Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 76 страниц)
20 августа 1851 г. Гоголь писал Т. о своем намерении ехать за границу, чтобы окончить второй том «Мертвых душ»: «Если бы Одесса была хоть сколько-нибудь похожа климатом на Неаполь, разумеется, я и не подумал бы о выезде за границу. Но голове и телу моему необходим, и особенно во время работы, благорастворенный воздух и ненатопленное тепло. А мне нужно всю эту зиму поработать хорошо, чтобы приготовить 2 том к печати, приведя его окончательно к концу. Покуда, слава Бога, дело идет еще недурно. Когда я перед отъездом из Москвы прочел некоторым из тех, которым знакомы были, как и вам, две первые главы, оказалось, что последующие сильней первых и жизнь раскрывается, чем дале, глубже. Стало быть, несмотря на то, что старею и хирею телом, силы умственные, слава Богу, еще свежи. А при всем никак не могу быть уверен за работу. Если не поможет Бог, ничего не выйдет. Никогда еще не чувствовал так ясно, как теперь, что за всякой строкой следует взывать: Господи, помилуй и помоги!»
5 ноября 1851 г. в московском доме Т. Гоголь читал московским писателям и артистам «Ревизора». В доме Т. Гоголь провел последние месяцы своей жизни. 10 февраля 1852 г. он просил Т. передать рукопись второго тома «Мертвых душ» митрополиту Филарету, чтобы тот определил, что из написанного можно печатать, а что необходимо уничтожить. Т. отказался выполнить просьбу, опасаясь укрепить в Гоголе стремление к смерти. После этого последовало сожжение второго тома. Чтобы не изнурять голодающего Гоголя, Т. прекратил у себя богослужения, которые Гоголь все исправно выстаивал. Попытки Т. побудить Гоголя принимать пищу, равно как и вылечить его с помощью лучших московских врачей, не увенчались успехом. По словам Т., в последние недели жизни Гоголь принимал пищу дважды в день. Утром он ограничивался хлебом или просфорой, которую запивал липовым чаем, а вечером – кашицей или черносливом, но в мизерных дозах. Т. побуждал московского гражданского губернатора И. В. Капниста и митрополита Филарета убедить Гоголя принимать пищу и слушаться врачей, но все было тщетно.
ТОЛСТОЙ Алексей Константинович (1817–1875),
граф, писатель, поэт и драматург, автор романа «Князь Серебряный» и драматической трилогии «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис». Т. познакомился с Гоголем в июне 1844 г. во Франкфурте-на-Майне.
Впоследствии он рассказывал биографу Гоголя П. А. Кулишу: «Однажды, остановясь во Франкфурте-на-Майне, в гостинице „Der weisse Schwan“ (Белый лебедь), Гоголь вздумал ехать куда-то далее и, чтобы не встретить остановки по случаю отправки вещей, велел накануне отъезда гаускнехту (то, что у нас в трактирах – половой) уложить все вещи в чемодан, когда еще не будет спать, и отправить туда-то. Утром, на другой день после этого распоряжения, я посетил Гоголя, и Гоголь принял меня в самом странном наряде – в простыне и одеяле. Гаускнехт исполнил приказание поэта с таким усердием, что не оставил ему даже во что одеться. Но Гоголь, кажется, был доволен своим положением и целый день принимал гостей в своей пестрой мантии, до тех пор, пока знакомые собрали для него полный костюм и дали ему возможность уехать из Франкфурта».
Т. также рассказал П. А. Кулишу, как в Калуге в ночь с 15 на 16 июня 1850 г. в доме А. О. Смирновой Гоголь задумал объездить все монастыри России: «Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии. Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков (подобно Чичикову. – Б. С.). Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, „чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился“ (одна из наиболее кратких и точных характеристик идеологии „почвенничества“. – Б. С.). Обо всем этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в присутствии гр. А. К. Толстого, который был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более. Он нашел в Гоголе большую перемену. Прежде Гоголь в беседе с близкими знакомыми выражал много добродушия и охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения; теперь он был очень скуп на слова, и всё, что ни говорил, говорил, как человек, у которого неотступно пребывала в голове мысль, что „с словом надобно обращаться честно“, или который исполнен сам к себе глубокого почтения. В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: „Слушайте, не пророните ни одного слова“. Тем не менее беседа его была исполнена души и эстетического чувства. Он попотчевал графа двумя малороссийскими колыбельными песнями, которыми восхищался как редкими самородными перлами: 1) „Ой, спы, дытя, без сповыття“ и т. д., 2) „Ой, ходыть сон по улоньци“ и т. д. Вслед за тем Гоголь попотчевал графа лакомством другого сорта: он продекламировал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость русского характера, которою была исполнена эта песня: „Пантелей государь ходит по двору, Кузьмич гуляет по широкому“ и т. д.».
