Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 76 страниц)
БЕЛОЗЕРСКИЙ Николай Данилович,
богатый черниговский помещик, в 1824–1841 гг. занимал должность борзенского уездного судьи. Товарищ Гоголя по нежинской гимназии. Дружеские отношения с Б. писатель сохранил до конца жизни.
Б. рассказывал П. А. Кулишу, что, «посещая в Нежине бывшего инспектора гимназии кн. Безбородко, Белоусова, видел у него студента Гоголя, который был хорошо принят в доме своего начальника и часто приходил к его двоюродному брату, тоже студенту Божко, для ученических занятий». По словам Б., Гоголь в то время был «немножко сутуловатым, с походкою, которую всего лучше выражает слово петушком».
Весной 1832 г. Гоголь встретился с Б. Вот рассказ об этой встрече Б. в записи П. А. Кулиша: «В то время переменчивость в настроении души Гоголя обнаруживалась в скором созидании и разрушении планов. Так, однажды весною он объявил, что едет в Малороссию, и, действительно, совсем собрался в дорогу. Приходят к нему проститься и узнают, что он переехал на дачу. Н. Д. Белозерский посетил его там. Гоголь занимал отдельный домик с мезонином, недалеко от Поклонной горы, на даче Гинтера. – „Кто же у вас внизу живет?“ – спросил гость. „Низ я нанял другому жильцу“, – отвечал Гоголь. „Где же вы его поймали?“ – „Он сам явился ко мне, по объявлению в газетах. И еще какая странная случайность! Звонит ко мне какой-то господин. Отпирают. Вы публиковали в газетах об отдаче внаем половины дачи? Публиковал. – Нельзя ли мне воспользоваться? – Очень рад. Позвольте узнать вашу фамилию. – Половинкин. – Так и прекрасно! Вот вам и половина дачи. Тотчас без торгу и порешили“. Через несколько времени Белозерский опять посетил Гоголя на даче и нашел в ней одного Половинкина. Гоголь, вставши раз очень рано и увидев на термометре восемь градусов тепла, уехал в Малороссию, и с такою поспешностью, что не сделал даже никаких распоряжений касательно своего зимнего платья, оставленного в комоде. Потом он уже писал из Малороссии к своему земляку Белозерскому, чтобы он съездил к Половинкину и попросил его развесить платье на свежем воздухе. Белозерский отправился на дачу и нашел платье уже развешанным».
Весной 1840 г. Б. после долгого перерыва написал Гоголю письмо. В ответном письме от 12 апреля 1840 г. из Москвы Гоголь писал: «Об вас я нигде не мог узнать, что вы и где вы?.. Ваше письмо меня обрадовало… Мне бы очень хотелось обнять вас, но нет для этого мне возможности. Через две недели я еду. Здоровье мое и я сам уже не гожусь для здешнего климата, а главное – моя бедная душа: ей нет здесь приюта, или, лучше сказать, для ней нет такого приюта здесь, куда бы не доходили до нее волненья. Я же теперь больше гожусь для монастыря, чем для жизни светской. Вы в письме вашем сказали, хотя вскользь и хотя не иначе, как на условиях, что, может быть, когда-нибудь побываете в моей родине, то есть в деревне. Теперь я буду вас просить об этом серьезно. Ради Бога, если случится вам быть в Полтаве, приезжайте ко мне в деревню Васильевку, в тридцати пяти верстах от Полтавы. Вы мне сделаете великую услугу и благодеяние. Вот в чем дело: рассмотрите ее и положение, в каком она находится, и напишите об этом мне, а также и чем можно поправить обстоятельства. Дела запущены мною. Маминька предобрейшая и слабейшая женщина, ее обманывают на каждом шагу. Вы человек умный и знающий: вы заметите тотчас то, чего я сам никак не замечу, ибо я, признаюсь, теперь едва даже могу заметить, что существую. Сделайте мне эту милость… Маминька несколько раз слышала об вас от меня и будет рада вам несказанно… Когда она будет говорить о хозяйстве… Она, бедная, твердо уверена, что у ней то и то сделано, когда между прочим ни того, ни другого не делано; что это в этом положении, а не в том положении».
