Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 76 страниц)
СОБАКЕВИЧ Михаил Семенович,
персонаж «Мертвых душ». Его имя указывает на сходство с медведем, всячески подчеркиваемое Гоголем. По определению писателя, С. «такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться, и делать разные штуки на вопросы: „А покажи, Миша, как бабы парятся“ или: „А как, Миша, малые ребята горох крадут?“. Чичиков замечает по поводу С.: „Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! А разогни кулаку один или два пальца, выдет еще хуже. Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку. Да еще, пожалуй, скажет потом: „Дай-ка себя покажу!“ Да такое выдумает мудрое постановление, что многим придется солоно… Эх, если бы все кулаки!..“
В черновом наброске заключительной главы то ли первого, то ли второго тома поэмы Гоголь так определяет его: „…плут Собакевич, уж вовсе не благородный по духу и чувствам, однакож не разорил мужиков, не допустил их быть ни пьяницами, ни праздношатайками“. В образе С. отразился, в частности, М. П. Погодин. Характеристика С. как кулака, по всей вероятности, восходит к ссоре Гоголя с Погодиным, когда последний отказался выдать ранее оговоренные авторские оттиски повести „Рим“. Как вспоминал М. С. Щепкин, Гоголь признался ему: „Ах, вы не знаете, что значит иметь дело с кулаком!“ – „Так зачем же вы связываетесь с ним?“ – подхватил я. – „Затем, что я задолжал ему шесть тысяч рублей ассигнациями: вот он и жмет. Терпеть не могу печататься в журналах, – нет, вырвал-таки у меня эту статью! И что же, как же ее напечатал? Не дал даже выправить хоть в корректуре. Почему уж это так, он один это знает“. Ну, подумал я, потому это так, что иначе он не сумеет: это его (Погодина. – Б. С.) природа делать всё, как говорится, тяп да ляп». Также и у С. все предметы в доме и в имении словно вырублены топором, можно сказать, тяп-ляп, с заботой только об их функциональном назначении, без всякой заботы об изяществе.
В. Г. Белинский в статье «Ответ „Москвитянину“» (1847) отмечал: «Собакевич – антипод Манилова: он груб, неотесан, обжора, плут и кулак; но избы его мужиков построены хоть неуклюже, а прочно, из хорошего лесу, и, кажется, его мужикам хорошо в них жить. Положим, причина этого не гуманность, а расчет, но расчет, предполагающий здравый смысл, расчет, которого, к несчастию, не бывает иногда у людей с европейским образованием, которые пускают по миру своих мужиков на основании рационального хозяйства. Достоинство опять отрицательное, но ведь если бы его не было в Собакевиче, Собакевич был бы еще хуже: стало быть, он лучше при этом отрицательном достоинстве».
Характеристика С. как «кулака» носит сугубо негативный характер. Подтверждение этого мы находим в письме Гоголя А. С. Данилевскому от 29 октября 1848 г.: «Жизнь в Москве стала теперь гораздо дороже. С какими-нибудь тремя тысячами едва холостой человек теперь в силах прожить, женатому же без 8 тысяч трудно обойтиться, – я разумею – такому женатому, который бы вел самую уверенную жизнь и наблюдал бы во всем строжайшую экономию. Почти все мои приятели сидят на безденежье, в расстроенных обстоятельствах, и не придумают, как их поправить. При деньгах одни только кулаки, пройдохи, и всякого рода хапуги. От этого и общество и жизнь в Москве стали как-то заметно скучнее…» Глубокую связь С. с Коробочкой подметил А. Б. Галкин на уровне их имен и отчеств, Михайло Семенович и Настасья Петровна, как медведя и медведицу из народной сказки. Эта связь подчеркивает грубость, неотесанность, в культурном смысле, обоих персонажей, и вместе с тем – их хватку, основательность, а в какой-то мере – и близость к народу, к тем же крестьянам, по вкусам и привычкам. Трапеза С., например, проста, лишена изысканности и отличается от крестьянской лишь обилием потребляемой пищи. Несмотря на мнение многих литературоведов о бездетности С., нигде в тексте поэмы нет указания об отсутствии у него детей, хотя и не отмечено, вместе с тем, что они у него есть.
