Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 69 (всего у книги 76 страниц)
ШЕРЕМЕТЕВА Надежда Николаевна (урожденная Тютчева, 1775–1850),
тетка поэта Федора Ивановича Тютчева (1803–1873) и теща декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина (1793–1857). Была близким другом Гоголя. Они познакомились в марте 1842 г. на вечере у Киреевских, где Гоголь читал главу «Мертвых душ». Ш. оказалась человеком очень набожным и на этой почве сблизилась с Гоголем. Очень быстро они подружились.
Как вспоминала А. В. Гоголь: «Когда весть о благочестивом желании нового знакомого (совершить путешествие в Иерусалим. – Б. С.) дошла до Шереметевой, набожная старушка, посвятившая всю жизнь молитве и добрым делам, сразу горячо полюбила Гоголя, как сына, принимая горячее участие в столь сочувственном для нее плане. В свою очередь, она встретила в Гоголе задушевный отклик: он нашел в ней одну из тех женщин, о которых он говорил, что они „живут в законе Божием“. Он стал называть ее „духовной матерью“, прося позволения время от времени посылать ей деньги для раздачи бедным».
Уже 4 июня 1842 г. Гоголь писал из Петербурга Ш. очень интимное письмо: «Благодарю вас от всего сердца за память обо мне и за молитвы. Здоровье мое, слава Богу, кое-как плетется. Тружусь, работаю с молитвою и стараюсь не быть свободным ни минуты. Испытав на опыте, что в праздные минуты к нам ближе искуситель, а Бог далее, я теперь занят так, что не бывает даже времени написать письмо к близкому человеку. Знаю, что близкий человек простит, потому и не извиняюсь. Работать нужно много особенно тому, кто пропустил лучшее время своей юности и мало сделал запасов на старость. Бог да хранит вас и да наградит вас за то, что не забываете меня своими молитвами».
А в письме к Ш. из Рима от 6/18 февраля 1843 г. Гоголь признавался: «Письма ваши мне так же сладки, как молитва в храме; и таково должно быть их действие, ибо вы писали их в минуту душевной молитвы, и мне кажется даже, что я слышу самые слезы ваши, порожденные молитвою. Я свеж и бодр. Часто душа моя так бывает тверда, что кажется, никакие огорчения не в силах сокрушить меня. Да есть ли огорчения в свете? Мы их назвали огорчениями, тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ниспосылаемые человеку. Они хранители наши и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою и на все доселе ниспосланные мне случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается меня, и недостает у меня ни слов, ни слез, ни молитв для излияния душевных моих благодарений. И вся бы хотела превратиться в один благодарный вечный гимн душа моя! Вот вам состояние моего сердца, добрый друг мой! Прощайте и не оставляйте меня вашими письмами».
Летом 1844 г. Ш. писала Гоголю из Москвы во Франкфурт: «Вам угодно, чтобы я сказала мое опасение за вас. Извольте; помолясь приступаю. Знайте, мой друг, – слухи, может, и несправедливы, но приезжавшие все одно говорят и оттуда пишут то же, – что вы предались одной особе, которая всю жизнь провела в свете и теперь от него удалилась (намек на А. О. Смирнову, к которой Ш. испытывала своего рода духовную ревность. – Б. С.). Быв уже так долго вместе с человеком, послужит ли эта беседа на пользу душе вашей? Мне страшно, – и в таком обществе как бы не отвлеклись от пути, который вы, по благости Божией, избрали. Вот вам, как исповедь, мой друг, что меня за вас так сильно и так давно огорчает. Может, вы печетесь о ее обращении; помоги Господи и дай Боже и ей, и нам, и всем спастись».
