Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 76 страниц)
Гибель Пискарева происходит от того, что высокое искусство не выдерживает столкновения с пошлой прозой жизни. В. В. Зеньковский в «Истории русской философии» так передает содержание Н. п.: «…Гоголь рассказывает о художнике, в душе которого царит глубокая вера в единство эстетического и морального начала, но эта вера разбивается при встрече с жизнью. Художник встречает на улице женщину поразительной красоты, которая оказывается связанной с притоном разврата. Художником овладевает отчаяние; он пытается уговорить красавицу бросить ее жизнь, но та с презрением и насмешкой слушает его речи. Бедный художник не выдерживает этого страшного раздора между внешней красотой и внутренней порочностью, сходит с ума и в порыве безумия кончает с собой». Фактически здесь Гоголь предсказал собственную судьбу. Его трагическая гибель – род самоубийства, когда писатель сознательно уморил себя голодом, была вызвана осознанием невозможности примирить эстетику и мораль.
Не исключено, что фамилии героев Н. п. значимы для их характеристики. «Пирогов» символизирует сытость, а «Пискарев» – то, что носитель этой фамилии – «маленький человек», ничто перед сильными мира сего (пескарь мелкая рыбка; фамилия ассоциируется также с писком ребенка, что подчеркивает наивно-детское восприятие героем действительности). Неслучайно именно вкусные пирожки заставляют Пирогова забыть о позорной порке, учиненной ему Шиллером. В чем-то Пирогов – это предтеча Чичикова, который не только столь же практичен, как этот герой Н. п., и обладает столь же завидным аппетитом, но и умеет очень быстро забывать о неприятностях и позоре, пускаясь в новое дело. Кстати сказать, во времена Гоголя слово «пескарь» писалось через «ять», а это буква тогда соответствовала особому звуку, среднему между «е» и «и», а в данном случае в безударном положении этот звук произносился как «и». Фамилии же Шиллер и Гофман даны людям практичным и чуждым всякой поэзии по контрасту с носившими те же фамилии великих романтиков – поэта и писателя.
«НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПУШКИНЕ»,
статья, вошедшая в сборник «Арабески». Статья «О Пушкине» встречается уже в первоначальном плане «Арабесок», составленном в июле 1834 г.
В январе 1835 г. Гоголь писал А. С. Пушкину, имея в виду, вероятно, в первую очередь статью Н. с. о П.: «Посылаю вам два экземпляра Арабесков… Вычитайте и сделайте милость, возьмите карандаш в ваши руки и никак не останавливайте негодование при виде ошибок, но тот же час их всех налицо». Гоголь полагал, что Пушкин «при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами».
В черновом фрагменте Н. с. о П. Гоголь писал: «Он был каким-то идеалом молодых людей. Его смелые, всегда исполненные оригинальности поступки и случаи жизни заучивались ими и повторялись, разумеется, как обыкновенно бывает, с прибавлениями и вариантами. Стихи его учились наизусть. Армейские и штатские и кстати и некстати почитали обязанностью проговорить и исковеркать какой-нибудь ярко сверкающий отрывок из его поэм. И если сказать истину, то его стихи воспитали и образовали истинно-благородные чувства несмотря на то, что старики и богомольные тетушки старались уверить, что они рассеивают вольнодумство, потому только, что смелое благородство мыслей и выражения и отвага души были слишком противоположны их бездейственной вялой жизни, бесполезной и для них и для государства».
НИКИТЕНКО Александр Васильевич (1804–1877),
выходец из крепостных крестьян, цензор, литературный критик, с 1834 г. профессор русской словесности Петербургского университета, автор мемуаров «Моя повесть о самом себе».
22 апреля 1832 г. Н. записал в дневнике: «Был на вечере у Гоголя-Яновского, автора весьма приятных, особенно для малороссиянина, „Повестей Пасичника Рудого Панька“ („Вечеров на хуторе близ Диканьки“. – Б. С.). Это молодой человек лет 26-ти, приятной наружности. В физиономии его, однако, доля лукавства, которое возбуждает к нему недоверие. У него застал я человек до десяти малороссиян, всё почти воспитанников Нежинской гимназии».