Гоголь ценил опыт Т. в общении с представителями высших сфер. Их сближала и дружба с А.О. Смирновой. Посылая ей в июле 1850 г. свое обращение на имя графа Л. А. Перовского, князя П. А. Ширинского-Шахматова или графа А.Ф. Орлова с просьбой побудить императора выделить ему средства на протяжении трех лет для зимних поездок за границу и летних – по России для завершения «Мертвых душ», Гоголь просил Смирнову посоветоваться с Т. и, если тот одобрит, «обратить это письмо к Наследнику, сделавши такой приступ: „Ваше Императорское Высочество! Все мне присоветовали принять смелость обратиться прямо к Вам и чистосердечно изъяснить свое положение“, и вслед за этим всё как есть письмо, выбросивши только то, что неприлично». Очевидно, Т. отсоветовал Смирновой подавать подобные просьбы на высочайшее имя, и гоголевское письмо так и не было отправлено ни одному из предполагавшихся адресатов.
3 ноября 1853 г. Т. писал своей будущей жене Софье Андреевне Миллер (урожденной Бахметевой, умершей в 1892 г.): «Я понимаю, отчего натуры такие глубоко печальные, как Мольер и Гоголь, могли быть такими комиками. Чтобы хорошо передать что-нибудь, хорошо оценить, нужно быть вне этого, так же как надо выйти из дому, чтобы срисовать фасад дома…»
13 декабря 1868 г. Т. писал своему другу журналисту Б. М. Маркевичу: «Но если один монарх – дурен, а другой – слаб, разве из этого следует, что монархи не нужны? Если бы было так, из „Ревизора“ следовало бы, что не нужны городничие…»
9 мая 1869 г. Т. писал Каролине Сайн-Витгенштейн (1819–1887): «Я останусь в России не для того, чтобы поближе видеть Россию. Страшно сказать, что не только любишь больше свою страну издали, но и видишь ее лучше, и лучше понимаешь. Вспомните, что наш величайший гений, Гоголь, тот, который с полной справедливостью может называться всемирным гением, написал свои „Мертвые души“ именно в Риме».
20 декабря н. ст. 1871 г. Т. писал из Дрездена Б. М. Маркевичу о голландском художнике-пейзажисте Якобе Рейсдале (1628–1682): «Не хотел бы я расстаться с его неправильностями, как и с неправильностями Гоголя».
ТРОЩИНСКИЙ Андрей Андреевич (1774–1852),
племянник Д. П. Трощинского, генерал-майор, участник войны 1812 г. Был сыном Анны Матвеевны Косяровской, родной тетки М. И. Гоголь. Т. материально помогал Гоголю в первое время его пребывания в Петербурге.
2 апреля 1830 г. Гоголь писал матери: «Где же теперь мне взять 100 рублей в месяц каждый на свое содержание? Занявшись же службой так, как следует, я не в состоянии буду заниматься посторонними делами. Хорошо, что я еще имел все это время такого редкого благодетеля, как Андрей Андреевич. До сих пор я жил одним его воспомоществованием… Деньги, которые я выпрашивал у Андрея Андреевича, никогда не мог употребить на платье, потому что они все выходили на содержание, а много я просить не осмеливался, потому что заметил, что становлюсь уже ему в тягость. Он мне несколько раз уже говорил, что помогает мне до того времени только, пока вы поправитесь немного состоянием, что у него есть семейство, что его дела также не всегда в хорошем состоянии. И вы не поверите, чего мне стоит теперь заикаться ему о своих нуждах. Теперь, в добавку, он располагает ехать в мае месяце совсем из Петербурга. Что мне делать в таком случае?». И в приведенном тут же бюджете за декабрь 1829 г. и январь 1830 г. Гоголь обозначил суммы, полученные от Т., соответственно в 150 и 50 рублей, что составило за два месяца 80 процентов всех гоголевских доходов.