СОЛЛОГУБ Владимир Александрович (1814–1882),
граф, чиновник по особым поручениям министерства внутренних дел, писатель, автор популярных в свое время повестей «История двух калош» и «Тарантас» и «Воспоминаний». Был женат с 1840 г. на С. М. Виельгорской.
С. познакомился с Гоголем летом 1831 г. История этого знакомства подробно изложена в «Воспоминаниях»: «В 1831 году летом я приехал на вакации из Дерпта в Павловск. В Павловске жила моя бабушка Архарова; а с нею вместе тетка моя Александра Ивановна Васильчикова… Я отправился на поклон к бабушке; время для бабушки было уже позднее, она собиралась спать.
– „Пойди-ка к Александре Степановне (ее приживалка), там у Васильчиковых при Васе студент какой-то живет, говорят, тоже пописывает, так ты пойди, послушай“, – сказала мне бабушка, отпуская меня. Я отправился к Александре Степановне; она занимала на даче у бабушки небольшую, довольно низенькую комнату; у стены стоял старомодный, обтянутый ситцем диван, перед ним круглый стол, покрытый красной бумажной скатертью; на столе под темно-зеленым абажуром горела лампа. Подле Александры Степановны сидели две другие приживалки. Все три старухи вязали чулки, глядя снисходительно поверх на тут же у стола сидевшего худощавого молодого человека; старушки поднялись мне навстречу, усадили меня у стола, потом Александра Степановна, предварительно глянув на меня, обратилась к юноше: „Что же, Николай Васильевич, начинайте!“ Молодой человек вопросительно посмотрел на меня; он был бедно одет и казался очень застенчив; я приосанился.
– „Читайте, – сказал я несколько свысока, – я сам „пишу“ (читатель, я был так молод!) и очень интересуюсь русской словесностью; пожалуйста, читайте“.
Ввек мне не забыть выражения его лица! Какой тонкий ум сказался в его чуть прищуренных глазах, какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы. Он все так же скромно подвинулся к столу, не спеша, развернул своими длинными худыми руками рукопись и стал читать. Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Читал он про украинскую ночь: „Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!..“ Он придавал читаемому особый колорит своим спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому лицу, в то время как серые маленькие его глаза добродушно улыбались и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, он будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами выси, благоухания, душевного простора. Вдруг он остановился.
– „Да гопак не так танцуется!..“ Приживалки вскрикнули: „Отчего не так?“ Они подумали, что чтец обращался к ним. Он улыбнулся и продолжал монолог пьяного мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен. Когда он кончил, я бросился ему на шею и заплакал. Молодого этого человека звали Николай Васильевич Гоголь. У тетки Васильчиковой было пятеро детей. Один из сыновей родился с поврежденным при рождении черепом, так что умственные его способности остались навсегда в тумане. К этому-то сыну в виде не то наставника, не то дядьки и был приглашен Гоголь для того, чтобы по мере возможности стараться хоть немного развить это бедное существо. На другой день после чтения я пошел к Васильчиковым и увидел следующее зрелище: на балконе, в тени, сидел на соломенном низком стуле Гоголь, у него на коленях полулежал Вася, тупо глядя на большую, развернутую на стуле книгу; Гоголь указывал своим длинным, худым пальцем на картинки, нарисованные в книге, и терпеливо раз двадцать повторял следующее: „Вот это, Васенька, барашек – бе…е…е, а вот это корова – му…у…му…у, а вот это собачка – гау…ау…ау…“ При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в звукоподражаниях. Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Впоследствии Гоголь никогда не припоминал о нашем первом знакомстве: видно было, что он несколько совестился своего прежнего звания толкователя картинок. Но нет сомнения, что его будущей известности много также способствовали знакомства, приобретенные в доме Васильчиковых».
