовность к ссоре.
Но Шура осталась тихой:
– Перед Богом-то как ответишь?
– Как-нибудь. Попрошу прощения. О чём мы говорим с тобой, не понимаю.
– И там надеешься наврать?
– Соврёшь – не помрёшь, да впредь не поверят.
Он ещё хотел бы свести всё на шутку, но голос Шуры вдруг зазвенел презрением:
– Иногда я думаю, ты в Бога-то вовсе и не веруешь.
– Да пошла ты от меня! – вскипел Иван. – Думает она!
Она встала и пошла, мотая по спине толстыми косами. Он остался лежать, постылый сам себе, ощущая ненависть ко всему и ко всем. Тяжко и мрачно ворочались его мысли... Из чего сложена жизнь наша княжеская? Из походов? Я бывал, но никого не победил и не убил. Славы не сыскал. Из пиров? Чревобесию не подвержен. Ладить с Ордой? Всё за меня сделал Алексий. Новгородцы меня не любят и не боятся. Князь рязанский клыки кажет, Лопасню сожрал. Хвоста я не отстоял и не уберёг. Вельяминовы убыли в обиде и, наверное, отмщение лелеют... Я всем желал добра, всем – примирения, всем – справедливости без утеснения. Но сам я умел только подчиняться. Жён своих я не сделал счастливыми. Я много лгал и был груб с ними, как смерд. Я не имел ни одного друга. Брат Андрей? Но он покинул меня так рано. Я почитал Феогноста, желал наставлений его. Он был ко мне равнодушен: ведь я второй сын, не наследник престола. Зачем я и что значу? Я не трус, не ленив, не глуп – я думаю так о себе, только когда в отчаянии. Но почему я ничего не могу? Даже Шура мне какими-то грехами в глаза тычет. Ну, её ещё можно понять – Вельяминиха. А может, она с братом и батюшкой своим заодно? В открытую побоится. Но – исподтишка?.. Эх, Алексей Петрович, какая потеря! Ну, кто тебя?.. Поймать бы да головою в ведро с сецью вонючей, пока не захлебнётся.
Иван уткнулся лицом в подголовье, ещё пахнущее волосами жены.
Нет, теперь всё будет по-другому. Ветхое мимо отходит, и всё обновляется. Вельяминовы со своими сторонниками бежали – и ладно! Тысяцким Ваське никогда не бывать. Всё переиначу, что Семён исделал. Имения Марьины будут на мне, на моих детях, перед Хвостом я чист, всё, что Семён у него отнял, я Алексею Петровичу и сыну его вернул. Перед Сараем заискивать не стану, как Гордый наш поступал. Он перед Феогностом дерзости оказывал и волю свою заявлял – я же митрополиту Алексию старшего сына доверю, пусть наставником его будет и водителем во всех княжеских делах, если меня Бог допрежь призовёт. Что же касаемо тверских дел, там сейчас Всеволод с дяденькой своим схватился, с Василием Кашинским, на суд митрополичий зовёт его во Владимир. Знамо, почему во Владимир. Кафедра митрополичья в Москве, а он – во Владимир. Это Всеволод показывает, что не хочет Москву признавать. Что пускай владыка едет во Владимир, а суд будет таков, как мы с ним соопча обговорим. Сторону Васеньки Кашинского будем держать. Всё-таки когда-то мне хотелось с ним подружиться и в разбойники вместе податься.
Улыбка тронула губы Ивана. Он сомкнул веки и некоторое время разглядывал двух отроков на конях, даже свою комоницу серую вспомнил. Вспомнил покойного Константина Михайловича, его тревожные, с оглядкой, рассказы про Васеньку, сидевшего в Кашине, пока татары резали тверских князей. Константин Всеволода теснил, ну и мы с Васенькой его будем утеснять. Вишь, истому велику ему дядя учинил, пограбил его. К Семёну бегал защиты от Константина искать, а ко мне не припожаловал. Гляди, как бы и Холм-то у тебя не отняли! Марью тверскую всё к себе кличет, гонцов к ней шлёт. Зачем? Имениев её ищет? Ha-ко тебе! Сам уступил дяде стол тверской, так нечего стонать, что Василий Михайлович тяготами дани оскорбляет. Что отдано, то отдано, не тесто в квашне, чтоб колыхаться туда-сюда. Он после суда митрополичьего, конечно, к татарам дёрнет, управы на дядю искать и обратно его скидывать. Митрополичий суд – что? Поговорят и разъедутся. А как отправится к хану, прикажу наместникам моим не пропущать его по московским дорогам. Нетрог рыщет, зайцу подобно.