Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 76 страниц)
ГОГОЛЬ Ольга Васильевна (1825–1907),
сестра Гоголя, в замужестве Головня. Она оставила нам семейные предания о детских годах Гоголя: «Рассказывают, когда брат был маленьким, то ходил к бабушке и просил шерсти, вроде гаруса, чтобы выткать поясок: он на гребенке ткал пояски».
Г. утверждала, что Гоголь, как и она, сама, не очень хорошо слышал (возможно, у Гоголей это было наследственное), и оставила нам подробный портрет писателя: «Брат мой был немножко глуховат, но только на одно ухо, и при разговоре иногда склонялся ухом к говорившему и спрашивал: „А?“ Волосы у него были русые, а глаза – коричневые. В детстве у него были светлые волосы, а потом потемнели. Росту он был ниже среднего; худощавым я его никогда не видела; лицо у него было круглое, и всегда у него был хороший цвет лица, я не видала его болезненно-бледным. Немножко он был сутуловат, это заметнее было, когда он сидел. Говорят, где-то кто-то слышал, как он малороссийские песни пел, а я не слышала, как он пел. Он любил слушать, как поют или играют. Меня часто просил играть ему на фортепиано малороссийские песни. „А ну-ка, – говорит, – сыграй мне чоботы“. Стану играть, а он слушает и ногой притопывает. Ужасно любил он малороссийские песни. Видела я, как он раз нищих позвал, и они ему пели. Но это он хотел сделать так, чтобы никто из нас не видел: он позвал их к себе в комнату. Брат жил тогда во флигеле».
Г. оставила нам описание печального происшествия, чуть не разорившего все семейство: «Сестра Марья Васильевна вышла замуж за поляка П. О. Трушковского, очень красивого, но он не имел никаких средств к жизни, кроме службы в чертежной. Женившись, они остались жить у нас, потому что у него не было средств даже квартиру нанять. Он ездил на службу в Полтаву, a большую часть жил у нас. Завел парники и виноград и табачную плантацию, помню, как я ему помогала листья расправлять, – после затеял кожевенную фабрику, ввел мать в долги (ей пришлось продать свой хутор в Кременчугском уезде, который достался ей в приданое, кроме того заложили половину Васильевки) и на этой фабрике прогорел».
Г., страдавшая глухотой, вспоминала, что брат всегда заботился о ней и стремился ее развивать, но быстро оставил это намерение: «Когда мне минуло десять лет, тогда брат приехал, чтобы меня взять в Петербург, но сестра сказала ему, что у меня, кроме глухоты, и памяти нет, а брат сказал: „Это ты не хочешь с нею заниматься, и мать ее балует; у меня будет у нее память!“ И задал мне французский разговор целую страницу, а сестра (М. В. Гоголь. – Б. С.) всегда задавала мне по две строчки. И я до самого обеда учила не уставая, а когда подали обед, брат спрашивает; я не могла ни одного слова ответить. Он оставил меня без обеда, потом до вечернего чая тоже не знала уроков, а до ужина одно или два слова ответила. Тогда брат удостоверился, что нет памяти; кроме того, порешили, что золотушные не переносят петербургского климата, и кончилось тем, что брат сказал матери: „Воспитывайте ее сами!“ – и уехал… Помню, когда мне было еще лет десять, братец подарил мне стеклянное колечко, которое мне очень понравилось. Я надела его на палец и все любовались блеском его на солнце. Когда сели обедать, я по обыкновению поместилась подле братца, чтобы слышать его приятный голос, и мне захотелось снять колечко и надеть его на другой палец, но нечаянно я уронила его на тарелку; оно издало очень понравившийся мне звук; но очевидно, этот звук братцу показался очень резким – он в это время вел серьезный разговор, кажется, с приехавшим в гости соседним помещиком Чернышем. – „Оленька, перестань!“ – сказал он, прерывая свою речь. Я спрятала колечко, но через минуту мне страшно захотелось снова услышать приятный звон колечка, и я как бы нечаянно снова уронила его на тарелку. Братец молча взял у меня кольцо и спрятал его в карман. Когда гости разъехались, я подошла к нему и робко попросила его: „Братец, отдайте мне колечко“. – „Не отдам, ты непослушная“, – ответил братец с улыбкой, которая дала мне смелость повторить мою просьбу. „Ну, поди возьми его в гостиной на окне“, – сказал, улыбаясь, братец. Я побежала в гостиную: там на окне действительно лежало мое колечко, но когда я захотела его взять, оно рассыпалось на кусочки. Я со слезами возвратилась к братцу и тихо-тихо сказала ему: „Братец, зачем вы его разбили?“ Ему, очевидно, сделалось жаль меня, и он пообещал мне купить другое, еще лучше». Она также свидетельствовала: «Сестры между собой не дружно жили; хотя я не слышала, чтобы они когда ссорились, но заметила, что одна с другой никогда не говорила. Вероятно, мать жаловалась старухе матери Погодина, что они не дружны между собой до ненависти. Старуха говорила матери: „Вы не справитесь с ними. Подумайте, три дочери взрослые, да еще дома у вас вдова! Поэтому необходимо вам нужно одну оставить“. Так и с братом порешили. Так как Аннет с малых лет была любимицей матери, то Лизу брат оставил и пристроил».