БЕНАРДАКИ Дмитрий Егорович (Егорьевич) (умер в 1870),
грек, отставной офицер, крупнейший петербургский откупщик-миллионер, один из носителей того, что позднее Макс Вебер назвал «протестантской этикой» (хотя сам Б. был православным), знакомый Гоголя, послуживший прототипом откупщика Муразова и помещика Костанжогло из второго тома «Мертвых душ». В ранней редакции поэмы Костанжогло писался как Берданжогло, а также Скудронжогло, Попонжогло и Гоброжогло. Хотя, наверное, в жизни Б. вряд ли был такой идеальной фигурой, как эти персонажи. И не исключено, что некоторые детали биографии Б. отразились и в образе Чичикова. Так, Б. купил на вывод в Херсонскую губернию 2 тыс. крестьян в Тульской губернии.
С. Т. Аксаков вспоминал, что когда в ноябре 1839 г. ему срочно понадобились 2000 рублей, чтобы одолжить их Гоголю, «я сейчас написал записку и попросил на две недели 2000 рублей (за это время Аксаков рассчитывал получить долг от И. Е. Великопольского, который должен был ему 2700 рублей. – Б. С.) к известному богачу, очень замечательному человеку по своему уму и душевным свойствам, разумеется, весьма односторонним, откупщику Бенардаки, с которым был хорошо знаком. Он отвечал мне, что завтра поутру приедет сам для исполнения моего „приказания“. Эта любезность была исполнена в точности… Замечательно, что этот грек Бенардаки, очень умный, но без образования, был единственным человеком в Петербурге, который назвал Гоголя гениальным писателем и знакомство с ним ставил себе за большую честь».
Гоголь познакомился с Б. летом 1839 г. в Мариенбаде. Бывший там в то время М. П. Погодин записал в дневнике: «Мариенбад (8 июля – 8 августа)… Из русских был здесь Д. Е. Бенардаки, лицо очень примечательное своим умом. Оставив по неприятности военную службу, он с капиталом в тридцать или сорок тысяч пустился в обороты и в короткое время хлебными операциями приобрел большие деньги. Чем более умножались его средства, тем шире распространял круг своего действия, принял участие в откупах, продолжая хлебную торговлю, скупал земли, приобрел заводы и в течение пятнадцати лет нажил такое состояние, которое дает ему полумиллион дохода. Я давно уже слышал о действиях Бенардаки, открытых и решительных, коими приобрел он неограниченную доверенность от всех лиц, имевших с ним дело. Щедрые награды людям, служившим усердно, доставили ему таких поверенных, которые приносили и приносят ему выгоды несчетные. Быв в сношении, в течение двадцати лет, с людьми всех состояний, от министра до какого-нибудь побродяги, приносящего в кабак последний грош, Бенардаки был для меня профессором, которого лекции о состоянии России, о характере, достоинствах и пороках тех и других действующих лиц, об отношении их к просителям и делам, о состоянии судопроизводства, о помещиках и их хозяйстве, о хозяйстве крестьянском, о положении городов и их местных выгодах, – лекции, оживленные множеством анекдотов, слушал я с жадностью. Всякий день после ванны ходили мы втроем, я, он и Гоголь, по горам и долам и рассуждали о любезном отечестве. Гоголь выспрашивал его об разных исках и верно дополнил свою галерею оригинальными портретами, которые когда-нибудь увидим мы на сцене». Позднее М. П. Погодин вспоминал: «В Мариенбаде был еще тогда известный предприимчивый Д. Е. Бенардаки. Мы все гуляли вместе, Бенардаки, знающий Россию самым лучшим и коротким образом, бывший на всех концах ее, рассказывал нам множество разных вещей, которые и поступили в материалы „Мертвых душ“, а характер Костанжогло во второй части писан в некоторых частях с него». В конце августа (н. ст.) 1839 г. Гоголь писал Б. из Вены: «Дни прекрасные. Жарко. Даже не верится, что в Мариенбаде мы уже видели осень… Особенно советую вам как можно больше смотреть в Мюнхене, что достойно и недостойно. Это благодетельно действует: я как походил по Вене с четыре часа, осматривая разный вздор, да как поискал часа с два своей квартиры, так после этого…»