Не отказывал Т. в помощи племяннику и в дальнейшем. 1 сентября 1830 г. Гоголь сообщал матери: «Андрей Андреевич был так милостив, видя нужду мою, что оказал мне помощь, какой только можно было ожидать от добрейшего родственника. С июня месяца, т. е. с тех пор, когда я не получал ничего уже от вас, я пользовался его благодеянием: на три месяца он мне выдал сумму, какую следовало бы мне получить от вас. Следовательно, за прошедшие месяцы июнь, июль и август нам нечего беспокоиться. Завтра или послезавтра Андрей Андреевич уезжает отсюда, и потому вчера дал еще мне и на первую половину сентября». В связи с этим М. И. Гоголь 29 сентября 1830 г. писала Т.: «Я вижу, что Никоша не выучился еще расчетливо жить. Главный его расход – на книги, для которых он в состоянии лишиться и пищи».
Позднее, 2/14 ноября 1846 г., Гоголь вспоминал Т. в письме матери из Рима: «Скоро после этого письма или, может быть, вместе с этим письмом получите вы небольшую книгу мою, которая содержит отчасти мою собственную исповедь („Выбранные места из переписки с друзьями“. – Б.С.)…Четвертый экземпляр передайте Андрею Андреевичу, если он где-либо близко около вас; если же он в Петербурге, тогда, разумеется, нечего отправлять. Вы можете только сказать ему, что один экземпляр был для него, но вы не послали его потому, что, находясь в Петербурге, он, вероятно, уже имеет его и успел прочесть».
До конца жизни Гоголь сохранил к Т. самые добрые чувства. 3 апреля 1849 г., на Пасхальной неделе, он просил мать и сестер: «Передайте мой душевный поклон Андрею Андреевичу, а вместе с ним и поздравленье с Праздником, с моим искренним желанием ему так же, как и вам, наслаждаться отныне более, нежели когда-либо, высоким внутренним веселием душевным». А в мае 1849 г. в письме матери Гоголь беспокоился о том, что Т. заболел, и категорически отвергал какое-либо воспомоществование для себя с его стороны: «Положение бедного Андрея Андреевича меня искренно трогает. Пошли ему Бог дни утешений в остальное время его жизни!.. Отчего вам кажется, будто Андрей Андреевич должен мне помочь? Во-первых, я не нуждаюсь; во-вторых, у него родственники есть ближе меня; в-третьих, он сам в таком положении, что ему нужна помощь; в-четвертых, наконец, скажу вам откровенно, мне бы было тяжело что-нибудь от него получить. Слава Богу, что он так благоразумен и это понимает сам». Осенью 1850 г. Гоголь безуспешно хлопотал об избрании сына Т. Дмитрия, огорчавшего отца отсутствием прилежания, миргородским уездным предводителем дворянства, чтобы необременительная служба позволяла бы ему больше времени проводить при больном Т. Во время своего пребывания в Одессе весной 1848 г. и в конце 1850 г. – начале 1851 г. Гоголь останавливался в доме Т. А в апреле 1851 г. Гоголь посетил имение Т. Кагарлык, чтобы повидаться с гостившими там матерью и сестрами. Т., вероятно, послужил одним из прототипов генерала Бетрищева в «Мертвых душах».
ТРОЩИНСКИЙ Дмитрий Прокофьевич (1754–1829),
высокопоставленный чиновник, дальний свойственник и покровитель Гоголя. Прадед Т. был племянником гетмана И. С. Мазепы (1629–1709). Т. окончил Киевскую Духовную Академию. Был сенатором, членом Государственного Совета, в 1802–1806 гг. министром уделов, в 1814–1817 годах – министр юстиции. Последние годы жизни жил в своем имении Кибенцы Миргородского уезда Полтавской губернии. Был также полтавским губернским маршалом (предводителем дворянства).