В 1843 г. и в начале 1844 г. С. встречался с Гоголем за границей и так описал эти встречи в мемуарах: «За границей я жил целый год с Гоголем, сперва в Баден-Бадене, потом в Ницце. Талант Гоголя в то время осмыслился, окрепнул, но прежняя струя творчества уже не билася в нем с привычною живостью. Прежде гений руководил им, тогда он уже хотел руководить гением. Прежде ему невольно писалось, потом он хотел писать и, как Гёте, смешал свою личность с независимым от его личности вдохновением. Он постоянно мне говорил: „Пишите, поставьте себе за правило хоть два часа в день сидеть за письменным столом и принуждайте себя писать“. – „Да что ж делать, возражал я, – если не пишется?“ – „Ничего… Возьмите перо и пишите: сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то пишется, сегодня мне что-то не пишется и так далее; наконец надоест и напишется“. – Сам же он так писал и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели».
Гоголь считал, что у С. недостает силы воли. 24 сентября н. ст. 1844 г. он писал из Франкфурта его жене С. М. Виельгорской: «…Порядок спасет вас от много неприятного и поможет вам обоим выполнить много душевных и важных обязанностей. Вы этим окажете большую пользу и помощь вашему мужу. Ему трудно преодолеть самому себя, если б даже он и хотел. Я имею больше характера, нежели он, имею больше над собою власти, чем он, но и мне трудно во многом себя заставить и принудить».
Гоголь, похоже, не слишком высоко ценил литературные способности С. В письме Н. М. Языкову от 21 декабря 1843 г. (2 января 1844 г.) из Ниццы он писал, что С. «кажется, охотник больше ездить по вечеринкам, чем писать». Однако со временем, возможно, Гоголь изменил свою оценку произведений С. 3/15 января 1846 г. он писал графине С. М. Соллогуб, что опубликованный «Тарантас» ему понравился больше, чем в рукописи. А 14/26 мая 1846 г. Гоголь сообщал графине А. М. Виельгорской по поводу повести С. «Воспитанница», что ее автор «идет вперед». С. оставил воспоминания о своих встречах с Гоголем в Москве в конце 1840-х – начале 1850-х годов: «Гоголь чуждался и бегал света. Застенчивость его простиралась до странности. Он не робел перед посторонними, а тяготился ими. Как только являлся гость, Гоголь исчезал из комнаты. Впрочем, он иногда еще бывал весел, читал по вечерам свои произведения, всегда прежние, и представлял, между прочим, в лицах своих нежинских учителей с такой комической силой, что присутствующие надрывались со смеха. Но жизнь его была суровая и печальная. Поутру он читал Иоанна Златоуста, потом писал и рвал все написанное, ходил очень много, был иногда прост до величия, иногда причудлив до ребячества. Я сохранил от этого времени много документов, любопытных для определения его психической болезни. Гоголя я видел в последний раз в Москве, когда я ехал на Кавказ. Он пришел со мной проститься и начал говорить так сбивчиво, так отвлеченно, так неясно, что я ужаснулся, смешался и сказал ему что-то про самобытность Москвы. Тут лицо Гоголя прояснилось, искра прежнего веселья сверкнула в его глазах, и он рассказал мне по-гоголевски один в высшей степени забавный и типичный анекдот, которым, к сожалению, я с моими читательницами поделиться не могу. Но тотчас же после анекдота он снова опечалился, запутался в несвязной речи, и я понял, что он погиб. Он страдал долго, страдал душою – от своей неловкости, от своего мнимого безобразия, от своей застенчивости, от безнадежной любви, от своего бессилия перед ожиданиями русской грамотной публики, избравшей его своим кумиром. Он углублялся в самого себя, искал в религии спокойствия и не всегда находил; он изнемогал под силой своего призвания, принявшего в его глазах размеры громадные; томился тем, что непричастен к радостям, всем доступным, и изнывал между смирением и болезненной, несвойственной ему по природе гордостью. Гоголь имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, причем он всегда грешил преднамеренно (здесь, вероятно, проявилась неспособность или отвращение Гоголя к плотским утехам, сублимировавшаяся в скабрезных анекдотах. – Б. С.)… Однажды я присутствовал при одном рассказе, переданном Гоголем теще моей, графине Л. К. Виельгорской. Он уже начинал страдать теми припадками меланхолии и затмением памяти, которые были грустными предшественниками его кончины. Он был с Виельгорскими и со мною в самых дружеских отношениях, и потому виделись мы каждый день, если случай сводил нас быть в одном городе. Так и случилось в Москве, где я был проездом и где также в то время находилась и графиня Виельгорская. Гоголь проживал тогда у графа Толстого. Он был грустен, тупо глядел на все окружающее его потускневший взор, слова утратили свою неумолимую меткость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом. Вдруг бледное лицо его оживилось, на губах опять заиграла всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах засветился прежний огонек.
