355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Соколов » Гоголь » Текст книги (страница 64)
Гоголь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 18:05

Текст книги "Гоголь"


Автор книги: Борис Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 64 (всего у книги 76 страниц)

ХОМЯКОВ Алексей Степанович (1804–1860)

– поэт, философ и публицист славянофильского направления. Был женат на Екатерине Михайловне Языковой, сестре поэта Н. М. Языкова. Гоголь и Х. познакомились в Москве в феврале 1840 г. на вечеринке у Свербеевых, где присутствовали многие вожди славянофилов. В связи с этим Н. М. Языков 15 января 1842 г. писал своему брату Александру Михайловичу Языкову (1799–1874), что Гоголь «живет у Погодина пустыннически, однако же бывает у Хомяковых. Само собой разумеется, он ничуть не участвует в спорах диалектических, которые снова начались у Свербеевых».

В июле 1847 года Х. и Гоголь встречались в Эмсе и Остенде. 8 июля 1847 г. в письме неизвестному Х. сообщал: «Гоголь погостил здесь, в Эмсе, четыре дня. Он бодр и хорош; но нисколько нельзя предвидеть, что он будет писать или делает. Сам не знает». В августе Гоголь провожал Х., уезжавшего в Англию. В связи с этим 8 августа 1847 г. он писал А.П. Толстому: «Хомяков, между прочим, привез с собой катехизис, отысканный им на греческом языке в рукописи, и перевод его на русский, тоже в рукописи. Катехизис необыкновенно замечательный. Еще нигде не была доселе так отчетливо и ясно определена Церковь, ее границы, ее пределы. Всё в таком виде и в такой логической последовательности, что может сильно подействовать на немцев и англичан. По моему мнению, на французский язык его не следует вовсе переводить. Французов могут познакомить с ним немцы и англичане, своими собственными сочинениями, которые, без сомнения, появятся не в малом количестве по поводу этой книги в той и другой земле». За новонайденный греческий катехизис Х. выдавал собственное сочинение «Церковь одна». По цензурным соображениям, из-за того, что содержание трактата расходилось с догмами ортодоксального православия, Х. вынужден был скрывать свое авторство. «Церковь одна» была впервые опубликована только в 1864 г., уже после смерти Х., в 13-м томе журнала «Православное обозрение».

В январе 1850 г. Х. с удовлетворением писал из Москвы историку А. Н. Попову: «Гоголь очень весел и, следовательно, трудится». В этом же году Гоголь стал крестником сына Х. Николая. 4 марта 1850 г. Гоголь читал Х. и Ю. Ф. Самарину первую главу второго тома «Мертвых душ».

Смерть Е. М. Хомяковой потрясла Гоголя и сыграла роковую роль в развитии его последней болезни. В феврале 1852 г. Х. сообщал А. Н. Попову: «Смерть моей жены и мое горе сильно потрясли Гоголя; он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всею душою, особенно же Н. М. Языков. На панихиде он сказал: „Все для меня кончено!“ С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он говел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве». 14 февраля 1852 г. Гоголь, по свидетельству Х., заявил: «Надобно меня оставить, я знаю, что должен умереть».

Х. очень глубоко характеризовал творчество Гоголя. Чарльза Диккенса он числил всего лишь «меньшим братом нашего Гоголя» («Мнение иностранцев о России», 1845). В речи, произнесенной в Обществе любителей Российской словесности 26 марта 1859 года, Х. так охарактеризовал творчество Гоголя: «Художник, во сколько он был мыслитель, становился постоянно поневоле, так же как и вся мысль общества, в чисто отрицательное отношение к русской жизни. Высший всех своих предшественников по фантазии, по глубине чувства и по творческой силе, Гоголь разделил ту же участь. В первых своих творениях, живой, искренний, коренной малоросс, он шел не колеблясь, полный тех стихий народных, от которых, к счастию своему, Малороссия никогда не отрывалась. Глубокая и простодушная любовь дышит в каждом его слове, в каждом его образе. Правда, в наше время нашлись из его земляков такие, которые попрекали ему в недостатке любви к родине и понимания ее (имеется в виду критика со стороны П. А. Кулиша, утверждавшего в ряде статей 1850-х годов, что Гоголь плохо знает украинский быт. – Б. С.). Их тупая критика и актерство неискренней любви не поняли, какая глубина чувства, какое полное поглощение в быт своего народа нужны, чтобы создать и Старосветского помещика, и великолепную Солоху, и Хому Брута с ведьмою-сотничихою, и все картины, в которых так и дышит малороссийская природа, и ту чудную эпопею, в которой сын Тараса Бульбы, умирающий в пытках за родину и веру, находит голос только для одного крика: „Слышишь ли, батьку?“, – а отец, окруженный со всех сторон враждебным народом и враждебным городом, не может удержать громкого ответа: „Слышу!“ Впрочем, я не стану говорить ни об этой тупой критике, ни об актерстве народности, не понимающем малороссиянина Гоголя. В иных отношениях был Гоголь к нам, великорусам: тут его любовь была уже отвлеченнее; она была более требовательна, но менее ясновидища. Она выразилась характером отрицания, комизма, и, когда неудовлетворенный художник стал искать почвы положительной, уходящей от его приисков, томительная борьба с самим собою, с чувством какой-то неправды, которой он победить не мог, остановила его шаги и, может быть, истощила его жизненные силы… Гоголь любил Малороссию искреннее, полнее, непосредственнее; всю Русь любил он больше, много требовательнее, святее. Над его жизнью и над его смертью, так же как в другом отношении над жизнью и смертью любимого им Иванова (художника, автора картины „Явление Христа народу“. – Б. С.), задумается еще не одно поколение».

