Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 76 страниц)
Как отмечал И. А. Ильин в своей лекции «Гоголь – великий русский сатирик, романтик, философ жизни» (1944): «Вместо того чтобы страдающего, мятущегося человека успокоить и обнадежить, у него вырывают почву из-под ног (критикой „Выбранных мест из переписки с друзьями“. – Б. С.) и подталкивают его – ищущего духовной поддержки – далее к мистицизму. Роковая встреча Гоголя с фанатичным ортодоксом-священником Матвеем Константиновским завершила кризис. Этот предельно ограниченный человек считал своим правом и делом непреклонно укорять Гоголя в его мнимой греховности, демонстрировать ужасы Страшного Суда, рисовать прежнюю писательскую деятельность как сатанинский соблазн. Он требовал, чтобы Гоголь проклял наследие Пушкина; одним словом, рвал ему сердце».
КОРОБОЧКА,
Настасья Петровна, персонаж «Мертвых душ». В черновом наброске заключительной главы то ли первого, то ли второго тома поэмы Гоголь следующим образом характеризует К.: «…коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме Часослова, да и то еще с грехом пополам, не выучилась никаким изящным искусствам, кроме разве гадания на картах, умела, однакож, наполнить рублевиками сундучки и коробочки и сделать это так, что порядок, какой он там себе ни был, на деревне все-таки уцелел: души в ломбард не заложены, а церковь на селе хоть и не очень богатая, была, однако же поддержана, и правились и заутрени и обедни исправно, – тогда как иные, живущие по столицам, даже и генералы по чину, и образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколюбивые, беспрестанно заводящие всякие филантропические заведения, требуют, однакож, от своих управителей всё денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай, – и все крестьяне заложены в ломбард и перезаложены, и во все магазины до одного и всем ростовщикам до последнего в городе должны».
В. Г. Белинский в статье «Ответ „Москвитянину“» (1847) писал: «Коробочка пошла и глупа, скупа и прижимиста, ее девчонка ходит в грязи, босиком, но зато не с распухшими от пощечин щеками, не сидит голодна, не утирает слез кулаком, не считает себя несчастною, но довольна своею участью».
КУКОЛЬНИК Нестор Васильевич (1809–1868),
писатель и драматург, сын директора Нежинской гимназии высших наук Василия Григорьевича Кукольника (1765–1821), в припадке меланхолии покончившего с собой. К. был гимназическим товарищем Гоголя. В 1830 -1840-е годы драмы и историческая проза К. пользовались большой популярностью. В «Ревизоре» К. видел недостойный фарс. Однако личные отношения между К. и Гоголем сохранялись почти до самой смерти Гоголя. Последний раз они виделись в марте 1850 г. в Москве.
К. оставил воспоминания о Гоголе-гимназисте: «Яновский (Гоголь тож), еще в низших классах, как-то провинился, так что попал в уголовную категорию. „Плохо, брат! – сказал кто-то из товарищей: – высекут!“ „Завтра!“ – отвечал Гоголь. Но приговор утвержден, ликторы явились. Гоголь вскрикивает так пронзительно, что все мы испугались, – и сходит с ума. Подымается суматоха; Гоголя ведут в больницу; Иван Семенович (Орлай, директор Нежинского лицея. – Б. С.) два раза в день навещает его; его лечат; мы ходим к нему в больницу тайком и возвращаемся с грустью. Помешался, решительно помешался! Словом, до того искусно притворялся, что мы все были убеждены в его помешательстве, и когда, после двух недель успешного лечения, его выпустили из больницы, мы долго еще поглядывали на него с сомнением и опасением». По свидетельству К., «в гимназии Гоголь, как между товарищами, так и по официальным спискам, – Гоголем не назывался, а просто Яновским. Однажды, уже в Петербурге, один из товарищей при мне спросил Гоголя: „С чего ты это переменил фамилию?“ – „И не думал“. – „Да ведь ты Яновский“. – „И Гоголь тож“. – „Да что значит гоголь?“ „Селезень“, – отвечал Гоголь сухо и свернул разговор на другую материю». К. также рассказал, как директор гимназии И. С. Орлай, чье крошечное имение с 6 душами крепостных было рядом с гоголевской Васильевкой, «не жаловал, если ученики во время лекций оставляли классы и прогуливались по коридорам, а Гоголь любил эти прогулки, а потому немудрено, что частенько натыкался на директора, но всегда выходил из беды сух и всегда одной и тою же проделкой. Завидев Ивана Семеновича издали, Гоголь не прятался, шел прямо к нему навстречу, раскланивался и докладывал: „Ваше превосходительство! Я сейчас получил от матушки письмо. Она поручила засвидетельствовать вашему превосходительству усерднейший поклон и донести, что по вашему имению идет все очень хорошо“. – „Душевно благодарю! Будете писать к матушке, не забудьте поклониться и от меня и поблагодарить“. Таков был обыкновенный ответ Ивана Семеновича, и Гоголь безнаказанно продолжал свою прогулку по коридорам».