11 апреля 1834 г. появилась еще одна запись в дневнике Н., связанная с Гоголем: «Был у Плетнева. Видел там Гоголя: он сердит на меня за некоторые непропущенные места в его повести, печатаемой в „Новоселье“ („Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“. – Б. С.). Бедный литератор! Бедный цензор!»
В записи от 21 февраля 1835 г. Н. подробно охарактеризовал Гоголя: «Гоголь Николай Васильевич. Ему теперь лет 28–29. Он занимает у нас место адъюнкта по части истории; читает историю средних веков. Преподает ту же науку в женском Патриотическом институте. Сделался известен публике повестями под названием „Вечера на хуторе“.Они замечательны по характеристическому, истинно малороссийскому очерку иных характеров и живому, иногда очень забавному рассказу… Талант его чисто теньеровский (имеется в виду фламандский живописец Давид Теньер (Тенирс) (1582–1649), прославившийся картинами народного быта. – Б. С.)… Но там, где он переходит от материальной жизни к идеальной, он становится надутым и педантичным… Та же смесь малороссийского юмора и теньеровской материальности с напыщенностью существует в его характере. Он очень забавно рассказывает простонародные сцены из малороссийского быта или заимствованные из скандалезной хроники. Но лишь только начинает он трактовать о предметах возвышенных, его ум, чувство и язык утрачивают всякую оригинальность. Но он этого не замечает и метит прямо в гении. Вот случай из его жизни, который должен был бы послужить ему уроком, если бы фантастическое самолюбие способно было принимать уроки. Пользуясь особым покровительством В. А. Жуковского, он захотел быть профессором. Жуковский возвысил его в глазах Уварова до того, что тот в самом деле поверил, будто из Гоголя выйдет прекрасный профессор истории, хотя в этом отношении он не представил ни одного опыта своих знаний и таланта. Ему предложено было место экстраординарного профессора истории в Киевском университете. Но Гоголь вообразил себе, что его гений дает ему право на высшие притязания, потребовал звания ординарного профессора и шесть тысяч рублей единовременно на уплату долгов. Молодой человек, хотя уже и с именем в литературе, но не имеющий никакого академического звания, ничем не доказавший ни познаний, ни способностей для кафедры – и какой кафедры – университетской! – требует себе того, что сам Герен, должно полагать, попросил бы со скромностью. Это может делаться только в России, где протекция дает право на все. Однакож министр отказал Гоголю. Затем, узнав, что у нас по кафедре истории нужен преподаватель, он начал искать этого места, требуя на этот раз, чтобы его сделали, по крайней мере, экстраординарным профессором. Признаюсь, и я подумал, что человек, который так в себе уверен, не испортит дела, и старался его сблизить с попечителем, даже хлопотал, чтобы его сделали экстраординарным профессором. Но нас не послушали и сделали его только адъюнктом. Что же вышло? „Синица явилась зажечь море“ – и только. Гоголь так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтоб они не выкинули над ним какой-нибудь шалости, обыкновенной в таких случаях, но неприятной по последствиям. Надобно было приступить к решительной мере. Попечитель призвал его к себе и очень ласково объявил ему о неприятной молве, распространившейся о его лекциях. На минуту гордость его уступила место горькому сознанию своей неопытности и бессилия. Он был у меня и признался, что для университетских чтений надо больше опытности. Но это в конце концов не поколебало веры Гоголя в свою всеобъемлющую гениальность. Хотя, после замечания попечителя, он должен был переменить свой надменный тон с ректором, деканом и прочими членами университета, но в кругу „своих“ он все тот же всезнающий, глубокомысленный, гениальный Гоголь, каким был до сих пор. Это смешное, надутое, ребяческое самолюбие, впрочем, составляет черту характера не одного Гоголя…»
28 апреля 1836 г. Н. записал в дневнике: «Комедия Гоголя „Ревизор“ наделала много шуму. Ее беспрестанно дают – почти через день. Государь был на первом представлении, хлопал и много смеялся. Я попал на третье представление. Была государыня с наследником и великими княжнами. Их эта комедия тоже много тешила. Государь даже велел министрам ехать смотреть „Ревизора“. Впереди меня, в креслах, сидели князь Чернышев (военный министр. – Б. С.) и граф Канкрин (министр финансов. – Б. С.). Первый выражал свое полное удовольствие; второй только сказал: – „Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу“. Многие полагают, что правительство напрасно одобряет эту пьесу, в которой оно так жестоко порицается. Я виделся вчера с Гоголем. Он имеет вид великого человека, преследуемого оскорбленным самолюбием. Впрочем, Гоголь действительно сделал важное дело. Впечатление, произведенное его комедией, много прибавляет к тем впечатлениям, которые накопляются в умах от существующего у нас порядка вещей».
1 апреля 1842 г., Н., извещая Гоголя о благополучном прохождении через цензуру «Мертвых душ» (Н. был цензором поэмы), также писал Гоголю: «После сего официального изъяснения не могу удержаться, чтоб не сказать вам несколько сердечных слов, а сердечные эти слова не иное что, как изъяснение восторга к вашему превосходному творению. Какой глубокий взгляд в самые недра нашей жизни! Какая прелесть неподдельного, вам одним свойственного комизма! Что за юмор! Какая мастерская, рельефная, меткая обрисовка характеров! Где ударила ваша кисть, там и жизнь, и мысль, и образ – и образ так и глядит на вас, вперив свои живые очи, так и говорит с вами, как будто сидя возле вас на стуле, как будто он сейчас пришел ко мне в 4-й этаж прямо из жизни – мне не надобно напрягать своего воображения, чтоб завести с ним беседу – он живой, дышащий, нерукотворный, Божье и русское создание. Прелесть, прелесть и прелесть! и что это будет, когда всё вы кончите; если это исполнится так, как я понимаю, как, кажется, вы хотите, то тут выйдет полная великая эпопея России XIX века. Рад успехам истины и мысли человеческой, рад вашей славе. Продолжайте, Николай Васильевич. Я слышал, что вас иногда посещает проклятая гостья, всем впрочем нам, чадам века сего, не незнакомая хандра, да Бог с ней! вам дано много силы, чтоб с нею управиться. Гоните ее могуществом вашего таланта – она стоит самой доблестной воли. Но дело зовет, почта отходит – прощайте! Да хранит вас светлый гений всего прекрасного и высшего – не забывайте в вашем цензоре человека, всей душой вам преданного и умеющего понимать вас».
10 апреля 1842 г. Гоголь ответил Н.: «Благодарю вас за ваше письмо. В нем видно много участия, много искренности и много того, что прекрасно и благородно волнует человека. Да, я не могу пожаловаться на цензуру; она была снисходительна ко мне, и я умею быть признательным. Но, признаюсь, уничтоженье Копейкина меня сильно смутило. Это одно из лучших мест. И я не в силах ничем теперь заплатать ту прореху, которая видна в моей поэме. Вы сами, одаренные эстетическим вкусом, который так отразился в письме вашем, вы сами можете видеть, что кусок этот необходим, не для связи событий, но для того, чтобы на миг отвлечь читателя, чтобы одно впечатление сменить другим, и кто в душе художник, тот поймет, что без него остается сильная прореха. Мне пришло на мысль: может быть цензура устрашилась генералитета. Я переделал Копейкина; я выбросил всё, даже министра, даже слово „превосходительство“. В Петербурге, за отсутствием всех, остается одна только временная комиссия. Характер Копейкина я назначил сильнее; так что теперь ясно, что он сам причиной своих поступков, а не недостаток состраданья в других. Начальник комиссии даже поступает с ним очень хорошо. Словом, всё теперь в таком виде, что никакая строгая цензура, по моему мнению, не может найти предосудительного в каком бы ни было отношении. Молю вас возвратить мне это место и скорее сколько возможно, чтобы не задержать печатанья. У Плетнева вы возьмете рукопись и передайте ее потом ему же для пересылки ко мне. Ничего вам не скажу более, ибо вы сами в письме вашем сказали, что понимаете меня, стало быть, поймете и благодарность мою».
30 октября 1842 г. Гоголь писал Н.: «Скажу вам откровенно: странное замедление выхода „Мертвых душ“ при всех неприятностях принесло мне много прекрасного, между прочим, оно доставило мне вас. Да, я дотоле считал вас только за умного человека, но я не знал, что вы заключаете в себе такую любящую, глубоко чувствующую душу. Это открытие было праздником души моей».
8 мая 1845 г. Н. записал в дневнике: «В воскресенье был у министра (С. С. Уварова. – Б. С.). Он много говорил о „дурном, грязном и торговом“ направлении нашей литературы. Вспоминал о прежнем времени, когда имя литератора, по его словам, считалось почетным… Теперь не то. Имя литератора не внушает никому уважения. Он хотел показать мне письмо к нему Гоголя, да не отыскал его в бумагах. Он передал мне его содержание на словах, ручаясь за достоверность их. Гоголь благодарит за получение от государя денежного пособия и, между прочим, говорит: „Мне грустно, когда я посмотрю, как мало я написал достойного этой милости. Все, написанное мною до сих пор, и слабо, и ничтожно до того, что я не знаю, как мне загладить перед государем невыполнение его ожиданий. Может быть, однако, Бог поможет мне сделать что-нибудь такое, чем он будет доволен“. Печальное самоуничижение со стороны Гоголя! Ведь это человек, взявший на себя роль обличителя наших общественных язв и действительно разоблачающий их не только верно и метко, но и с тактом, с талантом гениального художника. Жаль, жаль! Это с руки и Уварову, и кое-кому другому».
10 мая 1845 г. С. С. Уваров все-таки отыскал гоголевское письмо и продемонстрировал его Н. Тот констатировал в дневнике, что «сущность его почти та же», что передавал министр словами. В этом письме, относящемся к апрелю 1845 г., Гоголь, благодаря за денежное вспомоществование, отметил, что «все, доселе мною написанное, не стоит большого внимания: хотя в основание его легла и добрая мысль, но выражено все так незрело, дурно, ничтожно и притом в такой степени не так, как бы следовало, что недаром большинство приписывает моим сочинениям скорее дурной смысл, чем хороший, и соотечественники мои извлекают извлеченья из них скорей не в пользу душевную, чем в пользу».
30 июля н. ст. 1846 г. Гоголь писал П. А. Плетневу по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями»: «Цензора избери Никитенку: он ко мне благосклоннее других. К нему я напишу слова два. Возьми с него также слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга». Но Н. не оправдал надежд.
И уже 16 октября н. ст. 1846 г. Гоголь писал П. А. Плетневу из Франкфурта: «Скорбно мне слышать происшедшие неустройства от медленности Никитенки. Но чем же виноват я, добрый друг мой? Я выбрал его потому, что знал его все-таки за лучшего из других, и притом, видя его имя, выставляемое у тебя на „Современнике“, я думал, что ты с ним в сношеньях теснейших, чем с другими цензорами. Никитенко ленив, даже до невероятности, это я знал, но у него добрая душа, и на него особенно следует наседать лично. Говоря ему беспрерывно то, о чем и я хочу с своей стороны ему хорошенько растолковать: что с книгой не нужно мешкать, потому что мне нужно прежде нового года собрать деньги за ее распродажу с тем, чтобы пуститься в дальнюю дорогу. Путешествие на Восток не то, что по Европе».
В письме от 20 октября н. ст. 1846 г. Гоголь указывал П. А. Плетневу: «С Никитенком можно ладить, но с ним необходимо нужно иметь дело лично. Письмом и запиской ничего с ним не сделаешь. В нем не то главное, что он ленив, но то, что он не видит и не чувствует сам, что он ленив. Я это испытал: в бытность мою в Петербурге я его заставил в три дни прочесть то, что он не прочел бы сам по себе в два месяца. А после моего отъезда всякая небольшая статья залеживалась у него по месяцу. На него нужно серьезно насесть и на все приводимые им причины отвечать одними и теми же словами: „Послушайте, всё это, что вы говорите, так и могло бы иметь место в другом деле, но вспомните, что всякая минута замедления расстраивает совершенно все обстоятельства автора книги. Вы – человек умный и можете видеть сами, что в книге содержится дело, и предпринята она именно затем, чтобы возбудить благоговенье ко всему тому, что поставляется нам всем в закон нашей же Церковью и нашим правительством. Вы можете сами смекнуть, что сам Государь же и двор станет в защиту ее. Переглядите и цензурный устав ваш, и все предписания прибавочные и покажите мне, против какого параграфа есть в книге противуречие. Стыдно вам и колебаться этим, подписуйте твердо и теперь же листки, потому что типография ждет, а времени и без того уже упущено довольно“. И если ж им одолеют какие-нибудь нерешительности от всякого рода нелепых слухов, которые сопровождают всякий раз печатанье моей книги, какого бы ни была она рода, то обо всем переговори… с Александрой Осиповной (Смирновой. – Б. С.) и, наперекор всем помешательствам, ускори выход книги».
НИКОЛАЙ I (1796–1855),
российский император с 1825 г. Лично с Гоголем знаком не был, но благодаря ходатайствам В. А. Жуковского, А. О. Смирновой, М. Ю. Виельгорского и других лиц, приближенных к императорскому двору, содействовал цензурному разрешению «Ревизора» и «Мертвых душ». По воспоминаниям актера В. А. Каратыгина, на премьеру «Ревизора» неожиданно приехал Н. и «пробыл до окончания пьесы, от души смеялся и, выходя из ложи, сказал: „Ну, пьеска! Всем досталось, а мне – более всех!“ Император потребовал от своих министров посмотреть „Ревизора“ „в воспитательных целях“».
В начале декабря н. ст. 1846 г. Гоголь Н. просил выдать ему для путешествия к Святым местам «пашпорт на полтора года, особенный и чрезвычайный, в котором бы великим именем Вашим склонялись все власти и начальства Востока к оказанью мне покровительства во всех тех местах, где буду проходить я. Государь! знаю, что осмеливаться вас беспокоить подобной просьбой может только один именитый, заслуженный гражданин вашего государства, а я – ничто: дворянин, незаметнейший из ряду незаметных, чиновник, начавший было служить вам и оставшийся поныне в 8 классе, писатель, едва означивший свое имя кое-какими незрелыми произведеньями. Но не я причиной ничтожности моей: десять лет тяжких недугов оторвали меня от тех трудов, к которым я порывался; десять лет тяжких внутренних страданий душевных лишили меня возможности подвизаться на полезных поприщах перед Вами. Но не пропали эти годы: великой милостью Бога устроено было так, чтобы совершалось в это время мое внутреннее воспитание, без которого не принесло бы пользы отечеству моя наиревностнейшая служба; великой милостью Бога вложены в меня некоторые не общие другим способности, которых не следовало мне выказывать, покуда не вызреют они во мне и не воспитаются, и которыми по возвращении моем из Святой Земли я сослужу Вам службу так же верно и честно, как умели служить истинно русские духом и сердцем. Тайный, твердый голос говорит мне, что не останусь я в долгу перед Вами, мой царственный благодетель, великодушный спаситель уже было погибавших дней моих!»
Министр двора В. Ф. Адлерберг ответил Гоголю: «Государь Император изволил прочитать с особенным благоволением всеподданнейшее письмо ваше о выдаче вам паспорта для путешествия к Святым Местам. Его Величество Высочайше повелеть мне соизволил: уведомить вас, милостивый государь, что таковых чрезвычайных паспортов, какого вы просите, у нас никогда и никому не выдавалось, но что искренно сожалея содействовать вам в благом вашем намерении, Государь Император приказал министру иностранных дел снабдить вас беспошлинным паспортом на полтора года, для свободного путешествия к Святым Местам и, вместе с тем, сообщить посольству нашему в Константинополе и всем консулам нашим в турецких владениях, Египте, Малой Азии, что Государю Императору угодно, дабы вам было оказываемо с их стороны всевозможное покровительство и попечение и независимо от сих сообщений означенным лицам доставить вам рекомендательные к ним же письма от него, графа Нессельроде».
16 января н. ст. 1847 г. Гоголь в Неаполе написал письмо Н., прося его разрешить спор с цензурой по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями»: «Всемилостивейший Государь! Только после долгого обдумывания и помолившись Богу, осмеливаюсь писать к Вам. Вы милостивы: последний подданный Вашего государства, как бы он ничтожен сам по себе ни был, но если только он находится в том затруднительном состоянии, когда недоумевают рассудить его от Вас постановленные власти, имеет доступ и прибежище к Вам. Я нахожусь в таком точно состоянии: я составил книгу в желании ею принести пользу моим соотечественникам и сим хотя сколько-нибудь изъявить признательность Вам, Государь, за Ваши благодеяния и милостивое внимание ко мне. Цензура не решается пропустить из моей книги статей, касающихся должностных лиц, тех самых статей, при составлении которых я имел неотлучно перед своими глазами высшие желания души Вашего Императорского Величества. Цензура находит, что статьи эти не вполне соответствуют цели нашего правительства; мне же кажется, что вся книга моя написана в духе самого правительства. Рассудить меня в этом деле может один тот, кто, обнимая не одну какую-нибудь часть правления, но все вместе, имеет чрез то взгляд полнее и многостороннее обыкновенных людей и кто сверх того умеет больше и лучше любить Россию, чем как ее любят другие люди; стало быть, рассудить меня может один только Государь. Всякое решение, какое ни произнесут уста Вашего Императорского Величества, будет для меня свято и непреложно. Если, благоволивши бросить взгляд на статьи мои, Вы найдете в них всё сообразным с желанием Вашим, я благословлю тогда Бога, давшего мне силы проразуметь не криво, а прямо высокий смысл Ваших забот и помышлений. Если же признаете нужным исключить что-нибудь из них, как неприличное, происшедшее скорей от моей незрелости и от моего неуменья выражаться, чем от какого-нибудь дурного умысла, я равномерно возблагодарю Бога, внушившего Вам мысль вразумить меня, и облобызаю мысленно, как руку отца, Вашу монаршую руку, отведшую меня от неразумного дела. В том и другом случае с любовью к Вам по гроб и за гробом остаюсь Вашего императорского Величества признательный верноподданный Николай Гоголь».
Это письмо Гоголь приложил к письму Л. К. Виельгорской, которой писал: «Дело мое я представляю на суд самому Государю и вам прилагаю здесь письмо к нему, которым умоляю его бросить взгляд на письма, составляющие книгу, писанные в движеньи чистой и нелицемерной любви к нему, и решить самому, следует ли их печатать или нет. Сердце мое говорит мне, что он скорей меня одобрит, чем укорит. Да и не может быть иначе: высокой душе его знакомо всё прекрасное, и я твердо уверен, что никто во всем государстве не знает его так, как следует. Письмо это подайте ему вы, если другие не решатся. Потолкуйте об этом втроем с Михаил Юрьевичем и Анной Михайловной (Виельгорскими. – Б. С.). Кому бы ни было присуждено из вашей фамилии подать мое письмо Государю, он не должен смущаться такого поступка. Всяк из вас имеет право сказать: „Государь, я очень знаю, что делаю неприличный поступок; но этот человек, который просит суда вашего и правосудия, нам близок; если мы о нем не позаботимся, о нем никто не позаботится; вам же дорог всяк подданный ваш, а тем более любящий вас таким образом, как любит он“. С Плетневым, который печатает мою книгу, вы переговорите предварительно, чтобы он мог приготовить непропускаемые статьи таким образом, чтобы государь мог их тот же час после письма прочесть, если бы того пожелал».
Однако Виельгорским и П. А. Плетневу удалось отговорить Гоголя от обращения на высочайшее имя. 27 марта н. ст. 1847 г. он писал графу М. Ю. Виельгорскому: «…Добрую графиню прошу не беспокоиться и не тревожить себя мыслью, что она в чем-нибудь не исполнила моей просьбы. Скажу вам искренно, что мною одолевала некоторая боязнь за неразумие моего поступка, но в то же время какая-то как бы неестественная сила заставила его сделать и обременить графиню смутившим ее письмом. Скажите ей, что в этом деле никак не следует торопиться, что я слишком уверился в том, что для полного успеха нужно очень повременить и очень все обдумать».