14 марта н. ст. 1845 г. Гоголь писал Ш. из Франкфурта: «Приехавши в Париж, начал опять прихварывать. Впрочем, я провел время хорошо. Был почти каждый день в нашей церкве, которая хороша и доставила мне много утешения, и виделся только с одними близкими, немногими, но прекрасными душами. Дорогой из Парижа во Франкфурт я опять чувствовал себя хорошо, а приехавши во Франкфурт, вновь дурно. Друг мой, помолитесь как обо мне, так и о бедном моем здоровьи. Я же покаместь вывожу то заключение, что мне нужна дальняя дорога, и не есть ли это знак, что пора, наконец, отправляться в тот путь, ради которого я выехал из Москвы и простился с вами, о котором и первоначально мысль была, без сомненья, Божьим внушеньем. А потому помолитесь прежде всего, друг мой, о моем здоровьи. Ибо, как только поможет Бог мне дотянуться до будущего года, то в начале его и не откладывая уже на дальнейшее время, отправляюсь в Иерусалим. С нынешнего лета или осени отправляюсь в Италию, с тем, чтобы оттуда быть наготове сесть на корабль. А вы молите Бога, чтобы ниспослал мне силы совершить это путешествие так, как следует, как должен совершить его истинный христианин. Молитесь об этом заране, чтобы Бог приготовил к тому мою душу и чтобы не оставлял меня отныне ни на миг. Так нужно мне Его беспрерывное присутствие, да и кому оно не нужно? И помолитесь о моем здоровьи, которое так плохо, как я давно не помню. А я за вас молюсь и молюсь о том, чтобы Бог услышал все ваши молитвы».
22 апреля н. ст. 1846 г., на Пасху, Гоголь писал Ш. в связи со смерти ее дочери Анастасии Васильевны, жены И. Д. Якушкина, последовавшей 20 февраля: «Мне скорбно услышать об утрате вашей, но скоро я утешился мыслью, что для христианина нет утраты, что в вашей душе живут вечно образы тех, к которым вы были привязаны; стало быть, их отторгнуть от вас никто не может; стало быть, вы не лишились ничего; стало быть, вы не сделали утраты. Молитвы ваши за них воссылаются по-прежнему, доходят так же к Богу, может быть, еще лучше прежнего. Стало быть, смерть не разорвала вашей связи. Итак, Христос Воскрес, а с ним и все близкие душам нашим!»
8 ноября н. ст. 1846 г. Гоголь из Флоренции сообщал Ш., почему все еще не отправился к Гробу Господню: «Теперь всё подвигаюсь к югу, чтобы быть ближе к теплу, которое мне необходимо, и к Святым Местам, которые мне еще необходимей. Желанья в груди больше, нежели в прошедшем году. Даже дал мне Всевышний силы больше приготовиться к этому путешествию, нежели как я был готов к нему в прошедшем году. Но при всем том покорно буду ждать Его святой воли и не пущусь в дорогу без явного указанья от Него. Есть еще много обстоятельств, от попутного устроения которых зависит мой отъезд, над которыми властен Бог и которые все в руках Его. Благоволит Он всё устроить к тому времени как следует – это будет знак, что мне смело можно пускаться в дорогую Но знаком будет уж и то, когда всё, что ни есть во мне – и сердце, и душа, и мысли, и весь состав мой – загорится в такой силе желаньем лететь в обетованную Святую эту Землю, что ничто не в силах будет удержать, и, покорный попутному ветру Небесной воли Его, понесусь, как корабль, не от себя несущийся. Путешествие мое не есть простое поклонение. Много, много мне нужно будет там обдумать у Гроба Самого Господа, от Него попросить благословения на всё, в самой той земле, где ходили Его небесные стопы. Мне нельзя отправиться туда неготовому, как иному можно, и весьма может быть, что и в этот год мне будет определено еще не поехать. Со многими из людей, близких мне, которые намеревались тоже к наступающему Великому Посту ехать в Иерусалим, случились тоже непредвиденные препятствия, заставившие иных возвратиться даже с дороги, в которую было уже пустились. А я иначе и не думал пускаться, как с людьми близкими сколько-нибудь моей душе. Я еще не так сам по себе крепок и душевно, и телесно, чтобы мог пуститься один. Нужно для того уже быть слишком высокому христианину, нужно жить в Боге всеми помышленьями, чтобы обойтись без помощи других и без опоры братьев своих, а я еще немощен духом. Друг мой, молитесь же, совершенно, да совершается во всем святая воля Бога и да будет всё так, как Ему угодно. Молитесь, чтобы Он всё мне приуготовил так, чтобы не было во мне ничего, останавливающего меня от этого путешествия».