Г. описала, как Гоголь вернулся в Васильевку после путешествия в Иерусалим 9 мая 1948 г., в день собственных именин: «После того, как брат возвратился из Иерусалима, первый его приезд – 9 мая утром, в день своего ангела; вероятно, думал, что его именины празднуют, и хотел сюрприз нам сделать, а оказалось – ничего не было, ни пирогов, ни шампанского, даже люди на панщине работали. С приезда его сейчас работников распустили… Мне кажется, брат был разочарован поездкой в Иерусалим, потому что он не хотел нам рассказывать. Когда просили его рассказать, он сказал: „Можете прочесть „Путешествие в Иерусалим““. По его действиям, как я замечала, видно, что он обратился более всего к Евангелию, и мне советовал, чтобы постоянно на столе лежало Евангелие. Он всегда при себе держал Евангелие, даже в дороге. Когда он ездил с нами в Сорочинцы, в экипаже читал Евангелие. Видна была его любовь ко всем. Он своими трудовыми деньгами многим помогал, и сам не нуждался и ни в чем себе не отказывал». Она также отмечала, что «часто брат давал деньги для помощи истинно нуждающимся. Если ему говорили, почему он о себе не думает, что самому ему понадобятся деньги, он отвечал: „Я и думаю о себе. Это я взаймы даю: на том свете я получу обратно“.
Г. так рисует нам повседневную жизнь Гоголя в Васильевке: „В одной комнате стояла его кровать и конторка, на которой он занимался, а в другой комнате, между окнами – ломберный стол; там лежали его книги, которые он с собою привозил. Потом заказал столяру полки, вроде этажерки, на тот стол поставил для книг… В этой самой комнате еще стоял диван, перед диваном круглый стол, по бокам кресла… Вставал он в шесть часов, выпивши кофе, занимался. Писал на конторке, всегда стоя. До обеда мы не виделись с ним, потом, погуляв в саду, приходил к нам. В час обедали, после обеда в гостиной с нами посидит два часа, и все за работой; и он придумал себе работу: раскрашивал библейские картины, говорил, чтобы я эти картины раздавала мужикам и рассказывала им историю этих картин. Я стала примечать, что он любит, то приготовляла ему. За обедом я ставила перед его прибором две маленькие вазы варенья, какие он любил; водку он просил настаивать на белой нехворощи; говорил, что она полезна. За обедом я всегда около него сидела. Всякий раз, когда увидит, что я любимое его поставлю, всегда с улыбкой кивнет головой. Бывало, как я увижу, когда он перед обедом ходит в саду, я тотчас иду в сад, и он с улыбкой встречается. Всякий раз его улыбка меня в восторг приводила; всегдашнее мое желание было все сделать, что ему нравится. Раз мы были в церкви, он увидел, что священник нам раздавал просфоры, а людям – никому. Когда возвращался из церкви, он шел со мною, положил на мое плечо руку и просил, чтобы я велела на каждое служенье печь по 25 просфор и на четыре части нарезать, отправлять в церковь, чтобы священник раздавал людям; а чтобы не брать у матери муки, – „я буду тебе высылать деньги на муку“, а пока дал 25 рублей, и я это вполне выполнила. Потом он предложил мне: „Хочешь, пойдем к мужикам, посмотрим, как они живут“. Я с удовольствием пошла с ним. Входим в первую избу, там застали только одну молодицу. Она с таким радушием просила нас садиться на лавку, говорила: „А мени cю ничь приснилось, что в мою хату влетели дви птычки. Оцеж против того и приснилося, що вы пришли“. В это время положила солому в печь и сжарила нам яишницу; чтобы ее не обидеть, немного поели. Потом пошли в другую избу. Там увидели – в сенях чистота, аккуратно висели ведра и разные хозяйственные принадлежности; как видимо, зажиточный мужик. И в хату взглянули, но нас не пригласили садиться. Брат посмотрел и похвалил его, сказал: „Видно, что трудящиеся люди“. А к другому зашли – в сенях пустота, в хате тускло. Брат сказал ему: „Надо трудиться и стараться, чтобы у вас все было“. Дальше не захотел: на трех хатах увидел, как они живут. В другое время брат предложил мне поехать к жнецам; в то время был плохой урожай и хлеб такой низкий был, что нельзя было жать, и они руками вырывали с корнями. Мы подъехали к жнецам; брат встал, подошел к ним, спрашивал: „Тяжелее рвать, как жать?