К. также оставил нам зарисовку первых опытов Гоголя-актера в Нежинском лицее князя Безбородко: «Нам поставлено было в обязанность каждый раз, когда у нас будут спектакли, непременно и прежде всего сыграть французскую или немецкую пьесу. Гоголь должен был также участвовать в одной из иностранных пьес. Он выбрал немецкую. Я предложил ему ролю в двадцать стихов, которая начиналась словами: „O mein Vater!“, затем шло изложение какого-то происшествия. Весь рассказ оканчивался словами: „nach Prag!“ Гоголь мучился, учил роль усердно, одолел, выучил, знал на трех репетициях, во время самого представления вышел бодро, сказал: „O mein Vater!“ запнулся, покраснел, но тут же собрался с силами, возвысил голос, с особенным пафосом произнес: „nach Prag!“ – махнул рукой и ушел. И слушатели, большею частью не знавшие ни пьесы, ни немецкого языка, остались исполнением роли совершенно довольны. Зато в русских пьесах Гоголь был истинно неподражаем, особенно в комедии Фонвизина „Недоросль“, в роли г-жи Простаковой; я играл Митрофанушку. Из русских пьес я помню еще представление „Чудаков“, комедии Княжнина, „Хлопотуна“, Писарева (главную роль – Гоголь); из французских – „Medecin malgre lui“ и „Avare“ Мольера. Мы собирались играть Фингала; роли были розданы; даже репетиции по частям начались. Роль Старна назначалась Гоголю, Фингала – мне, Моины – Гинтовту, но уже теперь не помню, что расстроило этот спектакль и весь наш домашний театр».
26 июня 1827 г. Гоголь с иронией писал Г. И. Высоцкому: «Кукольник наш ходит теперь с бритою головою (опасаясь, верно, плотоядных животных), но, чтобы не выказать срамоты, заказал красную шапочку и этим точно охарактеризовал себя. И действительно теперь он сделался таким, что всяк придет в недоумение, похож ли он на того человека, которому бреют голову, или на того, который ходит в красной шапочке и попеременно бесится, находясь то в степени (употребляю твое слово) амуристики, то в степени, обладавшей знаменитым изгнанником Демировым-Мышковским (надзирателем Нежинской гимназии. – Б. С.)».
30 марта 1832 г. Гоголь писал из Петербурга А. С. Данилевскому, насмешливо называя K. «возвышенным»: «Приехал Возвышенный с паном Платоном (братом К.) и Пеликаном (врачом. – Б. С.). Вся эта компания пробудет здесь до мая, а может быть и долее. Возвышенный всё тот же, трагедии его всё те же. Тасс его, которого он написал уже в шестой раз, необыкновенно толст, занимает четверть столпы бумаги. Характеры всё необыкновенно благородны, полны самоотверженья и вдобавок выведен на сцену мальчишка 13 лет, поэт и влюбленный в Тасса по уши. А сравненьями играет, как мячиками; небо, землю и ад потрясает, будто перышко. Довольно, что прежние: губы посинели у него цветом моря, или: тростник шепчет, как шепчут в мраке цепи ничто против нынешних. Пушкина всё по-прежнему не любит. „Борис Годунов“ ему не нравится».
КУЛЖИНСКИЙ Иван Григорьевич (1803–1884),
учитель латинского языка в нежинской гимназии. Писал стихи и прозу. Его повесть «Малороссийская деревня» вызывала насмешки гимназистов. Впоследствии и сам К. свои литературные опыты расценивал отрицательно.
