Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Борис Соколов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 76 страниц)
23 января, еще раз перечитав книгу Гоголя, А. писал сыну Ивану: «Благодаря Бога я уже совершенно убедился в полной искренности сочинителя, и его духовное состояние объясняется для меня: он находится в состоянии перехода, всегда преисполненного излишеств, заблуждений, ослеплений. Мне блещет луч надежды, что Гоголь выйдет победоносно из этого положения; но книга его чрезвычайно вредна: в ней все ложно… Говоря о примирении искусства с религией, он всеми словами и действиями своими доказывает, что художник погиб в нем; дай Бог, чтобы это было только на время… Вчера вечером мне перечли письмо о значении женщины в свете… Боже мой, до какой степени оно противно духу христианскому! Это письмо не только католическое, но языческое; нигде так ярко не изобличается ложность направления Гоголя».
И 27 января 1847 года А. послал Гоголю письмо, призванное сыграть роль отрезвляющей пощечины: «Друг мой! Если вы желали произвести шум, желали, чтоб высказались и хвалители и порицатели ваши, которые теперь отчасти переменились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с вашей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все одурачено! Противники и защитники представляют бесконечно разнообразный ряд комических явлений… Но, увы! нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям высоких нравственных истин в форме рассуждений и поучений, которых образчик содержится в вашей книге… Вы грубо и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, – оскорбляете и Бога и человека. Если б эту книгу написал обыкновенный писатель – Бог бы с ним! Но книга написана вами; в ней блещет местами прежний могучий талант ваш, и потому книга ваша вредна: она распространяет ложь ваших умствований и заблуждений. Издали предчувствовал я эту беду, долго горевал и думал встретить грозу спокойно; но когда разразился удар, то разлетелось мое разумное спокойствие. О, недобрый был тот день и час, когда вы вздумали ехать в чужие края, в этот Рим, губитель русских умов и дарований! Дадут Богу ответ эти друзья ваши, слепые фанатики и знаменитые маниловы, которые не только допустили, но и сами помогли вам запутаться в сети собственного ума вашего, дьявольской гордости, которую вы принимаете за христианское смирение. Горько убеждаюсь я, что никому не проходит безнаказанно бегство из отечества: ибо продолжительное отсутствие есть уже бегство – измена ему».
В письме И. С. Аксакову от 30 января 1847 г. А. так прокомментировал свое письмо Гоголю: «Прочитав в другой раз статью о лиризме наших поэтов, я впал в такое ожесточение, что… вместо нескольких строк, в которых хотел сказать, что не буду писать к нему письма об его книге до тех пор, пока не получу ответа на мое письмо от 9 декабря, написал целое письмо, горячее и резкое, о чем очень жалею… Вчера прочли мы, едва ли не в третий раз, письмо об Иванове, которое мне понравилось гораздо менее прежнего. Они оба погибают от лукавого мудрствования: верить надобно в простоте сердца. Это ужасная ошибка и даже дерзость, по-моему, мешать имя Бога во все наши дела. Разумеется, всякий талант от Бога; но мысль, что прежде надобно сделаться святым, чтобы изобразить святое, – нелепость. Из этого выйдет, что Иванов не кончит картины „Богоявления Господня“, а Гоголь – „Мертвых душ“. Кто может осмелиться сказать самому себе: я теперь готов, я добродетелен, я свят? Много, много надобно говорить об этом. Я хочу переплесть книгу Гоголя с белыми листами, вновь перечитать ее и записать все мои замечания; эту книгу я отошлю к нему, разумеется с оказией. Я сделаю все, что может сделать друг для друга, брат для брата и человек с поэтическим чувством теряющий великого поэта».
В письме сыну Ивану от 6–8 февраля 1847 г. А. брал назад даже те отдельные похвалы, которыми прежде удостоил отдельные статьи В. м. из п. с д.: «Беру назад прежние мои похвалы некоторым письмам или, правильнее сказать, некоторым местам: нет ни одного здорового слова, везде болезнь или в развитии, или в зерне».