“ – „Жать легче, а рвать – на ладони мозоли понабилися“. А он сказал им в утешение: „Трудитеся, чтобы заслужить царство небесное“. Потом заехали в пасеку; тогда был пасечник старичок (уж не прототип ли „Рудого Панька“ из „Вечеров на хуторе близ Диканьки“? – Б. С.). О чем они говорили, не слыхала, только последние слова: „Чем старее, тем больше будешь спасаться“. – Э, ни, пане, бильше греха наберется“. Потом отправился домой». Этот рассказ находит подтверждение в письме Гоголя матери и сестрам, отправленном в конце марта 1849 года: «Посылаю пятьдесят рублей серебром в пользу страждущих. 25 рублей серебром поступят сестре Ольге на известное употребление (т. е. на печение просфор), другие же двадцать пять сестре Анне на раздачу необходимого хлеба голодным. Всего лучше, если бы эта раздача производилась в виде платы за работу в саду. Даром не должен человек получать, разве тогда уже, когда не станет сил работать. Благодарю от души сестру Анну за то, что она старается доказать на деле ко мне любовь исполненьем просьб насчет работ в саду. Я уверен, что эти занятия доставят потом усладу и ей самой; благодарю также и племянника Колю за то, что помогает ей. В самих же работах нужно руководствоваться возможностями и никак не отрывать для саду от других, важнейших работ. Особенно не занимать подвод, которые, по случаю скотского падежа, стали теперь дороги и редки. Нужно помнить, что есть занятия, еще важнейшие в хозяйстве, которые (увы!) мы бросили как скучные и ничего не говорящие душе. Много, много мы бросили душеспасительных трудов и, заботясь только о себе, в то время, когда вся жизнь наша должна быть забота о других, потеряли свое».
В своих воспоминаниях Г. сообщает, как именно Гоголь организовывал работы в саду: «По другую сторону пруда у нас был сад. Там было вроде леса, никакой дорожки не было; брат принялся делать аллеи; прежде, как были люди крепостные – три дня панщина, а три дня их дни, то брат, чтобы не лишить матери работников, нанимал работников на их днях чистить дорожки. Сам там был по целым дням. Раз спросил у меня: „Ты можешь встать в три часа, чтобы побыть около работников, пока я приеду?“ Я обещала встать и велела разбудить меня, как только солнце взойдет. Тогда у нас был плотик и мы переезжали на ту сторону. В семь часов брат приехал на плотике и с благодарной улыбкой поздоровался со мною и сейчас же отправил меня домой, сказал: „Иди спать“. Итак, за все время, пока он пробыл у нас, прочистил все аллеи… Потом брат просил у матери дать ему полведра наливки и велел напечь пирожков с сыром. Когда все было готово, велел позвать тяглых мужиков, то есть тех, у кого рабочие волы, на крыльце поставили наливку, угощал их, они пили, конечно, с пожеланием ему всего хорошего, потом брат дал каждому по два рубля и сказал: „Спасибо вам, что вы своими волами моей матери орали“. Это он делал для поощрения, чтобы другие старались быть хорошими хозяевами. Со временем брат присылал матери денег, чтобы она накупила хоть по теленку тем мужикам, у кого не было скота, и мне прислал пятьдесят рублей, чтобы я по усмотрению своему помогала нуждающемуся».