19 марта 1827 г. Гоголь писал Г. И. Высоцкому: «Теперь у нас происходят забавные истории и анекдоты с Иваном Григорьевичем Кулжинским. Он теперь напечатал свое сочинение под названием Малороссийская деревня. Этот литературный урод причиною всех его бедствий: когда он только проходит через класс, тотчас ему читают отрывки из Малороссийской деревни, и почтенный князь бесится, сколько есть духу; когда он бывает в театре, то кто-нибудь из наших объявляет громогласно о представлении новой пьесы; ее заглавие: Малороссийская деревня или Закон дуракам не писан, комедия-водевиль. Несколько раз прибегая к покровительству и защите конференции и наконец видя, что его жалобы худо чествуют, решился унизительно и смиренно просить нашей милости не рушить стихотворное его спокойствие и не срамить печатный бред его, а особливо не запирать его в канцелярии с маиором Шишкиным (помощником инспектора гимназии Силой Ивановичем Шишкиным. – Б. С.), как до сего делано».
О Гоголе он оставил воспоминания: «Как теперь вижу этого белокурого мальчика в сером суконном сюртучке, с длинными волосами, редко расчесанными, молчаливого, как будто затаившего что-то в своей душе, с ленивым взглядом, с довольно неуклюжею походкою, и никогда не знавшего латинского урока. Он учился у меня три года (латинскому языку) и ничему не научился, как только переводить первый параграф из хрестоматии при латинской грамматике Кошанского: Universus mundus plerum que distribuitur in duas partes, coelum et terram. Не один он был такой ленивый к латинскому языку; было еще несколько таких, и каждого из них я иначе не звал, как Universus mundus. – „Ну-тка ты, Universus mundus, скажи свой урок!“ Мог ли я тогда думать, что этот белокурый молодой Universus mundus будет нашим первоклассным писателем? Во время лекций Гоголь всегда, бывало, под скамьею держит какую-нибудь книгу, не обращая внимания ни на coelum, ни на terram. Принудительных средств у меня не было никаких, кроме аттестации в месячных ведомостях. Я писал нули да единицы, а Гоголь три года всё оставался на латинском синтаксисе и дальше Корнелия Непота не заехал в латинскую словесность – с этим и кончил курс. Надобно признаться, что не только у меня, но и у других товарищей моих он, право, ничему не научился. Школа приучила его только к некоторой логической формальности и последовательности понятий и мыслей, а более ничем он нам не обязан. Это был талант, не узнанный школою и, ежели правду сказать, не хотевший или не умевший признаться школе. Между тогдашними наставниками Гоголя были такие, которые могли бы приголубить или прилелеять этот талант, но он никому не сказался своим настоящим именем. Гоголя знали только как ленивого, хотя, по-видимому, не бездарного юношу, который не потрудился даже научиться русскому правописанию. Жаль, что не угадали его. А кто знает? Может быть, и к лучшему. Вот что достойно замечания: будучи ленивцем, Гоголь в то же время был самым благонравным юношей и вел себя всегда благородно. Хотя вообще уже принято в школах: ставя ученику худой шар за учение, вместе с тем уменьшать шары и в поведении. Но Гоголь был в этом случае исключением: единица или даже нуль в учении и пятерка в поведении! – Живо я помню представление „Недоросля“. На гимназическом театре Гоголь играл Еремеевну, хохотали до слез».
А в собственной автобиографии К. особо отметил, что «от Гоголя менее всего можно было ожидать такой известности, какою он пользуется в нашей литературе. Это была terra rudis et inculta (почва невозделанная и необработанная. – Б. С.). Чтобы грамматикальным образом оценить познания Гоголя при выпуске из гимназии, я не обинуясь могу сказать, что он тогда не знал спряжений глаголов ни на одном языке». По словам К., если по-французски Гоголь в гимназии немного понимал, то немецкий язык «был для него вовсе недоступен».
ЛОНГИНОВ Михаил Николаевич (1823–1875),
сын сенатора и члена Государственного совета Николая Михайловича Лонгинова (1775–1853), с 1871 г. начальник Главного управления по делам печати, известный библиограф и историк. В начале 1830-х годов был учеником Гоголя.