22 февраля (6 марта) 1847 г. Гоголь ответил А.: «Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго Дмитрия Николаевича Свербеева и скажите ему, что я всегда дорожу замечаниями умного человека, высказанными откровенно… Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что до тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято ими в соображение, которое, может быть, иное показало бы им в другом виде, а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать все о себе, так ловит все сужденья и так умеет дорожить замечаньями умных людей даже и тогда, когда они жестки и суровы, – такой человек не может находиться в полном и совершенном ослеплении.
А вам, друг мой, сделаю маленький упрек… Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания это другое дело, это имеет право делать всякий умный человек и даже просто всякий человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке – это есть уже некоторого рода самоуверенность. Это значит признать свой ум вознесшимся на ту высоту, с которой он может обозревать со всех сторон предмет. Ну что, если я вам расскажу следующую повесть? Повар вызвался угостить хорошим и даже необыкновенным обедом тех людей, которые сами не бывали на кухне, хотя и ели довольно вкусные обеды. Повар сам вызвался; ему никто не заказывал обеда. Он сказал только вперед, что обед его иначе будет сготовлен и потому потребует больше времени. Что следовало делать тем, которым обещано угощение? Следовало молчать и ожидать терпеливо. Нет, давай кричать: „Подавай обед!“
Повар говорит: „Это физически невозможно, потому что обед мой совсем не так готовится, как другие обеды, для этого нужно поднимать такую возню на кухне, о которой вы и подумать не можете“. Ему в ответ: „Врешь, брат!“ Повар видит, что нечего делать, решился, наконец, привести гостей самих на кухню, постаравшись, сколько можно было, расставить кастрюли и весь кухонный снаряд в таком виде, чтобы из него хотя какое-нибудь могли вывести представление об обеде. Гости увидели множество таких странных и необыкновенных кастрюль и, наконец, таких орудий, о которых и подумать бы нельзя было, чтобы они требовались для приуготовленья обеда, что у них закружилась голова. Ну, что если в этой повести есть маленькая частица правды?
Друг мой! вы видите, что дело покуда еще темно. Хорошо делает тот, кто снабжает меня своими замечаниями, все доводит до ушей моих, упрекает и склоняет других упрекать, но сам в то же время не смущается обо мне, а вместо того тихо молится в душе своей, да спасет меня Бог от всех обольщений и самоослеплений, погубляющих душу человека».
А. вспоминал, как в октябре 1848 г. «пришел к нам Гоголь, и мы увиделись с ним после шестилетней разлуки. В непродолжительном времени восстановились между нами прежние, как бы прерванные, нарушенные продолжительною разлукою отношения; но об его книге („Выбранные места из переписки с друзьями“. – Б. С.) и втором томе „Мертвых душ“ не было и помину… Из писем его к друзьям видно, что он работал в это время неуспешно и жаловался на свое нравственное состояние. Я же думал, напротив, что труд его подвигается вперед хорошо, потому что сам он был довольно весел и читал с большим удовольствием. Я в этом, как вижу теперь, ошибался; но вот что верно: я никогда не видал Гоголя таким здоровым, крепким и бодрым физически, как в эту зиму, т. е. в ноябре и декабре 1848 и в январе и феврале 1849 года. Не только он пополнел, но тело на нем сделалось очень крепко. Обнимаясь с ним ежедневно, я всегда щупал его руки. Я радовался и благодарил Бога. Надобно заметить, что зима была необыкновенно жестокая и постоянная, что Гоголь прежде никогда не мог выносить сильного холода и что теперь он одевался очень легко… Недолго предавался я радостным надеждам на совершенное восстановление здоровья Гоголя. С появлением первых оттепелей Гоголь стал задумчивее, вялее, и хандра, очевидно, стала им овладевать… Однако 19 марта, в день его рождения, который он всегда проводил у нас, я получил от него довольно веселую записку: „Любезный друг Сергей Тимофеевич, имеют сегодня подвернуться вам к обеду два приятеля, Петр Мих. Языков и я, оба греховодники и скоромники. Упоминаю об этом обстоятельстве по той причине, чтобы вы могли приказать прибавить кусок бычачины на одно лишнее рыло“».