– Да, графиня, – начал он своим резким голосом, – вы вот говорите про правила, про убеждения, про совесть (графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать), – а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, – продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удовольствия, – я засиделся вечером у приятеля. Так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взялся проводить меня домой (скорее, здесь сказался присущий Гоголю страх возвращаться в темноте домой в одиночестве. – Б. С.). Пошли мы тихо по улице разговаривая. На востоке уже начинала белеть заря, – дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и грязный дом. Место это, хотя человек он был женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением пробормотал: „Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Подождите меня, я хочу узнать“… Он прильнул к окну. Я тоже, заинтересованный, подошел. В довольно большой комнате перед налоем священник совершал службу, по-видимому, молебствие, дьячок подтягивал ему. Позади священника стояла толстая женщина, изредка грозно поглядывая вокруг себя; за нею, большею частью на коленях, расположилось пятнадцать или двадцать женщин, в завитых волосах, со щеками, рдеющими неприродным румянцем. Вдруг калитка с шумом распахнулась и показалась толстая женщина, очень похожая на первую.
„А, Прасковья Степановна, здравствуйте! – вскричал мой приятель. – Что это у вас происходит?“ – „А вот, – забасила толстуха, – сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так пообещалась для доброго почина молебен отслужить“.
– Так вот графиня, – прибавил уже от себя Гоголь, – что же говорить о правилах и обычаях у нас в России? Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рассказ Гоголя: надо было уже действительно быть очень больным, чтобы в присутствии целого общества рассказать графине Виельгорской подобный анекдотец». Не исключено, что эпизод с молебном в публичном доме отразился в «Невском проспекте» в сцене посещения борделя несчастным художником Пескаревым.
«СОРОЧИНСКАЯ ЯРМАРКА»,
повесть, впервые напечатанная в первой части сборника «Вечера на хуторе близ Диканьки» в 1831 г. Во втором издании сборника в 1836 г. Гоголь указал временем написания С. я. 1829 г. Здесь описаны впечатления не только от ярмарки в Великом Сорочинце, где он родился, но и от ярмарки, четырежды в год проводившейся в имении Гоголей Васильевке, причем Васильевская скотная ярмарка была крупнейшей в Полтавской губернии.
В С. я. уже проявился сквозной мотив гоголевского творчества – протест против роскоши, которую писатель связывал прежде всего с женщинами, которые, по его мнению, побуждают своих мужей и любовников праздно тратить деньги. В повести посрамлена злая Хивря, но на смену ей приходит добрая щеголиха Параска. Порок никуда не исчезает, он принимает лишь более приятные глазу формы. Начальная фраза С. я.: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!» в преобразованном виде стала рефреном популярного музыкального хита конца XX в. «Как упоительны в России вечера!»
«Старосветские помещики», повесть, впервые напечатанная в сборнике «Миргород» в 1835 г. По воспоминаниям А. Н. Афанасьева, опубликованным в 1864 году, «случай, рассказанный в „Старосветских помещиках“ о том, как Пульхерия Ивановна появление одичалой кошки приняла за предвестие своей близкой кончины, взят из действительности. Подобное происшествие было с бабкой Щепкина. Щепкин как-то рассказал о нем Гоголю, и тот мастерски воспользовался им в своей повести. Щепкин прочитал повесть и при встрече с автором сказал ему шутя: – „А кошка-то моя!“ – „Зато коты мои!“ – отвечал Гоголь, и в самом деле коты принадлежали его вымыслу».
6/18 апреля 1837 г. Гоголь в письме В. А. Жуковскому просил: «Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: Старосветские помещики и Тарас Бульба. Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам. Все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметные были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел Государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется прямо от души… О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия. Но будь всё то, что угодно Богу».