ХОМЯКОВА Екатерина Михайловна

(урожденная Языкова, 1817–1852), сестра Н. М. Языкова и жена А. С. Хомякова, один из самых близких Гоголю людей. Гоголь крестил сына Х. Николая, родившегося в 1850 г. Они познакомились в Москве в 1840 г. В 1841 г. Х. писала Н. М. Языкову: «Все здесь нападают на Гоголя, говоря, что слушая его разговор, нельзя предположить чего-нибудь необыкновенного; Иван Васильевич Киреевский говорил, что с ним почти говорить нельзя: до того он пуст. У них кто не кричит, тот и глуп».

26 января 1852 г. Х. скоропостижно скончалась. На следующий день Гоголь был на панихиде по Х. и едва достоял церемонию до конца. Над гробом Х. он произнес: «Ничто не может быть торжественнее смерти. Жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти». 28 января 1852 г. Гоголь был у Аксаковых и расспрашивал, где похоронят Х. Как вспоминал С. Т. Аксаков, «Гоголь, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтобы прервать его мысли». В. С. Аксакова писала матери Гоголя: «Гоголь был на первой панихиде и насилу мог остаться до конца. На другой день он был у нас и говорил, что это его очень расстроило… Спросил, где ее положат. Покачал головою, сказал что-то о Языкове и задумался так, что нам страшно стало: он, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли». Присутствовать на похоронах Х., которые состоялись 29 января, Гоголь был не в силах. На следующий день в своем приходе он заказал панихиду по Х. В. С. Аксакова вспоминала: «30 января 1852 г. вечером приехал Гоголь к нам в маленький дом, в котором мы жили. Гоголь взошел и на наш вопрос о его здоровьи сказал: „Я теперь успокоился, сегодня я служил один в своем приходе панихиду по Катерине Михайловне; помянул и всех прежних друзей, и она как бы в благодарность привела их так живо всех передо мной. Мне стало легче. Но страшна минута смерти“. – „Почему же страшна? – сказал кто-то из нас. – Только бы быть уверену в милости Божией к страждущему человеку, и тогда отрадно думать о смерти“. – „Ну, об этом надобно спросить тех, кто прошел через эту минуту“, – сказал он. На наши слова, что он не был на вчерашней церемонии, он отвечал: „Я не был в состоянии“. Вполне помню, он тут же сказал, что в это время ездил далеко. „Куда же?“ – „В Сокольники“. „Зачем?“ – спросили мы с удивлением. „Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не видал“. Разговор, разумеется, касался большею частью Хомякова. После того как Гоголь отслужил панихиду, он сделался спокоен, как-то светел духом, почти весел». Смерть Х. Гоголь отнес отчасти и на счет собственных прегрешений. Это потрясение способствовало началу изнурительного поста и смерти писателя от истощения.14 февраля 1852 г. он заявил А. С. Хомякову: «Надобно меня оставить, я знаю, что должен умереть».

ЧААДАЕВ Петр Яковлевич (1794–1856),

философ и публицист, столбовой дворянин, друг А. С. Пушкина. В 1808–1811 гг. учился в Московском университете. Не кончив курса, поступил в лейб-гвардии гусарский полк, с которым участвовал в Отечественной войне 1812 г. и в заграничных походах 1813–1815 гг. В 1821 г. был назначен адъютантом императора Александра I, но пренебрег возможностями военной и придворной карьеры, вышел в отставку.