20 января 1850 г. А. писал сыну Ивану в связи с только что прочитанной Гоголем второй главы «Мертвых душ»: «До сих пор не могу еще прийти в себя: Гоголь прочел нам с Константином вторую главу… Что тебе сказать? Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез… Такого высокого искусства: показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону – нигде нельзя найти, кроме Гомера. Так раскрывается духовная внутренность человека, что для всякого из нас, способного что-нибудь чувствовать, открывается собственная своя духовная внутренность. Теперь только я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит в первом томе. Я сказал Гоголю, что теперь для нас остается только одно: молитва к Богу, чтоб он дал ему здоровья и сил окончательно обработать и напечатать свое высокое творение. Гоголь был увлечен искренностью моих слов и сказал о себе, как бы говорил о другом: „Дай, дай только Бог здоровья и сил! Благо должно произойти из этого, ибо человек не может видеть себя без помощи другого“».
В конце 1851 г. до А. дошли слухи, что Гоголь занемог. А. направил ему записку с вопросом, как продвигается работа над «Мертвыми душами». В начале 1852 г. Гоголь ответил ему: «Очень благодарю за ваши строчки. Дело мое идет крайне туго. Время так быстро летит, что ничего почти не успеваешь. Вся надежда моя на Бога, который один может ускорить мое медленно движущееся вдохновение».
На смерть Гоголя А. откликнулся письмом к сыновьям, написанным 23 февраля 1852 г.: «Ровно двое суток, как Гоголя нет на свете. Гоголь умер… Странные слова, совсем не производящие обыкновенного впечатления. Если вчера была во мне некоторая борьба частного моего чувства с общею потерею, то сегодня первое совершенно исчезло, так что я не могу отыскать его… и я совершенно подавлен общею бедою. Я не знаю, любил ли кто-нибудь Гоголя исключительно как человека. Я думаю, нет; да это и невозможно. У Гоголя было два состояния: творчество и отдохновение. Первое давно уже, вероятно вскоре после выхода „Мертвых душ“, перешло в мученичество, может быть, сначала благотворное, но потом перешедшее в бесполезную пытку. Как можно было полюбить человека, тело и дух которого отдыхают после пытки? Всякому было очевидно, что Гоголю ни до кого нет никакого дела; конечно, бывали исключительные мгновения, но весьма редкие и весьма для немногих. Я думаю, женщины любили его больше и особенно те, в которых наименее было художественного чувства, как, например, Смирнова – Вот до какой степени Гоголь для меня не человек, что я, который в молодости ужасно боялся мертвецов и которых не видывал до смерти детей, я, постоянно боявшийся до сих пор несколько ночей после смерти каждого знакомого человека, не мог произвести в себе этого чувства во всю последнюю ночь! Несколько раз просыпался, думал о Гоголе, воображал его труп, лежащий в гробе со всем страшным для меня окружением, – и не чувствуя никакого страха, вскоре засыпал. Я признаю Гоголя святым, не определяя значения этого слова. Это истинный мученик высокой мысли, мученик нашего времени и в то же время мученик христианства. Я это предчувствовал, и еще в 1844 году, когда он прислал нам подарки, написав прежде такое письмо, что я ждал второго тома „Мертвых душ“, писал к обоим этим Петровичам (С. П. Шевыреву и М. П. Погодину. – Б. С.) о своем отчаянии. Долго хохотали надо мною эти ослы, прочитав в моем письме, что или художник погиб и выйдет святой отшельник или Гоголь умрет в сумасшедшем доме. Слава Богу, не сбылось последнее (хотя несомненно, что Гоголь умер не вполне психически нормальным человеком, фактически уморив себя голодом. – Б. С.); но зато он ничего не произвел нового и умер. Правда, я предавался надежде, услышав первые главы „Мертвых душ“ второго тома, но с каким-то страхом и даже подшпоривая себя; притом ведь это было написано прежде и только воспроизведено или, может быть, только повторено даже в слабейшем виде. Нельзя исповедовать две религии безнаказнно. Тщетна мысль совместить и примирить их. Христианство сейчас задаст такую задачу художеству, которую оно выполнить не может, и сосуд лопнет. Жалею, что я не в Москве. Меня не расстроили бы все эти церемонии. Напротив, мне было бы весело увидеть все улицы около церкви, покрытые толпами людей. Но едва ли это будет?.. Десять лет молчания, шесть дет пропадания из России, слухи об отчаянной болезни и даже смерти, наконец похороны самого себя в известной книге („Выбранные места из переписки с друзьями“. – Б. С.) – ослабили общее участие. Бедный, бедный страдалец Гоголь! Боюсь, что чувство жалости сильно мною овладеет; а притом это еще вопрос: как-то мы будем жить при мысли, что нет Гоголя».