В связи с кончиной Ш. Гоголь в середине мая 1850 г. писал М. А. Константиновскому: «…Добрая старушка Надежда Николаевна Шереметьева, которую вы встретили у меня и которая с такой готовностью бросилась исполнять просьбу вашу о помещеньи девочки в Шереметьевское заведение, после 74-х лет жизни, исполненной добрых дел, скончалась 11-го маия. Она меня любила, как сына, хотя я не сделал ничего, достойного любви ее, и не был к ней даже вполовину так внимателен, как она ко мне. Помолитесь о ней, добрейшая душа, и за себя и за меня. Отслужите по ней панихиду и не позабывайте упомянуть ее имя в то время, когда поминаете имена усопших рабов Божиих, вами чаще поминаемых». Смерть Ш. укрепила в Гоголе стремление воссоединиться с ее душой на небесах и приблизило его мученическую кончину в феврале 1852 г.
«ШИНЕЛЬ»,
повесть. Опубликована: Гоголь Н. В. Сочинения. Т. 3. СПб., 1842. Начата не позднее 1835 г. В черновиках, написанных летом 1839 года, называлась «Повесть о чиновнике, крадущем шинели». Гоголь завершил работу над Ш. весной 1841 г.
Замысел Ш. относится к 1836 г. По свидетельству П. В. Анненкова, источником сюжета Ш. послужила история чиновника, потерявшего ружье: «Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лежневского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспомнить без смертельной бледности на лице…» Этот эпизод, очевидно, отразился и в «Мертвых душах», где товарищи Чичикова устраивают подписку в пользу своего бывшего учителя, оказавшегося в бедственном положении.
Гоголю самому довелось испытать все прелести скудного быта мелких чиновников. 2 апреля 1830 г. он писал матери: «Доказательством моей бережливости служит то, что я еще до сих пор хожу в том самом платье, которое я сделал по приезде своем в Петербург из дому, и потому вы можете судить, что фрак мой, в котором я хожу повседневно, должен быть довольно ветх и истерся также не мало, между тем как до сих пор я не в состоянии был сделать нового, не только фрака, но даже теплого плаща, необходимого для зимы. Хорошо еще, я немного привык к морозу и отхватал всю зиму в летней шинели».
По мнению А. А. Григорьева, «в образе Акакия Акакьевича поэт начертал последнюю грань обмеления божьего создания до той степени, что вещь, и вещь самая ничтожная, становится для человека источником беспредельной радости и уничтожающего горя, до того, что шинель делается трагический fatum в жизни существа, созданного по образу и подобию Вечного; волос становится дыбом от злобно-холодного юмора, с которым следится это обмеление…»
А. Белый в «Мастерстве Гоголя»(1934), подчеркивая символизм Ш., писал: «Что реальней Акакия Акакиевича? Между тем: он живет внутри собственной, ему присущей вселенной: не солнечной, а… „шинельной“; „шинель“ ему – мировая душа, обнимающая и греющая; ее называет он „подругою жизни“; на середине Невского себя переживает он идущим посередине им на листе бумаги выводимой строки; это – персонаж Гофмана; существо сознания его „фантастично“».