А. С. Пушкин высоко ценил С. п., «эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления». Замысел С. п. относится к концу 1835 г. Хутор героев повести списан с родового имения Гоголей – Васильевки. Прототипами Афанасия Ивановича Товстогуба и Пульхерии Ивановны Товстогубихи послужили дед и бабка Гоголя Афанасий Демьянович и Татьяна Семеновна Гоголь-Яновские. Татьяна Семеновна происходила из семейства Лизогуб, была дочерью «бунчукового товарища» (чин в украинском казачьем войске) Семена Семеновича Лизогуба, отсюда и фамилия героев повести – Товстогуб. В повести отразилась романтическая история женитьбы Афанасия Демьяновича и Пульхерии Семеновны. В. И. Шенрок в «Материалах для биографии Гоголя» (1892–1897) утверждал: «Афанасий Демьянович прошел через семинарию и завершил свое образование в Киевской духовной академии. Сохранились воспоминания, указывающие на то, что Афанасий Гоголь получил в академии настолько основательное для своего времени образование, что считался знатоком языков, особенно латинского и немецкого, которые преподавал детям своих деревенских соседей. О самой женитьбе его рассказывают анекдот, что он похитил из родительского дома любимую свою ученицу Татьяну Семеновну Лизогуб, дочь бунчукового товарища Семена Лизогуба, по матери из фамилии Танских. Он предварительно объяснился ей в любви, скрыв записку в скорлупу грецкого ореха, и, удостоверившись во взаимности, обвенчался с нею без ведома родителей». Об этой же истории вспоминала сестра писателя О. В. Гоголь-Головня: «Бабушка была из богатого дома. У них был учитель, который учил ее братьев и ее. Рассказывали, как она собрала свои золотые и серебряные и прочие вещи, ушла из родительского дома, где-то повенчались; за это родители рассердились: ничего ей не дали, и где они жили и как, не расспрашивали. Потом братья ее подарили ей Васильевку, и тут она жила до смерти. За бабушку говорили, как она великолепно рисовала». Однако существуют и свидительства насчет того, что родители Татьяны Семеновны все же примирились с браком дочери и выделили ей приданное. А.М. Лазаревский в «Сведениях о предках Гоголя» (1902) отмечал: «Необычным фактом была женитьба „поповича“ Афанасия Гоголя на дочери бунчужного товарища Сем. Сем. Лизогуба, человека, принадлежащего к „высшему“ местному обществу. Лизогуб был, во-первых, родной внук гетмана Скоропадского, получивший богатые дедовские маетности, а во-вторых, это был зять переяславского полковника Василия Танского… За женой Афанасий Гоголь в „посаг“ получил несколько десятков крестьянских дворов (из материнского имения) в селе Келеберде и Купчине (будущей Васильевке, названной так в честь родившегося в 1777 г. сына Афанасия Демьяновича и Татьяны Семеновны Василия, отца писателя. – Б. С.), в которых, по ведомости 1782 г., считалось 268 крестьян, мужчин и женщин». Биографию Афанасия Демьяновича приводит В. А. Чаговец в «Семейной хронике Гоголей» (1902): «Из послужного списка Афанасия Демьяновича Гоголя видно, что он родился в 1738 г., а уже в 1757 г. вступил на службу, сперва в полковую миргородскую, а в следующем же году в войсковую канцелярию; за добросовестное исполнение своих обязанностей был представлен в войсковые хорунжие… За долговременную беспорочную службу удостоился награждения чином бунчукового товарища в 1781 г., августа 7 дня. Там же против графы: „грамоте читать и писать умеет ли?“ сказано: „грамоте читать и писать по-русски, по-латыни, польски, немецки и гречески умеет“. Впоследствии он был назначен полковым писарем и переименован в секунд-майоры (в связи с упразднением внутренней автономии Малороссии в 1783 г., прикреплением местных крестьян к земле и распространением на украинские земли общеимперских порядков. – Б. С.), в каком чине находился до конца дней своих». Как и герой С. п., Афанасий Демьянович (Дамианович) был офицером украинского войска. Согласно дневнику троюродного брата Гоголя о. Владимира Яновского, он дослужился не до секунд-майора, а до премьер-майора (очевидно, полученного при выходе в отставку). Очевидно, именно со службой и связано получение дворянства сыном священника кононовской Успенской церкви о. Дамиана, а позднейшие утверждения о том, что дворянство Гоголей-Яновских восходит к XVII веку, являются лишь красивой легендой. Татьяна Семеновна, родившаяся в 1750-е годы, умерла около 1827 г., надолго пережив мужа, скончавшегося в начале XIX в. Сохранилось письмо Гоголя к ней из Полтавы, датированное 1820 г.: «Дражайшая бабушка. Извините меня в том, что долгое время не мог писать к вам, Дражайшая Бабушка. Покорно вас благодарю, что вы прислали гостинец мне. От всего сердца желая вам благополучия и долголетней жизни, при чем остаюсь Ваш покорный внук Николай Яновский. Пришлите мне, дражайшая бабушка, погребец; я куплю для него прибор. Обрадуйте Папиньку и Маминьку, что я успел в науках то, что в первом классе гимназии, и учитель мною доволен. Прошу поцеловать за меня Гапу (крепостная няня Гоголя Агафья Семеновна Власенкова. – Б. С.) и сестриц моих». Помимо реальных прототипов, у героев повести есть и очевидные прототипы в греческой мифологии, которую, наверняка, хорошо знал Афанасий Демьянович, обучавшийся в Киевской духовной академии. Это – упоминаемые в тексте повести Филемон и Бавкида добродетельные супруги, дожившие до глубокой старости в счастье и покое. В награду за их взаимную любовь и гостеприимство боги даровали им одновременную смерть, превратив Филемона и Бавкиду в два сросшихся дерева. Буколическая идиллия сохраняется в С. п. во многом потому, что герои практически никогда не покидают своего хутора. Здесь Гоголь также отразил одну из реальных особенностей характера Татьяны Семеновны. По воспоминаниям знавших ее, собранных В. А. Чаговцем, Татьяна Семеновна «страшно боялась лошадей; поэтому, когда ей приходилось куда-нибудь ехать, что, впрочем, случалось очень редко, то в карету запрягали пару волов и в таком виде ездили в город или к знакомым, нисколько не смущаясь тем любопытством, какое вызывала у всех такая оригинальная запряжка». Афанасию Ивановичу и Пульхерии Ивановне удается сохранить вечную любовь друг к другу только потому, что у них любовь – платоническая. Для плотской любви у Афанасия Ивановича существуют другие женщины, о чем недвусмысленно намекает автор: «Девичья была набита молодыми и немолодыми девушками в полосатых исподницах, которым иногда Пульхерия Ивановна давала шить какие-нибудь безделушки и заставляла чистить ягоды, но которые большею частию бегали на кухню и спали. Пульхерия Ивановна почитала необходимостию держать их в доме и строго смотрела за их нравственностью. Но, к чрезвычайному ее удивлению, не проходило нескольких месяцев, чтобы у которой-нибудь из ее девушек стан не делался гораздо полнее обыкновенного; тем более это казалось удивительно, что в доме почти никого не было из холостых людей, выключая разве только комнатного мальчика, который ходил в сером полуфраке, с босыми ногами, и если не ел, то уж верно спал. Пульхерия Ивановна обыкновенно бранила виновную и наказывала строго, чтобы вперед этого не было».
Гоголь даже прямо демонстрирует нам, как по ночам Афанасий Иванович пользуется благосклонностью дворовых девушек, а милейшая Пульхерия Ивановна этого не замечает, или делает вид, что не замечает: «Комната, в которой спали Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, была так жарка, что редкий был бы в состоянии остаться в ней несколько часов. Но Афанасий Иванович еще сверх того, чтобы было теплее, спал на лежанке, хотя сильный жар заставлял его несколько раз вставать среди ночи и прохаживаться по комнате. Иногда Афанасий Иванович, ходя по комнате, стонал. Тогда Пульхерия Ивановна спрашивала:
– Чего вы стонете, Афанасий Иванович?
– Бог его знает, Пульхерия Ивановна, так, как будто немного живот болит, – говорил Афанасий Иванович.
– А не лучше ли вам чего-нибудь съесть, Афанасий Иванович?
– Не знаю, будет ли оно хорошо, Пульхерия Ивановна! впрочем, чего ж бы такого съесть?