В 1823–1826 гг. совершил путешествие по Европе, где встречался с Фридрихом Вильгельмом Йозефом Шеллингом (1775–1854). Взгляды Шеллинга повлияли на философию Ч. С 1833 г. поселился во флигеле усадьбы Левашевых на Новой Басманной улице в Москве, где жил до самой смерти. После публикации в 1836 г. в журнале «Телескоп» своего первого «философического письма» Ч. был официально объявлен сумасшедшим и отдан под врачебный надзор. В его доме в Москве на Басманной улице собирались представители русской интеллектуальной элиты.

12 февраля 1840 г. Гоголь посетил вечер у Ч. в компании Н. Ф. Павлова, М. Ф. Орлова, И. В. Киреевского, С. П. Жихарева, А. И. Тургенева и др. А 9 мая 1849 г. Гоголь пригласил Ч. на свой именинный обед. 13 мая он нанес Ч. ответный визит в компании друзей. Однако более тесного знакомства между Гоголем и Ч. так и не возникло.

5/18 апреля 1845 г. в письме Н. М. Языкову Гоголь счел стихотворение последнего «К Чаадаеву» слишком резким, нападающим на личность, а не на идеи, и даже иронически назвал его «Старому Плешаку». По мнению Гоголя, нападки славянофила Языкова на Чаадаева и других западников били мимо цели: «Поэту более следует углублять самую истину, чем препираться об истине. Тогда будет всем видней, в чем дело, и невольно понизятся те, которые теперь ерошатся… Слово наше должно быть благостно, если оно обращено лично к кому-нибудь из наших братий. Нужно, чтобы в стихотворениях слышался сильный гнев против врага людей, а не против самих людей. Да и точно ли так сильно виноваты плохо видящие в том, что они плохо видят? Если же они, точно, в том виноваты, то правы ли мы в том, что подносим прямо к их глазам нестерпимое количество света и сердимся на них же за то, что слабое их зренье не может выносить такого сильного блеска (не отсюда ли гумилевское „Сатана в нестерпимом блеске“?. – Б. С.)? Не лучше ли быть снисходительней и дать им сколько-нибудь рассмотреть и ощупать то, что оглушает их, как громом? Много из них в существе своем люди добрые, но теперь они доведены до того, что им трудно самим, и они упорствуют и задорствуют, потому что иначе нужно им публично самих себя, в лице всего света, назвать дураками. Это не так легко, сам знаешь. А ведь против них большею частию в таком смысле было говорено: „Ваши мысли все ложны. Вы не любите России, вы предатели ее“. А между тем ты сам знаешь, что нельзя назвать всего совершенного у них ложным и что, к несчастию, не совсем без основания их некоторые выводы. Преступление их в том, что они некоторые частности распространяют на общее, исключенья выставляют в правила, временные болезни принимают за коренные, во всяком предмете видят тело его, а не дух, и, близоруко руководствуясь аналогией видимого, дерзают произносить свои сужденья о том, что духом своим отлично от всего того, с чем они сравнивают его. Следовало бы, по-настоящему, вооружиться противу сих заблуждений, разъяснять их спокойно и показать их несообразность, но с тем вместе поступить таким образом, чтобы в то же время и тут им самим дать возможность выйти не совсем бесчестно из своего трудного положения. Тогда, кроме того, что многие из них сами обратились бы на истинный путь, но самой публике было бы доступней всё это и хоть сколько-нибудь понятней, в чем дело и отчего так сильно горячатся у нас одни против других в журналах».

По поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями» Ч. 29 апреля 1847 г. писал П. А. Вяземскому в Петербург: «У вас, слышно, радуются книгою Гоголя; а у нас, напротив того, очень ею недовольны. Это, я думаю, происходит оттого, что мы более вашего были пристрастны к автору. Он нас немножко обманул, вот почему мы на него сердимся. Что касается до меня, то мне кажется, что всего любопытнее в этом случае не сам Гоголь, а то, что его таким сотворило, каким он теперь перед нами явился. Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась? Это просто невозможно. Мы нынче так довольны всем своим родным, домашним, так радуемся своим прошедшим, так потешаемся своим настоящим, так величаемся своим будущим, что чувство всеобщего самодовольства невольно переносится и к собственным нашим лицам. Коли народ русский лучше всех народов в мире, то, само собою разумеется, что и каждый даровитый русский человек лучше всех даровитых людей прочих народов. У народов, у которых народное чувство искони в обычае, где оно, так сказать, поневоле вышло из событий исторических, где оно в крови, где оно вещь пошлая, там оно, по этому самому, принадлежит толпе и ум высокий никакого действия иметь уже не может; у нас же слабость эта вдруг развернулась, наперекор всей нашей жизни, всех наших вековых понятий и привычек, так что всех застала врасплох, и умных и глупых: мудрено ли, что и люди одаренные дарами необыкновенными, от нее дуреют! Стоит только посмотреть около себя, сейчас увидишь, как это народное чванство, нам доселе чуждое, вдруг изуродовало все лучшие умы наши, в каком самодовольном упоении они утопают, с тех пор, как совершили свой мнимый подвиг, как открыли свой новый мир ума и духа! Видно, не глубоко врезаны в душах наших заветы старины разумной; давно ли, повинуясь своенравной воле великого человека, нарушили мы их перед лицом всего мира, и вот вновь нарушаем, повинуясь, какому-то народному чувству, Бог весть откуда к нам занесенному! Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, которые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как перед высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение, которые, наконец, навязали на него тот гордый, не сродный ему патриотизм, которым сами заражены, и таким образом задали ему задачу неразрешимую, задачу невозможного примирения добра со злом: достоинства же ее принадлежат ему самому. Смирение, насколько его есть в его книге, плод нового направления автора; гордость, в нем проявившаяся, привита ему его друзьями. Это он сам говорит, в письме к к. Львову, написанном по случаю этой книги. Разумеется, он родился не вовсе без гордости, но все-таки главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках. Но знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли поставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром, и выше всех иных писателей настоящего времени и прошлого. Это странно, но это сущая правда. Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю, они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся, на первый случай, такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух и на ухо; а он, как простодушный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастию его и к счастию русского слова, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался; но к самим этим людям он не питал ни малейшего уважения. Это можете видеть из этой его книги и выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось в нем какое-то тревожное чувство к самому себе, усиленное сначала болезненным его состоянием, а потом новым направлением, им принятым, быть может, как убежищем от преследующей его грусти, от тяжкого, неисполнимого урока, ему заданного современными причудами. Нет сомнения, что если б эти причуды не сбили его с толку, если б он продолжал идти своим путем, то достиг бы чудной высоты; но теперь, Бог знает, куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гордых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал! У нас в Москве, между прочим, вообразили себе, что новым своим направлением обязан он так называемому Западу, стране, где он теперь пребывает, иезуитам. На этой счастливой мысли остановился наш замысловатый приятель в „Московских ведомостях“, и, вероятно, разовьет ее в следующем письме с обычным своим остроумием (речь идет о „Письмах“ Н.Ф. Павлова. – Б. С.). Но иезуитство, как его разумеют эти господа, существует в сердце человеческом с тех пор, как существует род человеческий; за ним нечего ходить в чужбину; его найдем и около себя, и даже в тех самых людях, которые в нем укоряют бедного Гоголя. Оно состоит в том, чтобы пользоваться всеми возможными средствами для достижения своей цели; а это видано везде. – Для этого не только не нужно быть иезуитом, но и не надо верить в Бога; стоит только убедиться, что нам нужно прослыть или добрым христианином, или честным человеком, или чем-нибудь в этом роде. В Гоголе ничего нет подобного. Он слишком спесив, слишком бескорыстен, слишком откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом. Некоторые из его порицателей особенно отличаются своею ловкостию, искусством промышлять всем, что ни попадет им под руки, и в этом отношении они совершенные иезуиты. Он больше ничего, как даровитый писатель, которого чрез меру возвеличили, который попал на новый путь и не знает, как с ним сладить. Но все-таки он тот же самый человек, каким мы его и прежде знали, и все-таки он, и в том болезненном состоянии души и тела, в котором находится, стократ выше всех своих порицателей – и когда захочет, то сокрушит их одним словом и размечет, как былие непотребное». Отметив «высокомерный тон этих писем», Ч., считая, что виноваты тут прежде всего гоголевские друзья, оговорился: «…Нельзя же, однако, и самого Гоголя в нем (тоне писем. – Б. С.) совершенно оправдать, особенно при том духовном стремлении, которое в книге его обнаруживается. Это вещь, по-моему мнению, очень важная. Мы искони были люди смирные и умы смиренные; так воспитала нас церковь наша. Горе нам, если изменим ее мудрому ученью! Ему обязаны мы всеми лучшими народными свойствами своими, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши. К сожалению, новое направление избраннейших умов наших именно к тому клонится, и нельзя не признаться, что и наш милый Гоголь, тот самый, который так резко нам высказал нашу грешную сторону, этому влиянию подчинился. Пути наши не те, по которым странствуют прочие народы; в свое время мы, конечно, достигнем всего благого, из чего бьется род человеческий; а может быть, руководимые святою верою нашею, и первые узрим цель, человечеством Богом предназначенную; но по сию пору мы еще столь мало содействовали к общему делу человеческому, смысл значения нашего в мире еще так глубоко таится в сокровениях провидения, что безумно бы было нам величаться перед старшими братьями нашими. Они не лучше нас; но они опытнее нас. Ваша деловая петербургская жизнь заглушает вас; вам не слышно, что гласится на земле русской. Прислушайтесь к глаголам нашим; они поведают вам дивные вещи… Не поверите, до какой степени люди в краю нашем изменились с тех пор, как облеклись этой народною гордынею, неведомой боголюбивым отцам нашим». Это письмо стало ответом на письмо П. А. Вяземского от 6 января 1847 г., где сообщалось: «У нас возбудила общее внимание книга Гоголя. То-то у Вас будут толки о ней. Она очень замечательна по новому направлению, которое принято умом его. Замечательна и особенно хороша она и потому, что он ею разрывает со своим прошедшим, а еще более с прошедшим и ответственностью, которые наложили на него неловкие подражатели и безусловные поклонники».