О знакомстве с писателем вспоминал: «В начале 1831 года два старших брата и я поступили в число учеников Гоголя. Это было в то время, когда он сделался домашним учителем и в доме П. И. Балабина и, сколько помню, несколько раньше знакомства его с домом А. В. Васильчикова. Гоголь был рекомендован моим родителям В. А. Жуковским и П. А. Плетневым. Первое впечатление, произведенное Гоголем на нас, мальчиков от девяти до тринадцати лет, было довольно выгодно, потому что в добродушной физиономии нового учителя, не лишенной, впрочем, какой-то насмешливости, не нашли мы и тени педантизма, угрюмости и взыскательности, которые считаются часто принадлежностью звания наставника… Одно чувство приличия, может быть, удержало нас от порыва смешливости, которую должна была возбудить в нас наружность Гоголя. Небольшой рост, худой и искривленный нос, кривые ноги, хохолок волос на голове, не отличавшейся вообще изяществом прически, отрывистая речь, беспрерывно прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, – всё это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к этому костюм, составленный из резких противоположностей щегольства и неряшества, – вот каков был Гоголь в молодости. Двойная фамилия учителя, Гоголь-Яновский, затруднила нас вначале; почему-то нам казалось сподручнее называть его г. Яновским, а не г. Гоголем; но он сильно протестовал против этого с первого раза. – „Зачем называете вы меня Яновским? – сказал он. Моя фамилия Гоголь, а Яновский только так, прибавка; ее поляки выдумали“. Уроки происходили более по вечерам. Но классы Гоголя так нас веселили, что мы не роптали на эти вечерние уроки. Сначала предполагалось, что он будет преподавать нам русский язык. Немало удивились мы, когда в первый же урок Гоголь начал толковать нам о трех царствах природы и разных предметах, касающихся естественной истории. На второй урок он заговорил о географических делениях земного шара, о системах гор, рек и проч. На третий – речь зашла о введении в общую историю. Тогда старший брат мой решился спросить у Гоголя: „Когда же начнем мы, Николай Васильевич, уроки русского языка?“ Гоголь усмехнулся своею сардоническою усмешкою и ответил: „На что вам это, господа; в русском языке дело – уметь ставить ять и е, а это вы и так знаете, как видно из ваших тетрадей. Просматривая их, я найду иногда случай заметить вам кое-что. Выучить писать гладко и увлекательно не может никто; эта способность дается природой, а не ученьем“. После этого классы продолжались на прежнем основании и в той же последовательности, т. е. один посвящался естественной истории, другой – географии, третий всеобщей истории. Уроки Гоголя нам очень нравились. Они так мало походили на другие уроки: в них не боялись мы ненужной взыскательности, слышали много нового, для нас любопытного, хотя часто и не очень идущего к делу. Кроме того, Гоголь при всяком случае рассказывал множество анекдотов, причем простодушно хохотал вместе с нами. Новаторство был одним из отличительных признаков его характера. Когда кто-нибудь из нас употреблял какое-нибудь выражение, уже сделавшееся давно стереотипным, он быстро останавливал речь и говорил, усмехаясь: „Кто это научил вас говорить так? Это неправильно: надо сказать так-то“. Помню, что однажды я назвал Балтийское море. Он усмехнулся и сказал: „Надобно говорить: Балтическое море; называют его именем Балтийского – невежды, и вы их не слушайте“. Но такой тон добродушия слышался во всех его замечаниях! Какою неистощимую веселостью и оригинальностью исполнены были его рассказы о древней истории! Не могу вспомнить без улыбки анекдот его о войнах Амазиса, о происхождении гражданских обществ и проч…. В начале тридцатых годов Гоголь занимался сочинением синхронистических таблиц для преподавания истории по новой методе и, кажется, содействовал Жуковскому в составлении новой системы обучения этой науке, основания которой были изданы в свет впоследствии. Таблицы свои приносил Гоголь и к нам, но употреблял их только в виде опыта. Гоголь скоро сделался в нашем доме очень близким человеком. В дни уроков своих он часто у нас обедал и выбирал обыкновенно за столом место поближе к нам, детям, потешаясь и нашею болтовней и сам предаваясь своей веселости. Рассказы его были уморительны; как теперь помню его комизм, с которым он передавал, например, городские слухи и толки о танцующих стульях в каком-то доме Конюшенной улицы, бывшие тогда во всем разгаре (этот эпизод, относящийся к концу 1833 г., отразился в повести „Нос“. – Б.