Писатель пытался порекомендовать Б. своего друга П. В. Нащокина в качестве домашнего учителя. Около 20 июля н. ст. 1842 г. Гоголь писал Б. из Гастейна: «Посылаю вам копию с письма, которое я теперь только послал к Павлу Воиновичу Нащокину (в этом письме содержалось предложение стать воспитателем сына откупщика и, в частности, утверждалось, что Б. – это человек, который „приобрел богатства сии силою одного ума и глубоких соображений, а не удачами и слепым счастьем, и потому они не должны быть истрачены втуне. Они должны быть употреблены на прекрасные дела“. – Б. С.). Рассмотрите ее заблаговременно и скажите, всё ли в нем как следует и согласны ли мои мысли с вашими. Решитесь ли вы так или иначе насчет образования вашего сына, но во всяком случае я почитаю необходимым сообщить, хотя бы они вам были уже знакомы. Бог наградил меня способностью чувствовать глубоко и чисто многое из того, что другому доставляет только тяжелые мучения… Поэтому я вам скажу одну важную мысль относительно воспитания, превращенного в гонку. Ваш сын, кажется, уже находится в тех летах, когда, кто имеет в себе способности, становится живее к принятию всего. В эти годы имеют обычай загромаживать множеством наук и предметов и, чем более видят восприимчивости, тем более подносят ему со всех сторон. Нужно, чтобы наука памяти не отнимала свободы мыслить. Теперь слишком загромаживают ум множеством самых разнородных наук, и никто не чувствует страшного вреда, что уже нет времени и возможности помыслить и оглянуть взором наблюдателя самое приобретенное знание. Нынешнее обилие предметов, которые торопятся внушить в наше детище, не давая ему перевести духу и оглянуться, превращает его в путника, который спешит бегом по дороге, не глядя по сторонам и не останавливается нигде, чтобы оглянуться назад. Это правда, что он уйдет дальше вперед, чем тот, который останавливается на каждом возвышенном месте, но зато знает твердо, в каких местах лежит его дорога и где именно есть путь в двадцать раз короче. Это важная истина. Я в этом году особенно заметил увеличившуюся сложность наук. Старайтесь, чтобы всякая наука ему была сообщаема сколько возможно в соприкосновении с жизнью. Теперь слишком много обременяют голову, слишком сложно, слишком обширно, едва успевают перечесть и внесть в память. Зато в три года теперь не остается почти ничего в голове. Я нередко наблюдал в последнее время, как многие, считавшиеся лучшими и показывавшие способности, делались препустыми людьми. И лучшими бывают часто те, которые почти выгнаны из заведений за небрежность и неуспехи. Зато теперь реже явленье необыкновенных умов, гениев. Самые изобретения теперешние гораздо менее и ничтожнее прежних, и прежние изобретения, произведенные людьми менее учеными, гораздо колоссальнее. Их остановили ремесла, и не являются теперь давно те умы, действительно самородные и обязанные самому себе своим образованием, как какой-нибудь простой пастух, который открывает силу целительного действия воды и разрешает, что и как нужно. Еще надобна осторожность в отношении к языкам. Знать несколько языков недурно, но вообще многоязычие вредит сильно оригинальному и национальному развитию мысли. Ум невольно начинает мыслить не в духе своем, национальном, природном и чрез то становится бледнее и с тем теряет живость постигать предмет. Эта мысль не моя, но я совершенно согласен с нею. Притом в России с каждым годом чувствуется, что меньше необходимо подражания! Вот что пока я счел долгом сказать вам, хотя, может быть, вы сами уже это чувствуете. Но воспитание сына вашего меня интересует, и вы можете понимать почему. Вследствие этого я прошу вас уведомлять обо всем, что вы предпримите для него».