Как вспоминала местная помещица С. В. Скалон (урожденная Капнист): «Деревянный дом Д. П. Трощинского в Кибинцах был в два этажа; снаружи он не казался великолепен, но внутри был богато отделан; в нем было множество картин, фарфора, бронзы и мрамора; тут же у него была и коллекция золотых монет и медалей. Главный праздник там был 26 октября, в день именин Трощинского. К этому дню съезжались к нему родные, друзья и знакомые из разных губерний, и в особенности из Киевской. Театр, живые картины, маскарады и разные сюрпризы были приготовлены заранее к этому дню зятем его, князем Хилковым, и дочерью, которая была очень хороша, мила и привлекательна. Так как старик очень любил малороссийские пьесы, то их сочинял и устраивал обыкновенно родственник племянника его, Василий Афанасьевич Гоголь».
По рекомендации Т. Гоголь был принят в Нежинскую гимназию. Как писал А. А. Трощинский матери 23 марта 1822 г.: «К Василию Афанасьевичу (Гоголю. – Б.С.) я посылаю теперь изрядный подарок, через ходатайство Дмитрия Прокофьевича молодым графом Кушелевым-Безбородко ему делаемый, включением его сына Никоши в число воспитанников, содержимых в нежинской гимназии на его иждивении; и следовательно на будущее время Василий Афанасьевич освобождается от платежа в оную гимназию, за своего сына, в год по 1200 рублей». Для занятий Гоголь также пользовался книгами из библиотеки Т., в частности «Собранием образцовых русских сочинений и переводов в стихах и прозе».
30 сентября 1826 г. Гоголь писал матери: «Уведомите, когда его высокопревосходительство Дмитрий Прокофьевич будет у вас, что он там найдет хорошего, что ему понравится, мне с нетерпением хочется знать мнение великого человека, даже о самых маловажностях; сделайте милость, маминька, не пропустите ничего. Большое вы дадите мне удовольствие». А 15 октября он уже делился своими впечатлениями от письма М. И. Гоголь с описанием пребывания Т. в Васильевке: «С жадностью читал прелестный рассказ ваш, почтеннейшая маминька, о пребывании у нас почетного гостя. Все мелочи, всё совершенно вами сделанное, признаюсь, так было хорошо, что я никогда бы не мог сделать…» Т. для Гоголя с детства был образцом великого государственного деятеля и человека, не чуждого искусству. Т. успел перед смертью составить Гоголю протекцию при поступлении на службу. М. И. Гоголь в письме своему отцу Ивану Матвеевичу Косяровскому от 18 апреля 1829 г. утверждала: «Покойный благодетель наш Дмитрий Прокофьевич говорил мне, чтобы я не скучала нескорым его (Гоголя. – Б. С.) определением, потому что Кутузов выискивает для него хорошую и выгодную должность, что чрезвычайно трудно теперь по штатской службе, где совершенно набито людей».
В ноябре 1850 г. письме помещику Миргородского уезда Андрею Михайловичу Трахимовскому, в доме деда которого в Сорочинцах он сам родился, Гоголь, предлагая выбрать миргородским уездным предводителем сына А. А. Трощинского Дмитрия, напоминал о заслугах Т.: «И, мне кажется, всем нам, дворянам, следует уважить это доброе желание юноши, который, как бы то ни было, внук того знаменитого мужа, которому обязана Полтавская губерния, по крайней мере в трудное время 12-го года, когда дворянству нужно было сильное предстательство, он не отказался принять на себя звание губернского предводителя, несмотря на то, что, находясь в должности министра, обременен был кучей дел и обязанностей».
ТУРГЕНЕВ Иван Сергеевич (1818–1883),
писатель, из столбовых дворян. Автор сборника рассказов «Записки охотника», романов «Рудин», «Отцы и дети», «Накануне», «Дым» и др. Практически все его произведения при жизни были переведены на французский и другие иностранные языки. Во Франции, где он жил долгие годы и скончался, Т. был при жизни самым популярным русским писателем. В 1834 г. возникло «Дело о буйстве И. С. Тургенева». Шестнадцатилетний Т., вступаясь за крепостную девушку, которую собирались продать, встретил исправника и понятых с ружьем, пригрозив: «Стрелять буду!» Дело тянулось вплоть до отмены крепостного права в 1861 г. Т. учился в Московском, Петербургском и Берлинском университетах. В Германии он сблизился с идеологом анархизма М. А. Бакуниным. В 1841 г. вернулся в Россию.