– Кислого молочка или жиденького узвару с сушеными грушами.
– Пожалуй, разве так только, попробовать, – говорил Афанасий Иванович. Сонная девка отправлялась рыться по шкапам, и Афанасий Иванович съедал тарелочку; после чего он обыкновенно говорил:
– Теперь так как будто сделалось легче». Неслучайно бегство любимой кошечки, поддавшейся зову плоти, предвещает крах идиллии, начинающийся со смерти Пульхерии Ивановны, на которой и держится идеальный мир старосветских Филемона и Бавкиды. Буколический рай может сохраняться лишь в замкнутом пространстве, куда нет доступа подлинным человеческим страстям. И неслучайно у героев повести не остается потомства. Их идиллия бесплодна и неповторима. Здесь писатель сознательно отступает от судьбы прототипов: у Афанасия Демьяновича и Татьяны Семеновны был сын Василий, и в этой счастливой семейной паре муж умер на много лет раньше жены. Сохранять свою идиллию герои С.п. способны потому, что абстрагируются от реальной жизни. Их непрактичность автором подчеркивается. У Афанасия Ивановича книжные знания, как надо вести хозяйство, нисколько не мешают приказчику воровать, а имению – приходить в упадок: «Напившись кофею, Афанасий Иванович выходил в сени и, стряхнувши платком, говорил: „Киш, киш! пошли, гуси, с крыльца!“ На дворе ему обыкновенно попадался приказчик. Он, по обыкновению, вступал с ним в разговор, расспрашивал о работах с величайшею подробностью и такие сообщал ему замечания и приказания, которые удивили бы всякого необыкновенным познанием хозяйства, и какой-нибудь новичок не осмелился бы и подумать, чтобы можно было украсть у такого зоркого хозяина. Но приказчик его был обстрелянная птица: он знал, как нужно отвечать, а еще более, как нужно хозяйничать». Так же и «комната Пульхерии Ивановны была вся уставлена сундуками, ящиками, ящичками и сундучочками. Множество узелков и мешков с семенами, цветочными, огородными, арбузными, висело по стенам. Множество клубков с разноцветной шерстью, лоскутков старинных платьев, шитых за полстолетие, были укладены по углам в сундучках и между сундучками. Пульхерия Ивановна была большая хозяйка и собирала все, хотя иногда сама не знала, на что оно потом употребится». Этот образ предвосхищает одновременно и Коробочку, и Плюшкина в «Мертвых душах». У героини С.п. домовитость Коробочки перерождается в бессмысленное собирательство Плюшкина, но без скупости последнего, что позволяет ей наслаждаться плодами тихой сельской жизни. Точно так же в Афанасии Ивановиче можно найти черты Манилова. Отсутствие духовных устремлений помогает Пульхерии Ивановне и Афанасию Ивановичу сохранить гармонию своих отношений. Для героев С. п., кроме взаимной любви, характерна только одна страсть – страсть к еде. Она тоже существует только в их внутреннем мире и никак не связана с окружающей жизнью. Трапезы Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны написаны яркими красками и чрезвычайно любовно – как самая важная часть их повседневной жизни, как символ слияния с природой: «Под яблонею вечно был разложен огонь, и никогда почти не снимался с железного треножника котел или медный таз с вареньем, желе, пастилою, деланными на меду, на сахаре и не помню еще на чем. Под другим деревом кучер вечно перегонял в медном лембике водку на персиковые листья, на черемуховый цвет, на золототысячник, на вишневые косточки, и к концу этого процесса совершенно не был в состоянии поворотить языком… Всей этой дряни наваривалось, насоливалось, насушивалось такое множество, что, вероятно, она потопила бы наконец весь двор, потому что Пульхерия Ивановна всегда сверх расчисленного на потребление любила приготовлять еще на запас, если бы большая половина этого не съедалась дворовыми девками, которые, забираясь в кладовую, так ужасно там объедались, что целый день стонали и жаловались на животы свои… Оба старичка, по старинному обычаю старосветских помещиков, очень любили покушать… Афанасий Иванович возвращался в покои и говорил, приблизившись к Пульхерии Ивановне:
– А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?