БОДЯНСКИЙ Осип Максимович (1808–1877),
профессор литературы и истории славянства в Московском университете, выходец с Украины. Был секретарем «Московского общества истории и древностей российских», редактировал его «Чтения», пока за публикацию сочинения бывшего английского посла в России Джеймса Флетчера (1549–1611), «О государстве Русском», журнал не был в 1848 г. закрыт. Б. тогда же лишили кафедры, но уже в 1849 г. восстановили на ней. С Гоголем Б. познакомился в октябре 1832 г. в Москве. Зимой 1848/1849 г. Гоголь брал у Б. уроки сербского языка, чтобы читать сербские песни, собранные Вуком Караджичем.
12 мая 1850 г. Б. записал в дневнике: «Вечером в часов девять отправился я к Н. В. Гоголю, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызиной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: „Дома ли Гоголь?“ – лакей отвечал, запинаясь: „Дома, но наверху, у графа“. – „Потрудитесь сказать ему обо мне“. – Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам… прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служащей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, покрытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном точно такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два „Христианского Чтения“, „Начертание церковной Библейской истории“, „Быт русского народа“, экземпляра два греко-латинского словаря, словарь церковно-русского языка, Библия в большую четверку московской новой печати, подле нее молитвослов киевской печати, первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены), между прочим, сочинения Батюшкова в издании Смирдина „русских авторов“, только что вышедшее, и пр. Минут через пять пришел Гоголь, извиняясь, что замешкался. „Я сидел с одним старым знакомым, – сказал он, – недавно приехавшим, с которым давно уже не виделся“. – „Я вас не задержу своим посещением?“ „О нет, мы посидим, сколько угодно вам. Чем же вас потчевать? Чаем?“ – „Его я не пью никогда. Пожалуйста, не беспокойтесь нимало, я не пью ничего, кроме воды“. – „А, так позвольте же угостить вас водицей содовой“. Тотчас лакей принес бутылку, которою и опорожнил в небольшой стакан. „Несколько раз собирался я к вам, но все что-нибудь удерживало. Сегодня, наконец, улучил досуг и завернул к вам, полагая, что если и не застану вас, то оставлю вам билетец, чтобы знали вы, что я был-таки в вашей обители“. „Да, – подхватил он, – чтобы знали, что я был у вас“. Сегодня слуга мой говорит мне, что ко мне, около обеденной поры, какая-то старушка заходила и три раза просила передать мне, что вот она у меня была; а теперь я слышу, что она уже покойница. „Да скажи же Николаю Васильевичу, пожалуйста, скажи, что была у него: была нарочно повидаться с ним“. Вероятно, бедненькая, уставши от ходьбы, изнемогла под бременем лет, воротившись в свою светелку, кажется, на третьем этаже. Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал. „Хорошо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от „Чтений“ книжек на 11–12 вперед… Для большего успеха отечественного нужно, чтобы в журнале было как можно больше своего, особенно материалов для истории, древностей и т. п., как в ваших „Чтениях“. Еще больше. Это были бы те же „Чтения“, только с прибавкой одного отдела, именно „Изящная словесность“, который можно было бы поставить спереди или сзади и в котором помещалось одно лишь замечательное, особенно по части иностранной литературы (за неимением современного и старое шло бы). И притом так, чтобы избегать как можно немецкого педантства в подразделениях. Чем объемистее какой отдел, тем свободнее издатель, избавленный от кропотливых забот отыскивать статьи для наполнения клеток своего журнала, из коих многие никогда бы без того не были напечатаны“. – „Разумеется“. Перед отходом спросил я, где он хочет провести лето. „Мне хотелось бы пробраться в Малороссию свою, потом на осень воротиться к вам, зиму провести где-либо потеплее, а на весну снова к вам“. – „Что же, вам худо у нас этой зимой?