О первом свидании с Гоголем Т. в 1869 г. вспоминал так: «…Я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал(!) историю в С-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор „Вечеров на хуторе близ Диканьки“. На выпускном периоде из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли, с совершенно убитой физиономией и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь, вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими – в виде ушей – концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: „Непризнанный взошел я на кафедру – непризнанный схожу с нее!“ Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников, но только не с кафедры». Гоголь впервые упомянул Т. в письме П. В. Анненкову из Остенде 7 сентября 1847 г.: «Изобразите мне… портрет молодого Тургенева, чтобы я получил о нем понятие как о человеке; как писателя, я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает большую деятельность в будущем». 27 января 1851 г. Гоголь в доме у Репниных в Одессе слушал чтение актером Н. П. Ильиным пьесы Т. «Завтрак у предводителя».
Единственная встреча Т. с Гоголем произошла в октябре 1851 г. Т. следующим образом описал ее в мемуарах: «Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20 октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни; он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней направо. Мы вошли в нее – и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны. За неделю до того дня я его видел в театре на представлении „Ревизора“; он сидел в ложе бельэтажа около самой двери, и, вытянув голову, с нервическим беспокойством поглядывал на сцену через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мной Ф. (приятель Т. Е. М. Феоктистов. – Б.С.). Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 41-го года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Е-ной (Елагиной, хозяйки литературного салона. – Б. С.). В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица. Увидев нас с Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: „Нам давно следовало быть знакомыми“. Мы сели. Я – рядом с ним, на широком диване, Михаил Семенович – на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость – именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами: в их неопределенных очертаниях выражались – так, по крайней мере, мне показалось – темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское – что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. „Какое ты умное, и странное, и больное существо!“ невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении „Мертвых душ“, об этой второй части, над которую он так долго и так упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертию, что он этого разговора не любит. О „Переписке с друзьями“ я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе – а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание. Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь несловохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на о; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если так можно выразиться, физиологии сочинительства; и все это языком образным, оригинальным – и сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у „знаменитостей“. Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей, – только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом, доказывать таким образом необходимость цензуры – не значило ли рекомендовать и почти похвалить хитрость и лукавство рабства? Я могу еще допустить стих итальянского поэта: „Si, servi siam; ma servi ognor frementi“ („Да, мы рабы, но рабы вечно негодующие“); но самодовольное смирение и плутовство рабства… нет! Лучше не говорить об этом. В подобных измышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно высказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена большая часть „Переписки“; оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним. Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру (А. И. Герцену. – Б. С.); о первом из них, об его письме к нему, он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась – в одном заграничном издании – статья Искандера, в которой он, по поводу пресловутой „Переписки“, упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеждений (имеется в виду вышедшая в Вольной русской типографии в Лондоне книга А. И. Герцена „О развитии революционных идей в России“ (1851). – Б. С.). Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти (о! какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или, по крайней мере, все те, которые писаны к светским дамам… более противной смеси гордыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона – в литературе не существует!), – из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его „Переписки“ – это фиаско, в котором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных проявлений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щепкиным были свидетелями – в день нашего посещения, – до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас – внезапно изменившимся, торопливым голосом, – что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал – и в доказательство того готов нам указать на некоторые места в одной своей, уже давно напечатанной, книге… Промолвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал в соседнюю комнату. Михаил Семеныч только брови возвел горе – и указательный палец поднял… „Никогда таким его не видал“, – шепнул он мне. Гоголь вернулся с томом „Арабесок“ в руках и начал читать на выдержку некоторые места одной из тех детски напыщенных и утомительно пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям и т. п. „Вот видите, – твердил Гоголь, – я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь!.. С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве?.. Меня?“ И это говорил автор „Ревизора“, одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил наконец книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в „Ревизоре“, что они „тон потеряли“ и что он готов им прочесть всю пьесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю; она привезла ему просфору с вынутой частицей. Мы удалились».