Владимир Набоков в статье «Гоголь» (1944) так определил главную композиционную идею Ш.: «Процесс одевания, которому предается Акакий Акакиевич, шитье и облачение в шинель на самом деле – его разоблачение, постепенный возврат к полной наготе его же призрака. С самого начала повести он тренируется для своего сверхъестественного прыжка в высоту, и такие безобидные с виду подробности, как хождение на цыпочках по улице, чтобы сберечь башмаки, или его смятение, когда он не знает, где находится посреди улицы или на середине фразы, – все эти детали постепенно растворяют чиновника Акакия Акакиевича, и в конце повести его призрак кажется самой осязаемой, самой реальной ипостасью его существа… Человек, которого приняли за бесшинельный призрак Акакия Акакиевича – ведь это человек, укравший у него шинель. Но призрак Акакия Акакиевича существовал только благодаря отсутствию у него шинели, а вот теперь полицейский, угодив в самый причудливый парадокс рассказа, принимает за этот призрак как раз ту персону, которая была его антитезой, – человека, укравшего шинель. Таким образом, повесть описывает полный круг – порочный круг, как и все круги, сколько бы они себя ни выдавали за яблоки, планеты или человеческие лица».
Возможно, в образе Акакия Акакиевича Гоголь иронизировал над собственными юношескими мечтами пошить в столице новый фрак. 26 июня 1827 г. он писал Г. И. Высоцкому: «Позволь еще тебя, единственный друг Герасим Иванович, попросить об одном деле… надеюсь, что ты не откажешь… а именно: нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному самому лучшему фрак для меня? Мерку может снять с тебя, потому что мы одинакого росту и плотности с тобой. А ежели ты разжирел, то можешь сказать, чтобы немного уже. Но об этом после, а теперь – главное – узнай, что стоит пошитье самое отличное фрака по последней моде, и цену выставь в письме, чтобы я мог знать, сколько нужно посылать тебе денег. А сукно-то, я думаю, здесь купить, оттого, что ты говоришь – в Петербурге дорого. Сделай милость, извести меня, как можно поскорее, и я уже приготовлю всё так, чтобы, по получении письма твоего, сейчас всё тебе и отправить, потому что мне хочется ужасно как, чтобы к последним числам или к первому ноября я уже получил фрак готовый. Напиши, пожалуйста, какие модные материи у вас на жилеты, на панталоны, выставь их цены и цену за пошитье… Какой-то у вас модный цвет на фраки? Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами, а черных фраков у меня много, и они мне так надоели, что смотреть на них не хочется».
Не исключено, что в образе высокопоставленного лица, прогоняющего ограбленного Акакия Акакиевича, отразился начальник Гоголя по службе Владимир Иванович Панаев (1792–1859), управляющий канцелярией Министерства Императорского двора и начальник 2-го отделения Департамента уделов, где Гоголь в 1830–1831 гг. служил канцелярским чиновником и помощником столоначальника. А. Я. Панаева следующим образом характеризовала В. И. Панаева, который был дядей ее мужа, И. И. Панаева и, по ее словам, когда-то, будучи поэтом, воспевал «аркадских пастухов и пастушек»: «В.И. Панаев не признавал современную литературу; по его мнению, Гоголю надо было запретить писать, потому что от всех его сочинений пахнет тем же запахом, как от лакея Чичикова. Он приходил в ужас от того, что „Ревизора“ дозволили играть на сцене. По его мнению, это была безобразная карикатура на администрацию всей России, которая охраняет общественный порядок, трудится для пользы отечества, и вдруг какой-то коллежский регистраторишка дерзает осмеивать не только низший класс чиновников, но даже самих губернаторов. В. И. Панаев занимал видное место по службе, был в генеральском чине, считал себя очень важным лицом в администрации и очень заботился о сохранении почета, который обязаны все оказывать таким лицам».
А. К. Воронский в книге «Гоголь» (1934) отмечал, что в Ш. «шинель заслоняет собой человека, он уже кажется к ней привязан. Шинель занимает целиком все помыслы Акакия Акакиевича; она уже нечто космическое; благодаря шинели он стал привлекать внимание сослуживцев… Такова власть вещи над человеком. Немудрено, что Акакий Акакиевич, ограбленный, лишенный мечты, смысла жизни, помирает, причем в предсмертном бреду ему мерещится шинель».