“ – „И очень. Я зяб страшно, хотя первый год чувствовал себя очень хорошо“. – „По мне, если не хотите выезжать за границу, лучше всего в Крыму“. – „Правда, и я собираюсь попытаться это сделать в следующую зиму… За границу мне бы не хотелось, тем более, что там нет уже тех людей, к которым я привык: все они разбежались (намек на прокатившиеся по Европе в 1848–1849 гг. революции. Б. С.)“. – „Но если придется вам непременно ехать туда, разумеется, снова в Рим?“ – „Нет, там в последнее время было для меня уже холодновато, скорее всего в Неаполь; в нем проводил бы я зиму, а на лето по-прежнему убирался бы куда-нибудь на север, на воды или к морю. Купанье морское мне очень хорошо“. Прощаясь, он спросил меня, буду ли я на варениках. „Если что-либо не помешает“. Под варениками разумеется обед у С. Т. Аксакова по воскресеньям, где непременным блюдом были всегда вареники для трех хохлов: Гоголя, М. А. Максимовича и меня, а после обеда, спустя час-другой, песни малороссийские под фортепиано, распеваемые второю дочерью хозяина, Надеждою Сергеевною, голос которой очень мелодический. Обыкновенно при этом Максимович подпевал. Песни пелись по „Голосам малороссийских песен“, изданных Максимовичем, и кой-каким другим сборникам, принесенным мною. Почти выходя, Гоголь сказал, что ныне как-то разучиваются читать; что редко можно найти человека, который бы не боялся толстых томов какого-нибудь дельного сочинения; больше всего теперь развелось у нас щелкоперов, слово, кажется, любимое им и часто употребляемое в подобных случаях».
Очень интересный спор Б. с Гоголем, происшедший в конце 1851 г., за четыре месяца до смерти писателя, зафиксировал в своих мемуарах писатель Григорий Петрович Данилевский (1829–1890), присутствовавший при их беседе в квартире Гоголя в доме А. П. Толстого: «„…А что это у вас за рукописи?“ – спросил Бодянский, указывая на рабочую красного дерева конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь перед нашим приходом, очевидно, работал стоя. „Так себе, мараю по временам!“ – небрежно ответил Гоголь. На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зеленым сукном, лежали раскрытые, мелко исписанные и перемаранные листы.
– Не второй ли том „Мертвых Душ“? – спросил, подмигивая, Бодянский.
– Да… иногда берусь, – нехотя проговорил Гоголь, – но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами.
– Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо.
– Погода, убийственный климат! Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к Княжевичу, там писать; думал завернуть и на родину, к своим, туда звали на свадьбу сестры, Елизаветы Васильевны… Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера Быкова.
– За чем же дело стало? – спросил Бодянский.
– Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился, да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое, полное издание своих сочинений.
– Скоро ли оно выйдет?
– В трех типографиях начал печатать, – ответил Гоголь, – будет четыре больших тома. Сюда войдут все повести, драматические вещи и обе части „Мертвых Душ“. Пятый том я напечатаю позже под заглавием „Юношеские опыты“. Сюда войдут некоторые журнальные статьи, статьи из „Арабесок“ и прочее.
– А „Переписка“? – спросил Бодянский.
Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные… Но это уже, разумеется, явится… после моей смерти. Слово „смерть“ Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, в виду полных его сил и здоровья. Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них…
– А Шевченко? – спросил Бодянский.
Гоголь на этот вопрос с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист.
– Как вы его находите? – повторил Бодянский.