В последний приезд в Васильевку весной 1851 г. Гоголь уже не был веселым и спокойным, как прежде. Г. вспоминала: «Часто, приходя звать его к обеду, я с болью в сердце наблюдала его печальное, осунувшееся лицо; на конторке, вместо ровно и четко исписанных листов, валялись листки бумаги, испещренные какими-то каракулями; когда ему не писалось, он обыкновенно царапал пером различные фигуры, но чаще всего – какие-то церкви и колокольни. Прежде, бывало, приезжая в деревню, братец непременно затевал что-нибудь новое в хозяйстве: то примется за посадку фруктовых деревьев, то, напротив, вместо фруктовых начинает садить дуб, ясень, берест; часто он изменял расписание рабочего времени для крепостных, пробовал их пищу, помогал им устраивать свое хозяйство, давая им советы. А теперь все это отошло в прошлое: братец все это забросил, и когда маменька жаловалась ему на бездоходность своего имения, он только как-то болезненно морщился и переводил разговор на религиозные темы. Иногда, впрочем, когда ему удавалось хорошо поработать утром, он приходил к обеду веселый и довольный, после обеда он шутливо упрашивал свою тетушку Екатерину Ивановну петь под мой аккомпанемент малорусские песни, причем и сам подтягивал, притоптывал ногой и прищелкивал пальцами. Особенно любил он старую песню: „Гоп, мои гречаники, гоп, мои били“. В эти моменты все в нашем доме оживало: маменька улыбалась, в дверях появлялись смеющиеся лица прислуги… Но эта вспышка веселости быстро проходила, и снова братец, мрачный, подавленный, уходил в свой кабинет».
ГОРОДНИЧИЙ,
Антон Антонович Сквозник-Дмухановский, персонаж комедии «Ревизор». В «Замечаниях для господ актеров» Гоголь характеризовал Г. следующим образом: «Городничий, уже постаревший на службе очень неглупый по-своему человек. Хотя и взяточник, но ведет себя очень солидно; довольно сурьезен; несколько даже резонер; говорит ни громко, ни тихо, ни много, ни мало. Его каждое слово значительно. Черты лица его грубы и жестки, как у всякого, начавшего тяжелую службу с нижних чинов. Переход от страха к радости, от низости к высокомерию довольно быстр, как у человека с грубо развитыми склонностями души».
В характеристике Г. преобладает отрицание «ни», подчеркивающее его усредненность, то, что этот персонаж не выдается из общего ряда ему подобных. Тем самым еще более оттеняется тот факт, что пороки Г. свойственны очень многим. Неслучайно именно Г. Гоголь отдал фразу, ключевую для идейного содержания комедии: «Чему смеетесь? – Над собою смеетесь!..»
В. Г. Белинский в статье «Горе от ума» (1840) отмечал: «…На что нам знать подробности жизни городничего до начала комедии? Ясно и без того, что он в детстве был учен на медные деньги, играл в бабки, бегал по улицам и как стал входить в разум, то получил от отца уроки в житейской мудрости, то есть в искусстве нагревать руки и хоронить концы в воду. Лишенный в юности всякого религиозного, нравственного и общественного образования, он получил в наследство от отца и от окружающего его мира следующее правило веры и жизни: в жизни надо быть счастливым, а для этого нужны деньги и чины, а для приобретения их взяточничество, казнокрадство, низкопоклонничество и подличанье перед властями, знатностию и богатством, ломанье и скотская грубость перед низшими себя. Простая философия! Но заметьте, что в нем это не разврат, а его нравственное развитие, его высшее понятие о своих объективных обязанностях: он муж, следовательно, обязан прилично содержать жену; он отец, следовательно, должен дать хорошее приданное за дочерью, чтобы доставить ей хорошую партию и тем, устроив ее благосостояние, выполнить священный долг отца. Он знает, что средства его для достижения этой цели грешны перед Богом, но он знает это отвлеченно, головою, а не сердцем, и он оправдывает себя простым правилом всех пошлых людей: „не я первый, не я последний, все так делают“. Это практическое правило жизни так глубоко вкоренено в нем, что обратилось в правило нравственности; он почел бы себя выскочкою, самолюбивым гордецом, если бы, хоть позабывшись, повел себя честно в продолжение недели. Да оно и страшно быть „выскочкою“: все пальцы уставятся на вас, все голоса подымутся против вас; нужна большая сила души и глубокие корни нравственности, чтоб бороться с общественным мнением. И не Сквозники-Дмухановские увлекаются могучим водоворотом этой магической фразы – „все так делают“ – и, как Молоху, приносят ей в жертву и таланты, и силы души, и внешнее благосостояние. Наш городничий был не из бойких от природы, и потому „все так делают“ было слишком достаточным аргументом для успокоения его мозолистой совести; к этому аргументу присоединился другой, еще сильнейший для грубой и низкой души: „жена, дети, казенного жалованья не стаёт на чай и сахар“».