В. В. Кожинов в статье «Художественный смысл „Шинели“» Гоголя в свете ее «творческой истории» (1983) утверждал, что, как и в пушкинском «Медном всаднике», в Ш. «несомненно выступают три „феномена“ – „маленький человек“, Государство и, так сказать, Стихия, которую Государство не в силах покорить, победить».
«ШЛЕЦЕР, МИЛЛЕР И ГЕРДЕР»,
статья, впервые опубликованная в сборнике «Арабески». Гоголь написал статью о трех немецких историках в сентябре октябре 1834 г. Август Людвиг Шлецер (1735–1809), знаменитый историк, был учеником Вольтера и в 1761–1767 гг. работал в Петербургской Академии Наук. Он первым открыл миру русские летописи, которые издал в Геттингене (там Шлецер был профессором в 1768–1809 гг.). С классического труда Шлецера «Нестор» началось критическое изучение русских летописей. Он также автор многих трудов по всеобщей истории, в частности, книги «Представление всемирной истории», упоминаемой Гоголем. Швейцарский историк Иоганн Миллер (Мюллер) (1752–1809) был автором «Истории Швейцарии» и «Всеобщей истории». А немец Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803) был не только историком, но еще и философом и поэтом. Он написал «Идеи к философии истории человечества».
Гоголь считал, что «Шлецер, Миллер и Гердер были великие зодчие всемирной истории». По его мнению, Шлецер «первый почувствовал идею об одном великом целом, об одной единице, к которой должны быть приведены и в которую должны слиться все времена и народы», однако, «он анализировал мир и все отжившие и живущие народы, а не описывал их…» Миллер, в противоположность Шлецеру, «не схватывает вдруг за одним взглядом всего и не сжимает его мощною рукою, но он исследывает все, находящееся в мире, спокойно, поочередно…» Гердер же, по мнению Гоголя, «видит уже совершенно духовными глазами. У него владычество идеи вовсе поглощает осязательные формы. Везде он видит одного человека как представителя всего человечества». В слиянии качеств всех трех героев статьи Гоголь видел приближение к образу идеального историка, который, в довершение ко всему, должен был бы обладать художественным даром: «Мне кажется, что если бы глубокость результатов Гердера, нисходящих до самого начала человечества, соединить с быстрым, огненным взглядом Шлецера и изыскательною, расторопною мудростью Миллера, тогда бы вышел такой историк, который бы мог написать всеобщую историю. Но при всем том ему бы еще много кое-чего недоставало: ему бы недоставало высокого драматического искусства, которого не видно ни у Шлецера, ни у Миллера, ни у Гердера. Я разумею, однако ж, под словом „драматического искусства“ не то искусство, которое состоит в умении вести разговор, но в драматическом интересе всего творения, который сообщил бы ему неодолимую увлекательность, тот интерес, который иногда дышит в исторических отрывках Шиллера и особенно в „Тридцатилетней войне“ и которым отличается почти всякое немногосложное происшествие».
ЩЕПКИН Михаил Семенович (1788–1863),
выдающийся актер-комик, артист московских театров. Происходил из крепостных крестьян. Отец Щ. был управляющим имений графа Г. С. Волькенштейна в Курской губернии. Начинал свою карьеру в Курском вольном театре, затем переехал в Харьков. Там его игра покорила генерал-губернатора князя Николая Григорьевича Репнина, который помог Щ. в 1822 г. выкупиться из крепостного состояния по общественной подписке. В то время Щ. играл уже в Полтавском театре. В 1823 г. Щ. был принят в труппу Московского театра (с 1824 г. он был переименован в Малый театр). Он играл Фамусова в грибоедовском «Горе от ума», Городничего в «Ревизоре», Муромского в «Свадьбе Кречинского» А. С. Сухово-Кобылина, а также персонажей многих шекспировских и пушкинских пьес. А. И. Герцен писал о Щ.: «Великий актер, он создал правду на русской сцене». Гоголь познакомился с Щ. в июле 1832 г. Вскоре они подружились, и именно Щ. Гоголь попросил проследить за постановкой в Москве «Ревизора».