Об этой встрече сохранились воспоминания М. С. Щепкина, записанные его сыном А. М. Щепкиным: «Однажды Ив. Серг. Тургенев приехал в Москву и посетил Щепкина, заявив ему при свидании, между прочим, что хотел бы познакомиться с Гоголем. Это было незадолго до смерти Гоголя. Щепкин ответил ему: „Если желаете, поедем к нему вместе“. Тургенев возразил на это, что неловко: пожалуй, Николай Васильевич подумает, что он навязывается. „Ох, батюшки мои, когда это вы, государи мои, доживете до того времени, что не будете так щепетильничать!“ – заметил Щепкин Тургеневу, но тот стоял на своем, и Щепкин вызвался передать желание Тургенева Гоголю. Свой визит к Гоголю Щепкин передал так. Прихожу к нему, Гоголь сидит за церковными книгами. „Что это вы делаете? К чему эти книги читаете? Пора бы вам знать, что в них значится“. – „Знаю, – ответил мне Гоголь, – очень хорошо знаю, но возвращаюсь к ним снова потому, что наша душа нуждается в толчках“. – „Это так, – заметил я ему на это, – но толчком для мыслящей души может служить все, что рассеяно в природе, и пылинка, и цветок, и небо, и земля“. Потом вижу, что Гоголь хмурится; я переменил разговор и сказал ему: „С вами, Николай Васильевич, желает познакомиться один русский писатель, но не знаю, желательно ли это будет вам“. – „Кто же это такой?“ – „Да человек довольно известный: вы, вероятно, слыхали о нем: это Иван Сергеевич Тургенев“. Услыхав эту фамилию, Гоголь оживился, начал говорить, что он душевно рад и что просит меня побывать у него вместе с Иваном Сергеевичем на другой день, часа в три или четыре. Меня это страшно удивило, потому что Гоголь за последнее время держал себя особнячком и был очень неподатлив на новые знакомства. На другой день ровно в три часа мы с Тургеневым пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; когда же Тургенев сказал Гоголю, что некоторые произведения его, переведенные им, Тургеневым, на французский язык и читанные в Париже, произвели большое впечатление, Гоголь заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу. Но вдруг побледнел, все лицо его искривилось злой улыбкой, и он в страшном беспокойстве спросил: „Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах?“ Тут только я понял, – рассказывал Щепкин, – почему Гоголю так хотелось видеться с Тургеневым. Выслушав ответ Тургенева, Гоголь сказал: „Правда, и я во многом виноват, виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня, и, если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою „Переписку с друзьями“. Я бы сжег ее“. Тем и закончилось свидание между Гоголем и Тургеневым».
Последний раз Т. видел Гоголя 5 ноября 1851 г., когда на квартире А. П. Толстого он читал «Ревизора» московским литератором, среди которых был и Т., который так запечатлел этот эпизод в своих воспоминаниях: «…Происходило чтение „Ревизора“ в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и, если не ошибаюсь, Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в „Ревизоре“, явились на приглашение Гоголя: им показалось обидным, что их словно хотят учить! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились и просветлели. Читал Гоголь превосходно… Я слушал его тогда в первый и в последний раз. Диккенс, также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его – драматическое, почти театральное: в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботится о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный – особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно давясь ей, всё более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу городничего о двух крысах (в самом начале пьесы): „Пришли, понюхали и пошли прочь“. Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене „Ревизор“. Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор (речь идет о Г. П. Данилевском. – Б. С.) – и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: „Ведь я велел тебе никого не впускать!“ Молодой литератор слегка пошевелился на стуле – а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды – и снова принялся читать; но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы – и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполняющему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, и верит своему вранью; это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга – это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого „подхватило“. „Просители в передней жужжат, тридцать пять тысяч эстафетов скачет – а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!“ Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение „Ревизора“ в тот день было – как Гоголь сам выразился – не более как намек, эскиз; и всё по милости непрошенного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет. В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще суждено возыметь значительное влияние на его жизнь».