Вскоре после смерти Гоголя А. писал С. П. Шевыреву: «В самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нем все никуда не годится и что надо все переделать. Только про первую главу второго тома он сказал мне, что она получила последнее прикосновение, была тронута кистью художника, говоря техническим языком живописцев. Он сказал это потому, что при вторичном чтении той же главы для моего сына Ивана я заметил многие изменения».
А. отмечал в своих мемуарах, что «Гоголя, как человека, знали весьма немногие. Даже с друзьями своими он не был вполне, или, лучше сказать, всегда откровенен. Он не любил говорить ни о своем нравственном настроении, ни о своих житейских обстоятельствах, ни о том, что он пишет, ни о своих делах семейных. Кроме природного свойства замкнутости, это происходило от того, что у Гоголя было постоянно два состояния: творчество и отдохновение. Разумеется, все знали его в последнем состоянии, и все замечали, что Гоголь мало принимал участия в происходившем вокруг него, мало думал о том, что сам говорит. К этому должно прибавить, что разные люди, знавшие Гоголя в разные эпохи его жизни, могли сообщить о нем друг другу разные известия. Да не подумают, что Гоголь менялся в своих убеждениях: напротив, с юношеских лет он оставался им верен. Но Гоголь шел постоянно вперед; его христианство становилось чище, строже; высокое значение цели писателя – яснее, и суд над самим собою – суровее… В этом смысле Гоголь изменялся. Но даже в одно и то же время, особенно до последнего своего отъезда за границу, с разными людьми Гоголь казался разным человеком. Тут не было никакого притворства: он соприкасался с ними теми нравственными сторонами, с которыми симпатизировали те люди или по крайней мере которые могли они понять. Так, например, с одним приятелем и на словах и в письмах он только шутил, так что всякий хохотал, читая эти письма; с другими говорил об искусстве и очень любил сам читать вслух Пушкина, Жуковского и Мерзлякова (его переводы древних); с иными беседовал о предметах духовных; с иными упорно молчал и даже дремал или притворялся спящим. Кто не слыхал самых противуположных отзывов о Гоголе? Одни называли его забавным весельчаком, обходительным и ласковым; другие – молчаливым, угрюмым и даже гордым; третьи – занятым исключительно духовными предметами… Одним словом, Гоголя никто не знал вполне. Некоторые друзья и приятели, конечно, знали его хорошо; но знали, так сказать, по частям. Очевидно, что только соединение этих частей может составить целое, полное знание и определение Гоголя».
«АЛ-МАМУН»,
статья, вошедшая в сборник «Арабески». Впервые опубликована в составе этого сборника. Имеет подзаголовок: «Историческая характеристика». В А., по всей видимости, трансформировался первоначальный замысел «Трактата о правлении», упоминаемого в плане сборника статей, относящемся к августу – сентябрю 1834 г. Очерк посвящен правлению арабского халифа Ал-Мамуна, мать которого была персиянкой. Он правил в Багдаде с 813 по 833 г.