Реплика Г. квартальному перед встречей мнимого ревизора: «Смотри! не по чину берешь!» комически ранжирует взятки. Добродетелью становится чувство меры в этом интимном и не самом благородном процессе, которое в идеале должно быть равно свойственно как берущему, так и дающему. Самому Г. кажется, что уж он-то неукоснительно следует этому святому правилу и вполне «по чину» дает тысячи рублей ассигнации «ревизору» Хлестакову, то ли сенатору, то ли новому генерал-губернатору. Когда же в финале выясняется, что Хлестаков не ревизор вовсе, Г. корит себя «Акимом простотой»: давал-то он явно «не по чину».
ГРИГОРЬЕВ Аполлон Александрович (1822–1864),
поэт и критик, в 1850 г. ставший главным редактором журнала «Москвитянин». По поводу выхода гоголевских «Выбранных мест из переписки с друзьями» напечатал в 1847 г. восторженную рецензию, в виде цикла из четырех статей, в «Московском городском листке» «Гоголь и его последняя книга».Г. так прокомментировал обстоятельства появления этой рецензии в «Кратком послужном списке на память моим старым и новым друзьям»: «Вышла странная книга Гоголя, и рука у меня не поднялась на странную книгу, проповедовавшую, что „с словом надо обращаться честно“. Вышла моя статья в „Листке“, и я был оплеван буквально именем подлеца Герценом и его кружком».
В своих воспоминаниях «Мои литературные и нравственные скитальчества» (1862) Г. говорил о Петербурге, в котором ему довелось жить, как о «гоголевском Петербурге», Петербурге «в эпоху его миражной оригинальности, в эпоху, когда существовала даже особенная петербуржская литература…» По мнению Г., «все новое и живое» в русской литературе началось именно с Гоголя. В статье «Гоголь и его последняя книга» Г. утверждал, что в «Выбранных местах из переписки с друзьями» автор «выступил только как мыслитель, правда, слабый, однако как мыслитель-художник, с теми вопросами, которые развивал он как художник-мыслитель; выступил, не скрывая ни перед кем своего болезненного настройства, придавая важность жизни своей, которая привела его к известному разрешению вопросов… И для нас важно не столько то разрешение, которое представляется ему успокоительным, сколько созерцание того пути, по которому он дошел до него. Ужели явление столь знаменательное, столь сильно возбуждающее раздумье не представляет для критики никакой другой обязанности, как только указывать перстом на те места в книжке Гоголя, которые, особливо взятые отдельно, представляют явную, для всех наглядную нелепость?»
Общий вывод Г. относительно «Выбранных мест» сводился к следующему: «О письмах по поводу „Мертвых душ“ говорено слишком много всеми, но все, более или менее, обращали внимание на странности выражений – на нецеременность тона Гоголя, когда он говорит о самом себе, но, собственно говоря, это простодушная, безыскусственная честная исповедь художника, который дорожит своим делом. Самые слова Гоголя о том, что рожден он вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной, и что дело его – душа и прямое дело жизни, нельзя понимать ни как ложное смирение, ни как отречение от своей деятельности. Прямое дело жизни для него, как для художника, есть искусство, производить же эпоху, то есть стоять во главе партии, он не хочет, вот и все… Одним словом, везде, где Гоголь говорит об искусстве, в письмах ли о „Мертвых душах“, в письме ли о художнике Иванове, в письме ли о том, „в чем, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность“, особенно отличающемся тонкостью и нежностью взгляда, виден прежний Гоголь „Портрета“, „Рима“, „Разъезда после представления“, так, как во всем взгляде на русский быт, во всех довольно странных советах помещику виден Гоголь „Мертвых душ“, так, как, наконец, в письме о Светлом Воскресении, где поэт, больной сам недугами века, разоблачает их с искренностью и глубиною, виден прежний же мыслитель Гоголь, творец „Невского проспекта“, „Записок сумасшедшего“ и „Шинели“». Здесь же Г. дал общую характеристику творчества Гоголя: «Гоголь впервые выступил на литературное поприще с своими „Вечерами на хуторе близ Диканьки“. Это были еще юношеские, свежие вдохновения поэта, светлые, как украинское небо, все в них ясно