Историю знакомства Гоголя с Щ. описали сыновья Щ. Петр и Алексей. П. М. Щепкин вспоминал: «Это был первый приезд Гоголя в Москву. Не помню, как-то на обед к отцу собралось человек двадцать пять, – у нас всегда много собиралось; стол по обыкновению накрыт был в зале: дверь в переднюю, для удобства прислуги, отворена настежь. В середине обеда вошел в переднюю новый гость, совершенно нам незнакомый. Пока он медленно раздевался, все мы, в том числе и отец, оставались в недоумении. Гость остановился на пороге в залу и, оглянув всех быстрым взглядом, проговорил слова всем известной малороссийской песни:
Ходит гарбуз по городу,
Пытается своего роду:
Ой, чи живы, чи здоровы
Все родичи гарбузовы?
Недоумение скоро разъяснилось, – нашим гостем был Н.В. Гоголь, узнавший, что мой отец тоже, как и он, из малороссов». А. М. Щепкин свидетельствует: «Гоголь познакомился с Щепкиным в 1832 году. В то время Гоголь еще бывал шутливо весел, любил вкусно и плотно покушать, и нередко беседы его с Щепкиным склонялись на исчисление и разбор различных малороссийских кушаний. Винам он давал, по словам Щепкина, названия „квартального“ или „городничего“, как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке все в должный порядок; а жженке, потому что зажженная горит голубым пламенем, давал имя Бенкендорфа (шефа носивших голубые мундиры жандармов. – Б. С.): – „А что, – говорил он Щепкину после сытного обеда, – не отправить ли теперь Бенкендорфа?“ – и они вместе приготовляли жженку».
Щ. стремился получить гоголевские пьесы для своих бенефисов. 26 ноября н. ст. 1842 г. Гоголь писал Щ. из Рима, что все драматические отрывки из четвертого тома «Сочинений» принадлежат Щ. и он может давать их в свои бенефисы. А 3 декабря н. ст. 1842 г. Гоголь писал по этому же поводу Щ.: «Не стыдно ли вам быть так неблагоразумну: вы хотите всё повесить на одном гвозде, прося на пристяжке к „Женитьбе“ новую, как вы называете, комедию „Игроки“. Во-первых, она не новая, потому что написана давно, во-вторых, не комедия, а просто комическая сцена, а в-третьих, для вас даже там нет роли. И кто вас толкает непременно наполнить бенефис моими пиэсами? Как не подумать хотя сколько-нибудь о будущем, которое сидит у вас почти на самом носу, например, хотя бы о спектакле вашем по случаю исполнения вам двадцатилетней службы? Разве вы не чувствуете, что теперь вам стоит один только какой-нибудь клочок мой дать в свой бенефис, да пристегнуть две-три самые изношенные пиэсы, и театр уже будет набит битком? Понимаете ли вы это, понимаете ли вы, что имя мое в моде, что я сделался теперь модным человеком, до тех пор, пока меня не сгонит с модного поприща какой-нибудь Боско, Тальони, а может быть, и новая немецкая опера с машинами и немецкими певцами? Помните себе хорошенько, что уж от меня больше ничего не дождетесь. Я не могу и не буду писать ничего для театра. Итак, распорядитесь поумнее. Это я вам очень советую! Возьмите на первый раз из моих только „Женитьбу“ и „Утро делового человека“. А на другой раз у вас остается вот что: „Тяжба“, в которой вы должны играть роль тяжущегося, „Игроки“ и „Лакейская“, где вам предстоит Дворецкий, роль хотя и маленькая, но которой вы можете дать большое значение. Всё это вы можете перемешивать другими пиэсами, которые вам Бог пошлет. Старайтесь только, чтобы пиэсы мои не следовали непосредственно одна за другою, но чтобы промежуток был занят