Идейное содержание А. перекликается с гоголевским черновым наброском об Александре Македонском, относящемся к 1830-м годам: «Блистательный характер с эстетическою душою… Великое намерение соединить теснее мир и разнесть везде греческое просвещение… если не изгладить, то уменьшить разность в нравах между персами и греками, мирить европеизм с востоком. Отсюда утрата национальности. Пламенная религиозность исчезла. Вместо ее одни суеверия, шаткая философия, начало схоластизма». У Гоголя «благородный, великодушный Ал-Мамун, проникнутый истинною любовию к человечеству, явился гонителем своих подданных. Гонением своим он воскресил опять в арабах дикий фанатизм, но уже не тот фанатизм, который сдвинул прежде кочевых обитателей Аравии в одну массу, – он произвел оппозиционный фанатизм, который растерзал массу, который посеял плевелы в недрах государства, который разбудил дикие страсти араба… Умер благородный Ал-Мамун, – умер, не поняв своего народа, не понятый своим народом… Он дал поучительный урок. Он показал собою государя, который при всем желании блага, при всей кротости сердца, при самоотвержении и необыкновенной страсти к наукам был, между прочим, невольно одною из главных пружин, ускоривших падение государства».
«АЛЬФРЕД»,
неоконченная пьеса. Сохранившийся фрагмент впервые опубликован: П. А. Кулиш. Записки о жизни Н. В. Гоголя. Т. 2. СПб., 1856, под названием «Набросок начала безымянной трагедии из английской истории». Под заглавием «Альфред. Начало трагедии из английской истории» перепечатан П. А. Кулишом в «Сочинениях и письмах Н. В. Гоголя» (СПб., 1857. Т. 2).
Сохранившийся фрагмент А. не имеет заглавия, но в позднейшей черновой записи Гоголь называет эту пьесу «Альфредом». Замысел пьесы возник у писателя в мае 1835 г., а единственный сохранившийся фрагмент пьесы датируется октябрем 1835 г. Главный ее герой – король Уэссекса Альфред Великий, царствовавший в Англии в 871–900 гг. Ему удалось приостановить натиск датских викингов на восточную Англию и норвежских – на северо-западную. Он прославился как мудрый правитель, покровитель наук и искусств и законодатель. В качестве источников для пьесы Гоголь использовал «Историю завоевания Англии норманнами» (1825) французского историка О. Тьерри, русский перевод «Истории Англии» французского историка XVII века Рапена де Туараса, французский перевод книги английского историка Г. Галлама «Европа в средние века», а также переводы скандинавских саг. В А. Гоголь рассматривает соотношение цивилизации и варварства, противостояние христиан-англосаксов и язычников-викингов. Он учитывал характеристику первых семи лет царствования Альфреда: «Наполненный идеями о неограниченной власти, которые так часто встречаются у римских писателей, он жадно хотел политических реформ и составлял планы, вероятно лучшие древних англо-саксонских обычаев, но которым не доставало согласия народа, не желавшего и не понимавшего их». Альфред у Гоголя обращается к англо-саксонской знати: «Я надеюсь, что вы окажете с своей стороны мне всякую помощь разогнать варварство и невежество, в котором тяготеет англосаксонская нация». Вместе с тем, он, следуя христианским заветам, готов решить дело миром даже со злейшими врагами – викингами, отпуская разбитого предводителя норвежцев Губбо, вырвав у него клятву более не ступать со своими воинами на англо-саксонскую землю. А в Губбо есть что-то от главного героя «Тараса Бульбы», который вполне мог бы повторить вслед за предводителем норвежцев: «Пойдем, товарищи. Нам не стыдно глядеть друг на друга. Мы бились храбро. Не сегодня – завтра, не здесь – в другом месте нанесут наши ладьи гибель неприятелям, носящим золотое убранство…» Хоть Тарас Бульба и православный, но в первую очередь он представляет степное украинское казацкое варварство, восставшее против польской католической цивилизации, и это роднит его с поклонником Одена (Одина) Губбо, сражающимся против «носящих золотое убранство».