С.)… Гоголь, так скоро и легко сделавшийся коротким знакомым матушки, которой говорил часто о своих литературных занятиях, надеждах и проч., никак не мог победить какой-то робости в отношении к моему отцу. Причиною этого должно полагать то, что он никак не мог отделить отношений своих, как доброго знакомого, от мысли о подчиненности: отец мой был начальником его по Патриотическому Институту, куда Гоголь определен был учителем. Черта довольно оригинальная, потому что отец мой никогда не подавал подчиненным повода не только робеть перед ним, но и всячески заставлял, вне служебных отношений, забывать, что он начальник. Но такова уже была странность Гоголя. При отце он, например, никогда не говорил о литературе, хотя предмет этот, как известно, всегда занимал Гоголя. Если не ошибаюсь, уроки Гоголя у нас продолжались года полтора. После этого Гоголь пропадал месяца два, и, сколько могу припомнить, в это время было ему передано от матушки удивление об его отсутствии и объяснено, что нам без учителя нельзя далее оставаться. Так как он и после этого не явился, то место его занял П. П. Максимович. Вдруг однажды Гоголь является к обеду. Дело ему немедленно объяснилось; но это нисколько не переменило отношений его к нашему делу».
Новая встреча Л. с Гоголем произошла десять лет спустя, и снова в Петербурге. Л. так описал ее в мемуарах: «Весною 1842 года, в один теплый, солнечный день, веселый кружок молодежи (в том числе и я) обедал у известного в то время ресторатора Сен-Жоржа. После обеда общество наше продолжало пировать в саду. Туда перешли из комнат и другие обедавшие. Тут-то встретился я с небольшого роста человеком, причесанным а ля мужик, в усах и эспаньолетке, и с трудом узнал прежнего своего учителя. Действительно, это был Гоголь, очень переменившийся лицом. Он только что приехал в Петербург, и в это время вышли в свет „Мертвые души“. Я подошел к Гоголю, который находился у Сен-Жоржа в обществе нескольких своих приятелей, в числе которых был кн. П. А. Вяземский. Он обрадовался, когда я назвал себя. После расспросов о моих домашних он, в свою очередь, должен был отвечать на разные мои вопросы, которые особенно относились до второй части „Мертвых душ“. Восторги мои по случаю первой части, по-видимому, доставили ему удовольствие. Он говорил, что осенью надеется напечатать следующий том. Нельзя было не заметить перемены в его характере: беззаботная веселость юноши в десять лет нашей разлуки частию заменилась в нем большею зрелостью мыслей и расположение духа сделалось серьезнее».
ЛЮБИЧ-РОМАНОВИЧ Василий Игнатьевич (1805–1888),
историк, поэт, переводчик Байрона и Мицкевича, гимназический товарищ Гоголя. Вместе с Л.-Р. и К. М. Базили Гоголь изготовлял декорации для школьных спектаклей.
26 июня 1827 г. Гоголь писал из Нежина своему ближайшему другу Г. И. Высоцкому: «На днях я получил письмо от Любича, не знаю по какой благодати. Чего только он в нем не наговорил! и каламбуров, и стишков. Изо всего письма я только мог заметить, что, увидевши мое письмо к тебе, он загорелся воспоминанием и решился подкрепить его посланием. На четырех страницах он не сказал об себе ни слова, даже не объявил при конце письма, что он Любич-Романович, а в заключение просил меня известить об Кляроцьке Курдюмовой, об которой ты, я думаю, сам знаешь, какого я глубокого сведения: даже не видал ее ни разу».