чем-нибудь иным. Вот как я думаю и как бы, мне казалось, надлежало поступить сообразно с благоразумием, а впрочем, ваша воля… А на театральную дирекцию не сетуйте, она дело свое хорошо делает: Москву потчевали уже всяким добром, почему ж не попотчевать ее немецкими певцами? Что же до того, что вам-де нет работы, это стыдно вам говорить. Разве вы позабыли, что есть старые заигранные, заброшенные пиэсы? Разве вы позабыли, что для актера нет старой роли, что он нов вечно? Теперь-то именно, в минуту, когда горько душе, теперь-то вы должны показать в лицо свету, что такое актер. Переберите-ка в памяти вашей старый репертуар да взгляните свежими и нынешними очами, собравши в душу всю силу оскорбленного достоинства. Заманить же публику на старые пиэсы вам теперь легко, у вас есть приманка, именно мои клочки. Смешно думать, чтобы вы могли быть у кого-нибудь во власти. Дирекция все-таки правится публикою, а публикою правит актер. Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока ее, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покамест этот соус не вымазал ей и носа и губ, она до тех пор не станет есть соуса, каких не читай ей наставлений. Смешно думать, чтоб нельзя было наконец заставить ее войти глубже в искусство комического актера, искусство, такое сильное и так ярко говорящее всем в очи. Вам предстоит долг заставить, чтоб не для автора пиэсы и не для пиэсы, а для актера-автора ездили в театр… Ведь клочки мои не из средних же веков; оденьте их прилично, сообразно, и чтобы ничего не было карикатурного – вот и всё! Но об этом в сторону! Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке „Ревизора“! Слышите ли? я говорю вам это очень сурьезно! У вас, с позволенья вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вымолил на бенефис себе „Ревизора“ и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет „Ревизор“ в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавленьями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант – да у него битком бы набилось народу в театр. Вот же я вам говорю, и вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного „Ревизора“ гораздо будут ездить больше, чем на прежнего. И зарубите еще одно мое слово, что в этом году, именно в нынешнюю зиму, гораздо более разнюхают и почувствуют значение истинного комического актера. Еще вот вам слово: вы напрасно говорите в письме, что стареетесь, ваш талант не такого рода, чтобы стареться. Напротив, зрелые лета ваши только что отняли часть того жару, которого у вас слишком очень много, который ослеплял ваши очи и мешал взглянуть вам ясно на вашу роль. Теперь вы стали в несколько раз выше того Щепкина, которого я видел прежде. У вас теперь есть то высокое спокойствие, которого прежде не было. Вы теперь можете царствовать в вашей роли, тогда как прежде вы всё еще как-то метались. Если вы этого не слышите и не замечаете сами, то поверьте же сколько-нибудь мне, согласясь, что я могу знать сколько-нибудь в этом толк. И еще вот вам слово: благодарите Бога за всякие препятствия. Они необыкновенному человеку необходимы: вот тебе бревно под ноги – прыгай! А не то подумают, что у тебя куриный шаг и не могут вовсе растопырить ноги! Увидите, что для вас настанет еще такое время, когда будут ездить в театр для того, чтобы не проронить ни одного слова, произнесенного вами, и когда будут взвешивать это слово. Итак, с Богом за дело!»