– Хорошо, что и говорить, – ответил Гоголь, – только не обидьтесь, друг мой… вы его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления (в 1847 г. украинский поэт и художник Тарас Григорьевич Шевченко (1814–1861) был арестован за участие в украинофильском Кирилло-Мефодиевском братстве и сослан в солдаты в Орск, а осенью 1850 г. в Новопетровск на Каспийском море. – Б. С.)…
– Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу, – с неудовольствием возразил Бодянский, – это постороннее… Скажите о таланте, о его поэзии…
– Дегтю много, – негромко, но прямо проговорил Гоголь, – и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык… Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно.
– Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, – сказал он, – надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен… Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они всё еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс – это души близнецов, пополняющие одна другую и одинаково сильные. Отдавать предпочтение одной в ущерб другой невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий пишущий теперь должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо Того, Кто дал нам вечное человеческое слово… Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним.
– Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам, – сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли.
– Странный человек, – произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре, – на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал…
Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его посторонними, политическими соображениями, как и вообще всё тогдашнее настроение Гоголя».
24 января 1852 г. Б. встретился с Гоголем в последний раз. Сохранился его рассказ об этой встрече в записи П. А. Кулиша: «За девять дней до масленой О. М. Бодянский видел Гоголя еще полным энергической деятельности. Он застал его за столом, который стоял почти посреди комнаты и за которым поэт обыкновенно работал сидя. Стол был покрыт зеленым сукном. На столе разложены были бумаги и корректурные листы. Бодянский, обладая прекрасною памятью, помнит от слова до слова весь разговор свой с Гоголем. „Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич?“ – спросил он, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бумага и два очищенных пера, из которых одно было в чернильнице. „Да вот мараю все свое, – отвечал Гоголь, – да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь“. – „Все ли будет издано?“ – „Ну, нет: кое-что из своих юных произведений выпущу“. „Что же именно?“ – „Да „Вечера““. – „Как! – вскричал, вскочив со стула, гость. – Вы хотите посягнуть на одно из самых свежих произведений своих?“ „Много в нем незрелого, – отвечал спокойно Гоголь. – Мне бы хотелось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них (т. е. „Вечеров на хуторе“) составить еще новый томик“. Бодянский вооружился против поэта всем своим красноречием, говоря, что еще не настало время разбирать Гоголя как лицо, мертвое для русской литературы, и что публике хотелось бы иметь все то, что он написал, и притом в порядке хронологическом, из рук самого сочинителя. Но Гоголь на все убеждения отвечал: „По смерти моей, как хотите, так и распоряжайтесь“. Слово „смерть“ послужило переходом к разговору о Жуковском. Гоголь призадумался на несколько минут и вдруг сказал: „Право, скучно, как посмотришь кругом на этом свете. Знаете ли вы? Жуковский пишет мне, что он ослеп“. – „Как! воскликнул Бодянский. – Слепой пишет к вам, что он ослеп?“ – „Да; немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку… Семене! – закричал Гоголь своему слуге по-малороссийски: – Ходы сюды“. Он велел спросить у графа Толстого, в квартире которого он жил, письмо Жуковского. Но графа не было дома. „Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому что – знаете ли? – я распорядился без вашего ведома. Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя напевами нашей Малороссии, которые очень мило Н. С. Аксакова положила на ноты с моего козлиного пения; да при этом упьемся и прежними нашими песнями. Будете ли вы свободны вечером?“ – „Ну, не совсем“, – отвечал гость. „Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у О. С. Аксаковой часов в семь; а впрочем, для большей верности, вы не уходите; я сам к вам заеду, и мы вместе отправимся на Поварскую“. Бодянский ждал его до семи часов вечера в воскресенье, наконец, подумав, что Гоголь забыл о своем обещании заехать к нему, отправился на Поварскую один; но никого не застал в доме, где они условились быть, потому что в это время умерла жена поэта Хомякова, и это печальное событие расстроило последний музыкальный вечер, о котором хлопотал он».