Л.-Р. вспоминал, как Гоголя впервые привезли в гимназию весной 1821 г.: «В гимназию высших наук князя Безбородко Гоголь был привезен родными, обходившимися с ним как-то особенно нежно и жалостливо, точно с ребенком, страдающим какой-то тяжкой неизлечимой болезнью. Он был не только закутан в различные свитки, шубы и одеяла, но просто-напросто закупорен. Когда его стали разоблачать, то долго не могли докопаться до тщедушного, крайне некрасивого и обезображенного золотухою мальчика. Мы чуть ли не всей гимназией вышли в приемную взглянуть на него. Глаза его были обрамлены красным, золотушным ободком, щеки и весь нос покрыты красными же пятнами, а из ушей вытекала каплями материя. Поэтому уши его были крайне крепко завязаны пестрым, цветным платком, придававшим его дряблой фигуре потешный вид». По свидетельству Л.-Р., отношения Гоголя с другими гимназистами складывались отнюдь не просто: «Гоголь постоянно косился на нас, держался в стороне, смотрел всегда букою. Насмешки наши над Гоголем еще усугублялись потому, что он держал себя каким-то демократом среди нас, детей аристократов, редко когда мыл себе лицо и руки по утрам каждого дня, ходил всегда в грязном белье и выпачканном платье. В карманах брюк у него постоянно имелся значительный запас всяких сладостей – конфет и пряников. И все это по временам, доставая оттуда, он жевал не переставая, даже и в классах, во время занятий. Для этого он обыкновенно забивался куда-нибудь в угол, подальше от всех, и там уже поедал свое лакомство. Чтобы занять в классе местечко, где бы его никто не видел, он приходил в аудиторию первым или последним и, засев в задних рядах, так же и уходил из класса, чтобы не подлежать осмеянию».
Л.-Р. подметил у будущего писателя немало странностей: «В числе странностей Гоголя было много его своеобразных взглядов на все то, что общество признавало для себя законом. Это Гоголь игнорировал, называл недостойным делом, от которого надо было бежать и избавлять себя, как врага, мечом мысли. В церкви, например, Гоголь никогда не крестился перед образами святых отцов наших и не клал перед алтарем поклонов, но молитвы слушал со вниманием, иногда даже повторял их нараспев, как бы служа сам себе отдельную литургию. Дьячков он осуждал за гнусавость пения, невнятность чтения псалтыря и за скороговорку великопостной службы. Не одобрял он также степеней и градаций в церкви и толкал мужика вперед, говоря: „Тебе Бог нужнее, чем другим, иди к нему ближе!“ Нередко он обращался к мужику в церкви с вопросом: „Есть ли у тебя деньги на свечку?“ – сейчас же вынимал из кармана монету и отдавал ее мужику, говоря: „На, поди, поставь свечку, кому ты желаешь, да сам поставь; это лучше, чем кто другой за тебя поставит“. Гоголь торжествовал, что его цель была достигнута, и мужик подошел к алтарю, опередив все мундиры, стоящие перед амвоном. Ему только того и нужно было, чтобы мужик потерся своим зипуном о блестящие мундиры и попачкал их своей пыльцой. Однажды Гоголь, недовольный пением дьячка, зашел на клирос и стал подпевать обедню, ясно произнося слова молитв, но священник, услышавший незнакомый ему голос, выглянул из алтаря и, увидев Гоголя, велел ему удалиться. Это страшно разобидело Гоголя, и он перестал ходить в церковь. Замечая его отсутствие за обедней, священник прочел ему нотацию и сказал, что если он и впредь не будет посещать храма Божья, то наложит на него эпитимию. Но Гоголь этого не устрашился и по-прежнему на обедню не ходил. Эпитимию же он также не пожелал выполнять в церкви в присутствии всех молящихся и постоянно отзывался больным. За это ему в „поведении“ была поставлена единица, и он над нею посмеялся в следующих словах: „Хорошо, что не двойка; единицу-то хоть можно принять за туза, а двойка так и останется двойкой“. Вообще Гоголь отличался всякими странностями, даже и в словах. На деле же он иногда превосходил самого себя. Забывая часто, что он человек, Гоголь, бывало, то кричит козлом, ходя у себя по комнате, то поет петухом среди ночи, то хрюкает свиньей, забравшись куда-нибудь в темный угол. И когда его спрашивали, почему он подражает крикам животных, то он отвечал, что „я предпочитаю быть один в обществе свиней, чем среди людей“. Такое отрицание было у него к обмену мыслей между людьми. Так, он не любил нас, детей аристократов (у которых дворянство насчитывало несколько столетий. – Б. С.), будучи сам демократом (из тех, кто совсем недавно выслужил дворянство и для удревления его вынужден был числить среди мифических предков полковника Гоголя. – Б. С.). Вообще Гоголь не любил подражать кому бы то ни было, ибо это была натура противоречий. Всё, что казалось людям изящным, приличным, ему, напротив, представлялось безобразным, гривуазным. В обиходе своем он не любил симметрии, расставлял в комнате мебель не так, как у всех, например, по стенам, у столов, а в углах и посредине комнаты; столы же ставил у печки и у кровати, точно в лазарете. Ходил он по улицам или по аллеям сада обыкновенно левой стороной, постоянно сталкиваясь с прохожими. Ему посылали вслед: „Невежа!“ Но Гоголь обыкновенно этого не слышал, и всякие оскорбления для себя считал недосягаемыми, говоря: „Грязное к чистому не пристанет. Вот если бы я вас мазнул чем-нибудь, ну, тогда было бы, пожалуй, чувствительно“. Прогуливаясь как-то по аллеям лицейского сада левой стороной, Гоголь толкнул плечом одного из воспитанников, за что тот сказал ему: „Дурак!“ – „Ну, ты умный, – ответил Гоголь, – и оба мы соврали“. Вообще он, бывая в обществе, ходил с опущенной головой и ни на кого не глядел. Это придавало ему вид человека, глубоко, глубоко занятого чем-нибудь, или сурового субъекта, пренебрегавшего всеми людьми. Но в общем он вовсе не был зол. Так, он никогда не мог пройти мимо нищего, чтобы не подать ему, что мог, и всегда говорил ему: „Извините“, если нечего было вложить тому в руку. Гоголь любил ботанику. И всегда, когда у него была свободная минута, он отправлялся в лицейский сад и там подолгу беседовал с садовником о предметах его задач. – „Ты рассаживай деревья не по ранжиру, как войска в строю, один подле другого на рассчитанном расстоянии, а так, как сама природа это делает“, – говорил он. И, взяв в руку несколько камешков, он бросал их на поляну, добавляя притом: „Вот тут и сажай деревцо, где камень упал“. Гоголь часто не договаривал того, что хотел сказать, опасаясь, что ему не поверят и что его истина останется непринятой. Из-за этого он получил прозвище „мертвой мысли“, т. е. человека, с которым умрет всё, что он создал, что думал, ибо он никогда не изрекал ни перед кем того, что мыслил. Скрытность эта сделала Гоголя застенчивым, молчаливым. Гоголь был молчалив даже в случаях его оскорбления. – „Отвечать на оскорбление? – говорил он. – Да кто это может сказать, что я его принял? Я считаю себя выше всяких оскорблений, не считаю себя заслуживающим оскорбления, а потому и не принимаю его на себя“ (эта гордыня позднее проявилась в „Выбранных местах из переписки с друзьями“ и в реакции на критику этого произведения. – Б. С.). Замкнутость в нем доходила до высшей степени. Кто другой мог бы перенести столько насмешек, сколько переносил их от нас Гоголь? Безропотно он также переносил и все выговоры начальства, касавшиеся его неряшества. Например, ему многократно ставилась на вид его бесприческа. Растрепанность головы Гоголя вошла у нас в общую насмешку. Голова у него едва ли когда причесывалась им; волосы с нее падали ему на лицо нерасчесанными прядями. Стричься он также не любил часто, как этого требовало от нас школьное начальство. Вообще Гоголь шел наперекор всем стихиям. Заставить его сделать что-нибудь такое, что делали другие воспитанники, было никак нельзя. – „Что я за попугай! – говорил он. – Я сам знаю, что мне нужно“. Его оставляли в покое, „с предупреждением впредь этого не делать“. Но он всегда делал так, как хотел. Над чем другим Гоголь, может быть, и работал в школе наравне с нами, но над своей разговорной речью он поставил крест. И такое, бывало, словечко скажет, что над ним весь класс в голос рассмеется. Однажды ему это было поставлено на вид одним из наших преподавателей, но Гоголь ему на это ответил: „А чем вы докажете, что я по-своему неправильно говорю?“».
Л.-Р. подробно описал повседневную жизнь Гоголя в школьные годы, не доставлявшую радость ни ему самому, ни одноклассникам: «Пытка в школе для Гоголя тянулась в продолжение всего времени, пока он оставался в Нежине. Благодаря его неряшливости мы все брезговали подавать ему руки при встрече в классах. Да и он сам, замечая это, не искал от нас доброго приветствия, стараясь всегда не замечать никого из нас. Он вечно оставался один. В конце концов мы даже перестали брать в руки и те книги в библиотеке, которые он держал в руках, боясь заразиться какой-нибудь нечистью. Доктора, однако, находили его вполне здоровым физически, хотя и признавали за ним золотушный недуг. И при этой-то болезни он еще постоянно сосал медовые пряники, ел сладости и пил грушевый квас, который был его любимым напитком. Гоголь и сам его приготовлял из моченых лесных груш или покупал его на городском базаре у баб-хохлушек, таких же неряшливых, как и он сам. Но его ничуть это не стесняло, и он с наслаждением поедал все, что приобретал тут, как съедобное. Привычка держать себя просто в отношении пищи у себя дома, в деревне, не покидала его и в Нежине, во время жизни среди людей, более его избалованных (таково было одно из проявлений народности Гоголя еще в ранние годы его жизни – безразличие к одежде и простота пищи. – Б. С.). Это всё никогда в нас более ничего не вызывало, как лишь одно отвращение. Таким образом, жизнь Гоголя в школе была, в сущности, адом для него. С одной стороны, он тяготился своим „хуторным происхождением“ однодворца (это безусловное преувеличение, поскольку к моменту рождения Гоголя его родители уже имели имение с парой сотен крепостных. – Б. С.), с другой – физической неприглядностью. И над всем-то мы смеялись, и отрицали в нем всякое дарование и стремление к образованию, к наукам. Гоголь понимал это наше отношение к нему, как признак столичной кичливости детей аристократов, и потому сам знать нас не хотел. Он искал сближения лишь с людьми, себе равными, например: со своим „дядькою“, прислугою вообще и с базарными торговцами на рынке Нежина – в особенности. Это сближение с людьми простыми, очевидно, давало ему своего рода наслаждение в жизни и вызывало поэтическое настроение. Так, по крайней мере, мы это замечали по тому, что он, после каждого такого нового знакомства, подолгу запирался в своей комнате и заносил на бумагу свои впечатления. Было ли это всё когда-либо предано гласности, сказать трудно. А те вирши, которые он писал здесь в стихах в наш школьный рукописный журнал „Навоз Парнасский“, но им не давали в нем места… Однажды, впрочем, мы поместили в „Навозе Парнасском“ одно небольшое стихотворение Гоголя из малороссийской жизни на тему, „как жили в старину“, но и то лишь потому, чтоб над ним потом посмеяться и отблагодарить его за эту виршу фунтом медовых пряников, которые он любил и которые были ему преподнесены через особую депутацию в одной из аудиторий, перед классными занятиями. Но на это Гоголь страшно рассердился и швырнул подарок чуть ли не в лицо депутатам, а потом, оставив класс, почти две недели не появлялся, под предлогом болезни. Вообще Гоголь служил нам в школе объектом забавы, острот и насмешек, и это тянулось до тех пор, пока он пребывал в нашей среде… Мы в то время, когда знали Гоголя в школе, не только не могли подозревать в нем „великого“, но даже не видели и малого. Хотя его школьные успехи шли наравне с нашими, но это еще не давало нам повода думать, что в нем обнаружится литературный талант. Этого не замечали также и наши учителя. То, что нам было известно из гоголевских литературных произведений, не внушало никакого доверия, что Гоголь когда-нибудь станет великим писателем». Воспоминания Л.-Р. доказывают, что Гоголь из-за незнатности происхождения и незнания хороших манер, а точнее, из-за равнодушия к ним, был в нежинской гимназии белой вороной. Его отчуждение от основной массы учащихся усугублялось тем, что Гоголь уже тогда ощущал собственную исключительность и верил в свое превосходство над окружающими, верил в то, что его ждет какое-то великое поприще.