Свое письмо П. А. Вяземскому, начатое 29 апреля 1847 г., Ч. отправил адресату только в августе 1848 г. 10 августа 1848 г. он писал Вяземскому: «На днях писал вам. Письмо как-то долго не посылалось; а так как слышали, что пишу к вам о Гоголе, то оно здесь читалось. Прошу за это на меня не прогневаться. Скажите мне несколько слов о том, что я вам в нем говорю. Коли похвалите, то напишу к самому Гоголю, которому имею кое-что сказать. Коли не похвалите, то не стану писать». Ответ Вяземского неизвестен, но Гоголю Ч. так и не написал. Ранее, 10 мая 1847 г., в письме Ф. И. Тютчеву, Ч. высоко отозвался о статье П. А. Вяземского «Языков и Гоголь» в «Санкт-Петербургских новостях»: «…Я нахожу ее отличной в противность мнению почти всей нашей литературной братии, озлобление которой против этого несчастного гениального человека не поддается описанию. Один только Хомяков остался ему или, лучше сказать, самому себе верен». В письме же самому Вяземскому от 29 апреля 1847 г. Ч. отозвался о статье так: «Вам, вероятно, известно, что на нее (книгу Гоголя. – Б. С.) здесь очень гневаются. Разумеется, в этом гневе я не участвую. Я уверен, что если вы не выставили всех недостатков книги, то это потому, что вам до них не было дела, что они и без того достаточно были выказаны другими. Вам, кажется, всего более хотелось показать ее важность в нравственном отношении и необходимость оборота, происшедшего в мыслях автора, и это, по моему мнению, вы исполняли прекрасно. Что теперь ни скажут о вашей статье, она останется в памяти читающих и мыслящих людей как самое честное слово, произнесенное об этой книге. Всё, что ни было о ней сказано другими, преисполнено какою-то странною злобою против автора. Ему как будто не могут простить, что, веселивши нас столько времени своею умною шуткою, ему раз вздумалось поговорить с нами не смеясь, что с ним случилось то, что ежедневно случается в кругу обыкновенной жизни с людьми менее известными, и что он осмелился нам про это рассказать по вековечному обычаю писателей, питающих сознание своего значения. Позабывают, что писатель, и писатель столь известный, не частный человек, что скрыть ему свои новые, задушевные чувства было невозможно и не должно; что он, не одним словом своим, но и всей своею душою, принадлежит тому народу, которому посвятил дар, свыше ему данный; позабывают, что при некоторых страницах слабых, а иных и даже грешных, в книге его находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся. Вы одни относитесь с любовию о книге и авторе: спасибо вам! День ото дня источник любви у нас более и более иссякает, по крайней мере в мире печатном: итак, спасибо вам еще раз! На меня находит невыразимая грусть, когда вижу всю эту злобу, возникшую на любимого писателя, доставившего нам столько слезных радостей, за то только, что перестал нас тешить и, с чувством скорби и убеждения, исповедуется пред нами и старается, по силам, сказать нам доброе и поучительное слово».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю