Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 76 страниц)
ПОЛЕВОЙ Николай Алексеевич (1796–1846),
писатель, историк, журналист и критик. В 1825–1834 гг. издавал журнал «Московский телеграф», который был закрыт за публикацию отрицательной рецензии на драму Н. В. Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла», одобренную императором Николаем I. П. резко отрицательно отозвался о «Мертвых душах», издевательски порекомендовав Гоголю: «Оставьте в покое вашу „вьюгу вдохновения“, поучитесь русскому языку, да рассказывайте нам прежние ваши сказочки об Иване Ивановиче, коляске и носе и не пишите такой чепухи, как „Мертвые души“».
Гоголь невысоко ценил труды П. Так, в письме М. П. Балабиной 7 ноября н. ст. 1838 г. из Рима, сравнивая «Историю русского народа» П. с «Историей Франции» Ж. Мишле, он писал: «Вы читаете теперь историю Мишле. Это страшный вздор; это совершенно русский Полевой. Но, к счастию, вы не читали Полевого».
«ПОРТРЕТ»,
повесть, впервые напечатанная в 1835 г. во второй части сборника «Арабески». Она получила отрицательный отзыв В. Г. Белинского, утверждавшего: «„Портрет“ есть неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде». Гоголь значительно переработал П. и опубликовал новую редакцию в 1842 г. в третьей книге журнала «Современник».
В письме П. А. Плетневу от 17 марта 1842 г. писатель отмечал, что в новом тексте осталась лишь «канва прежней повести», по которой «все вышито… вновь». Друзья Гоголя высоко оценили новую редакцию П. 26 марта 1843 г. С. П. Шевырев писал Гоголю: «Во время болезни я прочел и „Портрет“, тобою переделанный. Ты в нем так раскрыл связь искусства с религией, как еще нигде она не была раскрыта. Ты вносишь много света в нашу науку и доказываешь собою назло немцам, что творчество может быть соединено с полным сознанием своего дела».
Прототипом ростовщика в П. послужил известный в Петербурге ростовщик-индиец, запечатленный в «Записках» актера П. А. Каратыгина: «Бронзовое лицо его было татуировано разноцветными красками, черные зрачки его, как угли, блистали на желтоватых белках с кровяными прожилками…» В образе художника Чарткова отразились размышления самого Гоголя о необходимости добывать средства на жизнь ремеслом искусства и о губительном влиянии на талант работы для заработка.
30 апреля 1829 г. он писал матери: «Вы не ошиблись, почтеннейшая маминька, я точно сильно нуждался в это время, но впрочем всё это пустое; что за беда просидеть какую-нибудь неделю без обеда, того ли еще будет на жизненном пути, всего понаберешься, знаю только, что если бы втрое, вчетверо, всотеро раз было более нужд, и тогда они бы не поколебали меня и не остановили меня на моей дороге. Вы не поверите, как много в Петербурге издерживается денег. Несмотря на то, что я отказываюсь почти от всех удовольствий, что уже не франчу платьем, как было дома, имею только пару чистого платья для праздника или для выхода и халат для будня; – что я тоже обедаю и питаюсь не слишком роскошно и несмотря на это всё по расчету менее 120 рублей мне никогда не обходится в месяц. Как в этаком случае не приняться за ум, за вымысел, как бы добыть этих проклятых, подлых денег, которых хуже я ничего не знаю в мире, вот я и решился… Когда наши в поле – не робеют. Но как много еще и от меня закрыто тайною и я нестерпением желаю вздернуть таинственный покров, то в следующем письме извещу вас о удачах или неудачах». Ради денег Гоголь принялся за написание сборника «Вечера на хуторе близ Диканьки», который впоследствии ценил невысоко, в том числе и потому, что он был написан ради денег.
Прототипом художника, приславшего из Италии на выставку в Петербург свою картину, послужил А. А. Иванов, всю жизнь работавший над одной картиной – «Явление Христа народу». Его черты отразились также в образе ушедшего в монастырь старца художника. В статье «Исторический живописец Иванов», вошедшей в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», Гоголь писал: «Что за непостижимая судьба этого человека! Уже дело его стало, наконец, всем объясняться. Все уверились, что картина, которую он работает, – явленье небывалое, приняли участие в художнике, хлопочут со всех сторон, чтобы даны были ему средства кончить ее, чтобы не умер над ней с голоду художник… и до сих пор ни слуху ни духу из Петербурга… Сюда принеслись нелепые слухи, будто художники и вся профессура нашей академии художеств, боясь, чтобы картина Иванова не убила собою все, что было доселе произведено нашим художеством, из зависти стараются о том, чтоб ему не даны были средства на окончание. Это ложь, я в этом уверен. Художники наши благородны, и если бы они узнали все то, что вытерпел бедный Иванов из-за своего беспримерного самоотверженья и любви к труду, рискуя действительно умереть с голоду, они бы с ним поделились братски своими собственными деньгами, а не то чтобы внушать другим такое жестокое дело. Да и чего им опасаться Иванова? Он идет своей собственной дорогой и никому не помеха. Он не только не ищет профессорского места и житейских выгод, но даже просто ничего не ищет, потому что давно уже умер для всего в мире, кроме своей работы… Нет, пока в самом художнике не произошло истинное обращение ко Христу, не изобразить ему того на полотне. Иванов молил Бога о ниспослании ему такого полного обращенья, лил слезы в тишине, прося у Него же сил исполнить Им же внушенную мысль; а в это время упрекали в медленности и торопили его! Иванов просил у Бога, чтобы огнем благодати испепелил в нем ту холодную черствость, которую теперь страждут многие наилучшие и наидобрейшие люди, и вдохновил бы его так изобразить это обращение, чтобы умилился и нехристианин, взглянувши на его картину; а его в это время укоряли даже знавшие его люди, даже приятели, думая, что он просто ленится, и помышляли сурьезно о том, нельзя ли голодом и отнятием всех средств заставить его кончить картину».
П. был расценен как неудача В. Г. Белинским. В статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» (1835) он писал: «„Портрет“ есть неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде. Здесь его талант падает, но он и в самом падении остается талантом. Первой части этой повести невозможно читать без увлечения; даже, в самом деле, есть что-то ужасное, роковое, фантастическое в этом таинственном портрете, есть какая-то непобедимая прелесть, которая заставляет вас насильно смотреть на него, хотя вам это и страшно. Прибавьте к этому множество юмористических картин и очерков во вкусе г. Гоголя; вспомните квартального надзирателя, рассуждающего о живописи; потом эту мать, которая привела к Чарткову свою дочь, чтобы снять с нее портрет, и которая бранит балы и восхищается природою, – и вы не откажете в достоинстве и этой повести. Но вторая ее часть решительно ничего не стоит; в ней совсем не видно г. Гоголя. Это явная приделка, в которой работал ум, а фантазия не принимала никакого участия. Вообще надо сказать, фантастическое как-то не совсем дается г. Гоголю…»
И. Ф. Анненский в статье «Портрет» (1905) заметил: «Пусть читатель сам, если хочет представить себе, что такое самая беспримесная и самая стертая пошлость, перечитает во второй редакции „Портрета“ о визите домохозяйки в квартиру художника. Это, может быть, у Гоголя единственное изображение серого налета жизни, которое не согрето ни единым лучом юмора, притом же здесь пошлость имеет не просто серый цвет, а цвет пепла, цвет бесполезно сожженной жизни. Но Гоголь показывает в своей повести пошлость и еще с одной стороны – в „Портрете“ она является орудием в руках карающего черта. Владелец рокового портрета гибнет следующим образом: вместо того, чтобы развивать свой талант, он, благодаря рекламе, делается модным живописцем и опошляется, мало-помалу утрачивая самый смысл и оправдание жизни, которые были у него в руках в виде его искусства. Только черт не оставляет его доканчивать дни под тем серым пеплом, который людям, окружающим художника, кажется славой. Наказание Чарткова заключается прежде всего в том, что он видит однажды картину не только дивно талантливую, но проникнутую тем особым чарующим светом, который рождается лишь от чистого огня жертвы и вдохновения. Чартков потрясен, он хочет наверстать потерянное, он пробует опять сделаться художником, но рука его упорно выводит лишь шаблонные очертания и оставляет на полотне лишь развязные мазки. Тогда Чартков в совершенно фантастической форме безумия начинает скупать и уничтожать все, что только он может найти оригинального и талантливого в той живописи, которую он, по наваждению дьявола, продолжает и любить, и понимать, но которую он осужден только оскорблять своей проданной черту кистью. В результате невыносимой нравственной пытки человека, все торжество которого могло отныне заключаться лишь в диких оскорблениях того единственного, что он умел ценить, – три жестоких недуга ополчились на бренную оболочку Чарткова, и последний бред его представлял собою нечто поистине адское. „Все люди, окружавшие его постель, казались ему ужасными портретами. Портрет двоился, четверился в его глазах; все стены казались увешаны портретами, вперившими в него свои неподвижные, живые глаза; страшные портреты глядели с потолка, с полу, комната расширялась и продолжалась бесконечно, чтобы более вместить этих неподвижных глаз…“».
«ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ПОМПЕИ»,
статья, впервые опубликованная в сборнике «Арабески» с подзаголовком «(Картина Брюллова)» и с датой «1834, августа». Она была написана под впечатлением от демонстрации знаменитого полотна русского живописца Карла Павловича Брюллова (1799–1852) в Эрмитаже 12–17 августа 1834 г. В Италии эту картину назвали «первой картиною золотого века».
В 1836 г., когда К. П. Брюллов вернулся из Италии, Гоголь познакомился с ним. В П. д. П. Гоголь подчеркнул, что полотно Брюллова «это – светлое воскресение живописи, пребывавшей долгое время в каком-то полулетаргическом состоянии». Писатель назвал первым достоинством картины «отсутствие идеальности, то есть идеальности отвлеченной». В заслугу художнику писатель отнес то, что «все предметы, от великих до малых, для него драгоценны. Он силится схватить природу исполинскими объятиями и сжимает ее с страстью любовника».
ПОЭТИКА
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь так определил основную черту своего творчества: «Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других писателей». Пожалуй, как это ни удивительно, с тех пор писателей, сравнимых в этом отношении с Гоголем, так и не появилось. Быть может, в предельном виде развил это свойство гоголевской прозы один только Владимир Сорокин, но у него выставляется на всеобщее обозрение уже не пошлость жизни, а пошлость слов, которыми саму жизнь обыкновенно описывают. Владимир Набоков пошлость замещает литературной игрой, а Михаил Булгаков уничтожает пошлость современности высоким светом перевоссозданной евангельской легенды.
Свое эстетическое кредо Гоголь изложил в статье «Искусство есть примирение с жизнью»: «Истинное созданье искусства имеет в себе что-то успокаивающее и примирительное. Во время чтенья душа исполняется стройного согласия, а по прочтении удовлетворена: ничего не хочется, ничего не желается, не поднимается в сердце движенье негодования против брата, но скорее в нем струится елей всепрощающей любви к брату; и вообще не устремляешься на порицанье действий другого, но на созерцанье самого себя. Если же созданье поэта не имеет в себе этого свойства, то оно есть один только благородный, горячий порыв, плод временного состоянья автора. Оно остается, как примечательное явленье, но не назовется созданьем искусства. Поделом. Искусство есть примиренье с жизнью! Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства. Искусство должно изобразить нам таким образом людей земли нашей, чтобы каждый из нас почувствовал, что это живые люди, созданные и взятые из того же тела, из которого и мы. Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не исключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их в себе самом и загорелся бы желаньем развить и взлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто. Искусство должно выставить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскал прежде всего в себе самом; и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить всё, омрачающее благородство природы нашей. Тогда только и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначенье и внесет порядок и стройность в общество!» Еще в 1832 г., задолго до того, как был написан «Ревизор», Гоголь утверждал в беседе с С. Т. Аксаковым, что «что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его».
В одной из лучшей работ о «Мертвых душах», «Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя» (1842), С. П. Шевырев едва ли не первым из современных Гоголю критиков определил особенности языка гениальной поэмы с помощью «кулинарных» метафор: «Ясновидение фантазии… отражается и в слоге необыкновенною очевидностию. Внешняя ее сторона придает ему живопись: слог Гоголя – яркая кисть со всеми оттенками колорита… Внутренняя сторона выражается чудным разнообразием в разговоре выводимых лиц, всегда изображающем живо особенный характер каждого. Согласие фантазии с существенностью жизни отразилось и в слоге чем-то истинным, безыскусственным: там только заметны отступления, где Поэт изменяет главному характеру своей фантазии. Наконец, третья черта сей последней русское хлебосольство – дает печать свою и слогу: слово Гоголя – слово широкое, полное, разъемистое, плодовитое. Речь его рассыпчата, как сдобное тесто, на которое не пожалели масла; она льется через край, как переполненный стакан, налитой рукою чивого хозяина, у которого вино и скатерть нипочем; оттого-то и период его бывает слишком грузно начинен, как пирог у затейливого гастронома, который купил без расчета припасов и не щадит никакой начинки. Словом, полная рука расточительного богача видна везде: всего вдоволь; приходит нередко на ум – хорошо бы поумереннее и поразборчивее, да боишься оскорбить благородную щедрость хозяина и лишить себя многих чудных лакомств, которые он даром сыплет на своей трапезе».
Д. С. Мережковский в своем исследовании «Гоголь и черт» (1906) первым отметил, что «единственный предмет гоголевского творчества… есть черт… как явление „бессмертной пошлости людской“, созерцаемое за всеми условностями местными и временными – историческими, народными, государственными, общественными, – явление безусловного, вечного и всемирного зла…»
В. Я. Брюсов в статье «Испепеленный» (1909) утверждал, что основная черта души Гоголя – это «стремление к преувеличению, к гиперболе»: «Гоголь, хотя и порывался быть добросовестным бытописателем окружавшей его жизни, всегда, в своем творчестве, оставался мечтателем, фантастом и, в сущности, воплощал в своих произведениях только идеальный мир своих видений. Как фантастические повести Гоголя, так и его реалистические поэмы – равно создания мечтателя, уединенного в своем воображении, отделенного ото всего мира непреодолимой стеной своей грезы. К каким бы страницам Гоголя ни обратились мы – славословит ли он родную Украйну, высмеивает ли пошлость современной жизни, хочет ли ужаснуть, испугать пересказом страшных народных преданий или очаровать образом красоты, пытается ли учить, наставлять, пророчествовать, – везде видим мы крайнюю напряженность тона, преувеличения в образах, неправдоподобие изображаемых событий, исступленную неумеренность требований. Для Гоголя нет ничего среднего, обыкновенного, – он знает только безмерное и бесконечное. Если он рисует картину природы, то не может не утверждать, что перед нами что-то исключительное, божественное; если красавицу, – то непременно небывалую; если мужество, – то неслыханное, превосходящее все примеры; если чудовище, – то самое чудовищное изо всех, рождавшихся в воображении человека; если ничтожество и пошлость, – то крайние, предельные, не имеющие себе подобных. Серенькая русская жизнь 30-х годов обратилась под пером Гоголя в такой апофеоз пошлости, равного которому не может представить миру ни одна эпоха всемирной истории… Сама природа, у Гоголя, дивно преображается, и его родная Украйна становится какой-то неведомой, роскошной страной, где все превосходит обычные размеры».
Ю. Н. Тынянов в статье «Достоевский и Гоголь» (1921) отмечал: «Гоголь необычайно видел вещи… Гоголь улавливает комизм вещи… Основной прием Гоголя в живописании людей – прием маски. Маской может служить, прежде всего, одежда, костюм (важное значение одежды у Гоголя при описании наружности), маской может служить и подчеркнутая наружность… Маска одинаково вещна и призрачна; Акакий Акакиевич легко и естественно сменяется привидением; маска козака в красном жупане сменяется маской колдуна. Призрачно, прежде всего, движение масок, но оно-то и создает впечатление действия».
К. В. Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» (1933) отмечал: «В чем тайна красоты? – спрашивал Гоголь в „Вие“. И в „Невском проспекте“ он отвечает: красота – божественного происхождения; но в нашей „ужасной жизни“ она извращена „адским духом“. Принять такую жизнь нельзя. Если нужно выбирать между „мечтою“ и „существенностью“, то художник выберет мечту. И Гоголь приходит к полному эстетическому идеализму: „Лучше бы ты (красавица) вовсе не существовала! не жила в мире, а была создание вдохновенного художника“. Злая красота нашего мира губит, возбуждая в сердцах людей „ужасную, разрушительную“ силу – любовь». Во втором томе «Мертвых душ» и в «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь пытался обрести чистую красоту, не обремененную «адским духом», но потерпел неудачу. Оказалось, что в художественном творчестве красота заметна лишь тогда, когда она оттеняется злом. Плоская красота религиозной проповеди не впечатляет в художественном произведении, где образы – трехмерны. Как подчеркивает К. В. Мочульский, «Гоголь-человек аскетически отвергает злой мир, ужасается и содрогается перед „отвратительным человеком“; Гоголь-писатель отрицает всякий реализм в искусстве и советует художнику под страхом гибели своей души не покидать заоблачных пространств поэтического вымысла». Основную идею Гоголя К. В. Мочульский формулирует следующим образом: «Гоголь говорил: чтобы творить красоту, нужно самому быть прекрасным; художник должен быть цельной и нравственной личностью; его жизнь должна быть столь же совершенна, как и его искусство. Служение красоте есть нравственное дело и религиозный подвиг. Чтобы исполнить долг перед человечеством, возложенный на него, писатель должен просветить и очистить свою душу. Одним словом, чтобы закончить „Мертвые души“, автору нужно стать праведником… Образ художника и образ человека сливаются воедино. Двойным смыслом звучат слова „подвиг“ и „поприще“: аскетический путь и создание поэмы – единая лестница, ведущая к Богу».
А. Белый в «Мастерстве Гоголя» (1934) утверждал: «Весь размах лирики, данный ритмами, от которых себя отвлекает в прозе Пушкин, вложил Гоголь в прозу, заставляя вздрагивать, как струны, вытянутые свои строки, дающие звук ассонансов и аллитераций». А. Белый полагал, что «Гоголь – сама эпопея прозы, поскольку в ней русский народный язык влил жизнь в „литературу и только“; „штиль“ мелкопоместного дворянина, сниженного в мещанстве, высокопарица канцеляриста и грубая смачность семинариста им впаяны вместе с местными народными говорами в литературную форму; Пушкин еще посылал учиться языку у просвирен; Гоголь из этого именно языка извлек оттенки непередаваемой звучности. Там, где были местные и сословные языки, стал „язык языков“, гибкий в оттенках перехода: от наречия к наречию. И новый язык зажег жизнь в лучших наших прозаиках-классиках. Переродилось самое понятие „проза“; и русская литература заняла первое место в мировой». По его мнению, у Гоголя «вместо дорической фразы Пушкина и готической фразы Карамзина – асимметрическое барокко, обставленное колоннадой повторов, взывающих к фразировке и соединенных дугами вводных предложений с влепленными над ними восклицаниями, подобными лепному орнаменту. Но и короткая фраза Пушкина, как составная часть стиля, имеет тут место, подобно пустому простенку между горельефными влеплинами…» Здесь подчеркивается архитектурность гоголевского стиля. В качестве одного из сквозных мотивов гоголевского творчества А. Белый выделяет следующий: «Гоголь инкорпировал мертвеца мертвецов в человека; в Поприщине человек переживает прижизненно бред засмертный; в Хлестакове омоложается: в смерть; в Чичикове наливается благообразием, более уродливым, чем личина колдуна». Как справедливо заметил Ю. В. Манн, «описания чертовщины у Гоголя построены на откровенной или полуприкрытой аналогичности бесовского и человеческого».
М. М. Бахтин в статье «Рабле и Гоголь» (1970) заметил: «Смеющийся сатирик не бывает веселым. В пределе он хмур и мрачен. У Гоголя же смех побеждает все… Он создает своего рода катарсис пошлости». Уже с юных лет Гоголь любил выражаться «неправильно» и более чем вольно относился к языковым нормам. По свидетельству В. И. Любич-Романовича, еще в нежинской гимназии «над своей разговорной речью… поставил крест. И такое, бывало, словечко скажет, что над ним весь класс в голос рассмеется. Однажды ему это было поставлено на вид одним из наших преподавателей, но Гоголь ему на это ответил: „А чем вы докажете, что я по-своему неправильно говорю?“» Гоголь, создавший замечательные комические образы, в жизни был человек далеко не веселый. А. K. Толстой 3 ноября 1853 г. писал С. А. Миллер: «Я понимаю, отчего натуры такие глубоко печальные, как Мольер и Гоголь, могли быть такими комиками. Чтобы хорошо передать что-нибудь, хорошо оценить, нужно быть вне этого, так же как надо выйти из дому, чтобы срисовать фасад дома…» И он же 20 декабря н. ст. 1871 г. писал из Дрездена Б. М. Маркевичу о голландском художнике-пейзажисте Якобе Рейсдале (1628–1682): «Не хотел бы я расстаться с его неправильностями, как и с неправильностями Гоголя».
Основным источником литературы Гоголь считал саму жизнь. По свидетельству А. О. Смирновой, «у Гоголя всегда в кармане была записная книжка или просто клочки бумаги. Он заносил сюда все, что в течение дня его поражало или занимало: собственные мысли, наблюдения, уловленные оригинальные или почему-либо поразившие его выражения и пр. Он говорил, что если им ничего не записано, то это потерянный день; что писатель, как художник, всегда должен иметь при себе карандаш и бумагу, чтобы наносить поражающие его сцены, картины, какие-либо замечательные, даже самые мелкие детали. Из этих набросков для живописца создаются картины, а для писателя сцены и описания в его творениях. „Все должно быть взято из жизни, а не придумываться досужей фантазией“». Гоголь при всей своей застенчивости и нелюдимости, охотно вступал в разговоры с самыми разнообразными людьми. «Мне это вовсе неинтересно, – говорил он, как бы оправдываясь, – но мне необходимо это для моих сочинений».
А. Белый первым обратил внимание на настоящее «кулинарное изобилие гоголевской прозы как олицетворение неизбывной полноты жизни, заставляющее вспомнить о старинных натюрмортах: „Чудовищен поварской прейскурант; вспомните овощи, фрукты, мяса, перевернутых ушами вниз зайцев – залу любого музея живописи под номерами 10, 11, 12; первые заняты старыми немцами, итальянцами, испанцами. В „Веч.“, „ТБ“, „В“ реестр отмечает 16 упоминаний о кушаньях (за вычетом предисловий к „Веч“); в предисловиях, бытовых повестях, комедиях и „МД“ мой реестр отмечает 86 смачно поданных блюд или плотоядных упоминаний о них; в „МД“ необходимый, сопутствующий героям передний фон жанра – еда; блюда отнюдь не декоративны; как яства, поданные голландцами: взять бы да съесть! Краткое перечисление этого смачного изобилия: напитки, водки, вина – „золототысячниковая сивушка“ (Шп), водка, настоенная на травах „деревий и шалфей“, перегонная на „персиковых косточках“ (СП), поднос „разноцветных настоек“ (МД), „разные наливки“ (ОТ), „губернская мадера“ (слона повалит) (Рев); „госотерн“ (в уездных городах нет просто сотерна), „клико-матрадура“ (не просто клико), „толстобрюшка“ (Рев), бордо, называемое „бурдашкой“, французское, под названием „бомбон“ („запах? – розетка“) (МД); к водкам – закуска: „соленые опенки“ (Шп.), сушеные рыбки, грибки (с чебрецом, с гвоздиками, с волошскими орешками, с мускатными орешками) (СП), балык, селедки (ОТ), винегрет, холодная телятина (Ш), вареные бураки, огурец, икра, паюсная, свежесольная, копченые языки (МД), сыр (Игр) и т. д. Мучные блюда: коржики, скородумки, шанишки, прягла (СП), пряженцы, масленцы, взваренцы (МД), другие „пундики“, ватрушки („каждая больше тарелки“), лепешки с припеками (луком, маком, творогом, сняточками), „кисленькие“ на вкус (неизвестно с чем) (СП); блины, пирожки (с маком, с сыром, с „урдою“) (СП), паштет (Ш), „загнутый пирог… с яйцом“, кулебяки с сомовым плесом, „пирог с головизною“, набитый хрящами и щеками „девятипудового осетра“, „пирог с груздями“; и – наконец знаменитая петуховская кулебяка в четыре угла: в одном „щеки осетра да вязига“; в другом – гречневая кашица, да грибочки с лукочком, да сладкие молоки, „да еще чего знаешь там этакого… какого-нибудь там того“ (МД). Супы: „борщ с голубями“ (ОТ), „стерляжья уха с налимами и молоками“ („шипит и ворчит… меж зубами, заедаемая расстегаем“) (МД), пятьсотрублевая уха „с двухаршинными стерлядями“ и „тающими во рту кулебяками“ (МД), „рассупэ-деликатес“ (МД) и т. д. Жаркое: „сосиски с капустой“ (МД), говядина с луком (Ш), „мозги с горошком“ (МД), „индейка со сливами“, поданная Шпоньке на одном блюде восприятий с „весьма красивой барышней“ (Шп), „набитая трюфелями индейка“ (Р), „индюк… ростом с теленка“ (набитый яйцами, рисом, печенками“ (МД), свинина, баранина, гусь, котлеты с каперсами, теленок, жаренный на вертеле, с почками (два года воспитывался на молоке) (МД), кушанье из внутренностей, „утрибка“ (ОТ), кушанье, видом похожее „на сапоги, намоченные квасом“, соус, „обхваченный…винным пламенем“ (ОТ), каплун (ОТ), пулярка жареная, „с финтерлеями“, „няня“, или блюдо „из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками“; из рыбных – севрюжка, белуга, осетр: к нему сняточки, груздочки, да – репушка, да морковка, да бобки, да свекла звездочкой („да… чего-нибудь там этакого… того-растого… Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть“ (МД). Сладкое, – … Довольно, читатель! Не Илиада, а… Жратв-иада; можно бы исщербить щит Ахилла резьбою показанных блюд; в центре ж вырезать пуп: герой жанра – брюхо! Неспроста перечисляю предметы и блюда, отчетливо выпертые всем рельефом из плоскости полотна; перечисленье – прием третьей фазы; столы жирных блюд средь тяжелой скульптуры вещей здесь насильственно вставлены в легкие фоны, почти загораживая кругозор…» Кулинарная роскошь – это соблазн, побуждающий людей грешить (брать взятки, выжимать все соки из крепостных крестьян и т. д.). Интересно, что автор столь впечатляющего «кулинарного пейзажа» умер фактически от того, что добровольно уморил себя голодом, изживая греховный «кулинарный соблазн».
Как отмечал А. Белый, «у Гоголя ряд неправильных выражений; Гоголь сам признавался: в Риме он забыл русский язык, значит: грамматически никогда и не знал его; это подчеркивает его талант: и без грамматики совершать в языке революции». Сущность революции заключалась в том, что Гоголь впервые по-настоящему ввел русскую разговорную речь в литературный язык. Сравнивая язык Пушкина и Гоголя, А. Белый отметил: «В отличие от уравновешенной и короткой пушкинской фразы, фраза Гоголя и длинней, и насыщенней придаточным предложением; части речи неуравновешены в ней: всюду скопление одних частей речи в ущерб другим; всюду заторы друг друга теснящих глаголов и существительных, отчего текст беспорядочно толпится у глаз, раздражая порой неумеренной яркостью; и – пафос дистанции всюду Пушкиным соблюден; фраза Гоголя какая-то неравнобокая фраза, как здание, напоминающее цаплю, которое Тарас Бульба увидел, подъезжая к Варшаве…» А. Белый подчеркивает: «Гоголь увеличивает энергию глагольного действия, подчеркивая или кинетику, или напрягая потенциал; он широко использует прием одушевления, и оттого глаголы его – оригинальны и ярки; мы говорим: „Пламя вырвалось из земли“; он скажет: „выхватилось“… Гоголь глаголами срывает с места предметы, обычно пребывающие в неподвижности (дома, деревни, верстовые столбы), заставляя и их отхватывать трепака…» Как пишет А. Белый, «все творчество Гоголя, как кряж, перерезает нагроможденье гипербол; прилагательные, данные в превосходной степени, образуют как бы ступенчатые предгорья к кряжу гипербол…» Эпитеты Гоголя А. Белый определяет как «смесь роскошеств с чувствительными недостатками; но они – не изъян, а перепроизводство богатств; в тропических порослях травам; и оттого – сушь, как следствие густоты; заросли эти взывают к очистке; к ним нечего прибавить: от них надо убавить и тогда все в этом мире будет прекрасно; богатство Гоголя особенно подчеркивается, когда мы обратимся к эпитетам Пушкина, которых красота в утонченной скромности, а вовсе не в роскоши; эпитеты Гоголя и Пушкина относятся вовсе к разным климатическим областям. Гоголь – тропичен; Пушкин – показывает красоты северной флоры». А. Белый особо остановился на П. фамилий и географических названий у Гоголя: «Потребность бесконтрольно излиться звуковым посвистом буйствует эскадроном имен, отчеств, фамилий, названий местностей, деревень, которым Гоголь штурмует нас: фамилии, или вернее – бред Гоголя, – выпучены ужасом пошлости, или хлещут как кастаньеты, гротеском; что главное: в них глумится тенденция отщепенца от рода над безличием родового чрева; даже имя „Николай“ (почему „Николай“?) превращает „я“ Гоголя в безыменку; почему оно – Николай, когда любое „ты“ Николай, любое „он“ – Николай? И отсюда потребность ожутить; и остранняют: не Николай Николаевич, а „Миколай Калаич“; Гоголь же – „Николай Васильевич“ из рода „Гоголей“ (чорт их знает, откуда „гоголи“?). И как месть за гоголя, пухнут звуковые монстры. Вот фамилии по чину „гротеск“; Бульба, Бурульбаш, Козолуп, Попопуз, Пухивочка, Голопупенко, Голокопытенко, Колопер, Пидсышек, Палывода, Покатыполе, Черевиченко, Макогоненко, Перерепенко, Метелица, Вовтузенко, Вертыхвыст, Невеличкий, Черевик, Чуб, Шпонька, Коробочка, Курочка из Гадяча, Земляника, Яичница, учитель Деепричастие, Держиморда, Хома Брут, Сторченко из Хортыщ, Сквозник-Дмухановский, Фемистоклюс Манилов, граф Толстогуб, Товстогуб, Довгочхун, Чипчайхилидзев, Пифагор Пифагорович Чертокуцкий, судья Тяпкин-Ляпкин; сюда же: Ердащагин, Шлепохвостова, Василиса Кашпаровна Цупчевьска, и т. д. Вот фамилии, которых задание внушить ужас своей тривиальностью: пара Пискарев и Пирогов в „НП“ окаймлена парой немцев, носящих знаменитые фамилии Шиллер и Гофман; вдумайтесь в ничтожество звуков, строящих фамилии двух героев Гоголя: Чичиков (чи-чи), Хлестаков (нахлестался); серою пылью чехлов несет от ряда фамилий: Подточина, Потанчиков, подполковник Потогоненко, Поприщин, Поплевин, Помойкин, Почечуев, Пуговицын, Перепреев, Перепендев, Подколесин, мичман Дырка, Люлюкин, столоначальник Ерошкин, Ковалев, Бобов, Бухмистерова, Брандахлыстова, Белобрюшкина, Купердягина, князь Брюховецкий, граф Булкин, Собачкин, Мурзафейкин, Замухрышкин, Вахромейкин, Ярыжкин, Тряпичкин, Швохнев, Блохин, Ихарев, Чмыхов, Глов, Невелещагин, Кислоедов, Софи Ватрушкина, полковник Чепраков, Харпакин, Трепакин, и т. д. Читатель, ведь – ужас! Имена и отчества: Амос Федорович, Агафья Тихоновна, Агафья Федосеевна, Василиса Кашпаровна, Фентефлей Перпентьич, Псой Стахич, Евдокия Малофеевна, Сильфида Петровна, Адельгейда Гавриловна, Маклатура Александровна, Евтихий Евтихиевич, Елевферий Елевферьевич, Акакий Акакиевич, Евпл Акинфиевич, Сысой Пафнутьевич, Макдональд Карлович, и т. д. Имена и прозвища: Солопий, Солоха, Мосий Шило, Хивря, Бовдюк, Ковтун, Коровий-Кирпич, Шепчиха, Копрян, Абакун Фыров, Алкид Манилов, Неуважай-Корыто, Григорий Доезжай-не-Доедешь, Елизавета Воробей, повариха Явдоха, девка Горпина, девка Орышка, приказчик Ничипор, кучер Омелек, отец Петр из Колиберды, Мокий, Соссий, Хоздазат, Трифилий, Варахасий, Павсикахий, Вахтисий; лысый Пимен „держал кабак, которому имя было Акулька“ (МД); колода карт – „Аделаида Ивановна“ (ТО); лошадь – „Аграфена Ивановна“ (Игр.) и т. д. А география Гоголя? Сельцо Вшивая-Спесь, село Колиберда, хутор Хортыщи, Шестилавочная улица, Мыльный переулок, дом Зверкова, церковь Николы-на-Недотычках и т. д. Я останавливаюсь подробно на именах, фамилиях, прозвищах; без них – не полон словарь; в них – явная тенденция к зауми сплетена с тенденцией к народным словам, прыщущим неологизмами; из последних выкручивает Гоголь свои жаргоны…»