Летом 1851 г. на даче Щепкина Гоголь писал главы второго тома «Мертвых душ». Вот как об этом чтении со слов отца рассказывал А. М. Щепкин: «Однажды приехал Гоголь к М. С. Щепкину на дачу. Щепкин жил с семьей в то время на даче под Москвой, в Волынском. Гоголь… говорил, что думает пожить у него, отдохнуть и немного поработать, обещался кое-что прочесть из „Мертвых душ“. Щепкин был вне себя от восторга, всем об этом передавал на ухо как секрет. Но не успел Гоголь прожить трех дней, как приехал в гости к Щепкину начинающий молодой литератор, которого отец мой характеризовал как человека зоркого, пронырливого и вообще несимпатичного. Когда сошлись все к вечернему чаю, Гоголь вошел с Щепкиным в столовую под руку, о чем-то тихо разговаривая, но по всему видно было, что разговор этот для Щепкина был крайне интересен. Лицо его сияло радостью. Гоголь быстро окинул всех взглядом и, заметя новое лицо, нервно взял чашку с чаем и сел в дальний угол столовой и весь как будто съежился. Лицо его приняло угрюмое и злое выражение, и во все время чаепития просидел он молча, а за ужином объявил, что рано утром на другой день ему надо ехать в Москву по делам. Так и не состоялось чтение его новых произведений. После этого Гоголь заезжал к Щепкину еще несколько раз, но таким веселым, каким он видел его на даче, Щепкин уже ни разу не видел Гоголя. Если Гоголь бывал, то как-то подозрительно оглядывал всех присутствующих и вообще уже был не прежний Гоголь. Иной раз Щепкин расшевелит его каким-нибудь своим рассказом. Гоголь слегка улыбнется, но сейчас же опять нахмурится и весь как бы уйдет в себя. Гоголь был очень расположен к Щепкину. Оба они знали и любили Малороссию и охотно толковали о ней, сидя в дальнем углу гостиной в доме Щепкина. Они перебирали и обычаи, и одежду малороссиян, и, наконец, их кухню. Прислушиваясь к их разговору, можно было слышать под конец: вареники, голубцы, паленицы, – и лица их сияли улыбками. Из рассказов Щепкина Гоголь почерпал иногда новые черты для лиц в своих рассказах, а иногда целиком вставлял целый рассказ его в свою повесть. Так, Щепкин передал ему рассказ о городничем, которому нашлось место в тесной толпе, и о сравнении его с лакомым куском, попадающим в полный желудок. Так слова исправника: „Полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит“ – были переданы Гоголю Щепкиным. Нельзя утверждать, чтобы Гоголь всегда охотно принимал советы Щепкина, но последний всегда заявлял свое мнение искренно и без утайки».
А вот как, со слов А. М. Щепкина, описал Щ. свою последнюю встречу с Гоголем: О последнем своем свидании с Гоголем М. С. Щепкин рассказывал следующее: «Как-то недавно прихожу к Гоголю. Он сидит, пишет что-то. „Неужели все это вы прочли?“ – спрашиваю я. „Все это надо читать“, отвечал он. „Зачем же надо? – говорю я. – Так много написано всего для спасения души, а ничего не сказано нового, чего не было бы в Евангелии“. Тут Гоголь принужденно отшутился, сказав что-то вроде: какой шутник! А я продолжал: „Я и заповеди для себя сократил всего на две: люби Бога и люби ближнего, как самого себя“. – Потом, – говорил Щепкин, – я рассказал Гоголю следующий случай. Ехал я из Харькова в то время, как были открыты мощи св. Митрофания. Дай, думаю, заеду в Воронеж, хотелось видеть, что может сделать вера человека. Приезжаю в Воронеж. Утро было восхитительное. Я пошел в церковь. На дороге попался мне мужик с ведром; в ведре что-то бьется. Смотрю – стерлядь! Думаю себе: в церковь еще успею. Сторговал, купил рыбу и снес домой. Потом пошел в церковь. Дорогой так восхищался, как никогда не запомню. Было чудесное утро. Прихожу в церковь. Народу множество, и такая преданность, такая вера, что я и сам умилился до слез, и сам стал молиться: „Господи Боже мой! Весь этот народ пришел тебя молить о своих нуждах, бедах и болезнях. Только я один ничего у тебя не прошу молюсь слезно! Неужели тебе нужны, господи, наши лишения? Ты дал нам, Господи, прекрасную природу, и я наслаждаюсь ею, и благодарю Тебя, Господи, от всей души“. Тогда Гоголь вскочил и обнял меня, вскрикнув: „Оставайтесь всегда при этом!“»