и весело, самый юмор простодушен, как юмор народа, еще не слыхать того злобного смеха, который после является единственным честным лицом в произведениях Гоголя, – хотя в то же самое время и здесь, уже в этих первых поэтических впечатлениях, выступает ярко особенное свойство таланта нашего поэта свойство очертить всю пошлость пошлого человека и выставить на вид все мелочи, так что они у него ярко бросаются на глаза (слова последней книги Гоголя); это свойство здесь не выступило еще карающим смехом, оно добродушно, как шутка, и потому как-то легко, как-то светло на душе читателя, как светло и легко на душе самого поэта, еще не вышедшего из-под обаяния родного неба, еще напоенного благоуханием черемух его Украйны. Ни один писатель, может быть, после древних, не одарен таким полным, гармоническим сочувствием с природою, как Гоголь; ни один писатель не носит в себе, как он, такого пластического постижения красоты (вспомните только Аннунциату в его „Риме“, это создание могущественной кисти мастеров древней Италии), красоты полной, существующей для всех и для всего, – никто, наконец, как этот человек, призванный очертить пошлость пошлого человека, не полон так сознания о прекрасном человеке, прекрасном физически и нравственно, и по тому самому ни один писатель не обдает вашей души такою тяжелою грустью, как Гоголь, когда он беспощадно разнимает трупы, обливается желчью и негодованием над утраченным образом Божиим в человеке, образом вечно прекрасного. Но в „Вечерах на хуторе“… все еще светло и наивно, в самом пороке отыскивает еще поэт добродушную сторону, и образ пьяного Каленика, отплясывающего трепака на улице в ночь на Рождество Христово, – еще чисто гомерический образ. В этом быте, простом и непосредственном быте Украйны, поэт видит свою Галю – чудное существо, которое спит в божественную ночь, очаровательную ночь, раскинув черные косы под украинским небом, на котором серпом стоит месяц… все еще полно таинственного обаяния – и прозрачность озера, и фантастические пляски ведьм, и образ утопленницы, запечатленный какой-то светлой грустью. А Сорочинская ярмарка, с шумом и толкотнею ее повседневной жизни, а ночь на Рождество Христово, с молодцом кузнецом Вакулой и с его гордой красавицей Оксаной, а исполинские образы двух братьев Карпатских гор, осужденных на страшную казнь за гробом, эти дантовские образы народных преданий, – все это еще и светло, и таинственно, как лепет ребенка и сказки старухи няньки. Но недолго любовался поэт этим бытом, радовался беспечной радостью художнического воссоздания этого быта… Он кончил его апотеозу великой эпопеей о Тарасе Бульбе и дивною легендой о Вии, где вся природа его страны говорит с ним шелестом трав и листьев в прозрачную летнюю ночь, и где между тем в тоске безысходной, в замирании сердца мчащегося с ведьмою по бесконечной степи философа Хомы слышится невольно тоска самого художника, переходящая и на читателя; разделавшись навсегда с обаянием своего родного края в этой части своего „Миргорода“, Гоголь взглянул оком аналитика на этот быт; простодушно, как прежде, принялся было он чертить высокие человеческие фигуры Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны – и остановился в тяжелом раздумье над страшным трагическим fatum, лежавшим в самой крепости, в самой непосредственности их отношения; он с безыскусственною верностью стал изображать бесплодные существования Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича – и имел полное право воскликнуть впервые, кончая эту трагическую комедию: скучно на этом свете, господа! – как мог и имел право сказать в конце своей последней книги: пусто и страшно становится в Твоем мире, мой Боже! С этой минуты он уже взял в руки анатомический нож, с этой минуты он обозначил свой путь, ибо Иван Иванович и Иван Никифорович, изображенные здесь еще беспритязательно, еще без злости, еще возбуждающие только вопль на скуку жизни, выступают потом страшными лицами „Ревизора“ и „Мертвых душ“; Афанасий Иванович пополняется потом Плюшкиным, в котором потеря одного чувства, с одной стороны, и чудовище-привычка – с другой, довели человека до окончательного отпадения от образа Божия».