355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Дорога испытаний » Текст книги (страница 9)
Дорога испытаний
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:14

Текст книги "Дорога испытаний"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

– У нас-то хватит, – возразил комиссар, – надо, чтобы у него не хватило. Грана-а-тометчики!..

Всплески красного огня осветили вершины деревьев, разрывы гранат и трескотня автоматов смешались с криками «ура», топотом бегущих людей, тарахтеньем подвод.

Вскоре на огромной, загруженной ящиками немецкой фуре приезжает Синица.

– Шикуем!

– Предупреждаю: консервы могут быть отравлены! – закричал неизвестно откуда появившийся интендант.

– Отравлены, отравлены! – с готовностью откликнулись из темноты.

– Дядьков уже баночку навернул, – выдал его кто-то из товарищей.

– Есть позывы, Дядьков? – спросил интендант.

– Есть, есть, – отвечал Дядьков, – еще на одну баночку!

Ракеты на шатающихся стеблях повисли в ряд над горизонтом и долго не гаснут, и в их бледном, холодном свете видна прекрасная печальная земля.

Проходим аэродром. С первого взгляда обычное, ровное, ничем не отличаемое поле. Но, обойдя глубокие воронки, попадаем на стартовую дорожку, видим вешки, еще сохранившиеся флажки. Пахнет горючим и терпкими маслами, еще присутствует в поле воинский, смелый, веселый дух летчиков.

И удивительное чувство охватывает всех: кажется, что только на мгновение потушили свет, – вот вспыхнут маяки, зажгутся красные и зеленые сигнальные огни, прожекторы подымут в небо световые столбы, и откуда-то из-за дремучих туч загудят огромные, многомоторные «АНТ»…

– Товарищ батальонный комиссар! – доложил появившийся будто из-под земли политрук, за спиной которого стояли люди в комбинезонах, с винтовками, в синих авиационных пилотках. – Разрешите команде БАО в строй?

Становись!

– До побачення, Яготин! – громко сказали во тьме.

– БАО! Що це таке? – спросил Василько.

– А це таке, – ответил насмешливый голос, – це бензин, запчасти, какао в термосах, шоколад «Кола». Ты улетел, а БАО на земле беспокоится; ты прилетел, ушел, а БАО только начинай!

Вдали – горящее село, тоскливое ржанье бегущих в поля без всадников коней. С Синицей подошли к околице.

Посреди крайней хаты стоял человек и молча быстро переодевался, пожар бросал на рубаху и кальсоны розовые отсветы, и казалось, он тоже горит.

Это был Пикулев.

Скинув защитную гимнастерку, шелковую рубашку, он схватил у дядьки сатиновую косоворотку, узенький ремешок и заплатанный пиджак: «Давай! Давай!», все это быстро напялил на себя, но все еще чего-то не хватало для полного оформления; но когда нахлобучил засаленный картузик – блином, сразу приобрел законченность и со своим дородным лицом стал похож на деревенского мироеда.

Только вторая, нижняя половина его в диагоналевых галифе и хромовых сапожках резко контрастировала теперь с его мироедским торсом и лицом. Это заметил и дядька.

– А ноги у тебя еще партейные, – сказал он не без умысла заполучить и хромовые сапожки.

Пикулев с ужасом посмотрел на свои ноги, но ему жаль было расставаться со своими бриджами и «бутылочками», и это пересилило в нем даже страх.

– Не, – сказал он. – Не можу.

Он потребовал от дядьки кацавейку, как на базаре, тыча ему под нос свою коверкотовую гимнастерку: «Первый сорт!»

Он не удивился, увидев нас. Он решил, что мы тоже пришли за кацавейками.

– Все пропало! – сообщил он шепотом, доверительно. Обиженное лицо его с вытянутыми дудочкой губами печально смотрело на нас.

– Переодеваешься?

– Переодегаються, – сказал дядька.

– А что? – удивился Пикулев.

– Ты амплитуда! – сказал Синица.

В это время под окном, на огороде, дали пулеметную очередь.

Пикулев исчез в суматохе, среди стрельбы, вспышек ракет, отсветов пожаров.

– Кто стрелял? – закричал Синица.

Через несколько минут появляется огромный, обвешанный пулеметными лентами боец, а за ним маленький, щуплый ведет за собой на колесиках пулемет «максим».

– Товарищ начальник, – доложил обвешанный лентами, – двадцать третьего стрелкового пулеметный расчет.

– Блуждающий? – спросил Синица.

– Блуждающий, блуждающий, – отвечали оба сразу. – Богато постреляли, пока блуждали.

На шляху горела и взрывалась машина.

– Кокнули! – с удовольствием сказал тот, кто тащил за собой пулемет.

Залаяла собака. Нет, это не был приветливый голосистый лай деревенской дворняги, когда стоит только взвизгнуть одному псу на околице, как забрешут по всей деревне, начнут выскакивать на улицы любопытные Милки и Тришки: «Кто идет? Где идет?», как пойдет по всей степи дальний, радующий путника лай. Это был злой лай овчарки, и вслед за ним закричали в темноту: «Вер?» А потом на всякий случай: «Хальт!» А овчарка за ним: «Хайль! Хайль!» Временами казалось, овчарка кричала человеческим голосом, а солдат лаял, – они все время менялись.

– Повой, повой, – сказал Синица, – еще не так завоешь!

Ночь быстро идет к рассвету.

Из-за больших темных скирд, из черного леса подсолнечника, из кюветов справа и слева выходят группами и в одиночку вооруженные и невооруженные, здоровые и раненые, женщины и подростки, и слышится то бодрое и громкое, то тихое и робкое, уверенное и неуверенное:

– Товарищ батальонный комиссар, разрешите присоединиться!

– На прорыв, товарищ батальонный комиссар?

– Разрешите в строй, товарищ батальонный комиссар!

Совсем рядом залаяли дворовые собаки, близко и сильно запахло печеным хлебом. Домов вокруг не было. Из земли летели искры. Местные жители ушли в землю – она стала их жилищем.

Подошел парень с выбившимся из-под шапки чубом. У него была винтовка и граната у пояса.

– Партизанский отряд «Смерть немецкому фашизму», – доложил он.

– Где отряд?

– Я – отряд.

В эту минуту и он, и мы еще не знали, что пройдет немного времени и будет этот отряд – с командиром, комиссаром, начальником штаба, эскадроном разведки, хозяйственным взводом, автоматчиками, подрывниками, бронебойщиками, с полковой пушкой, складами боепитания, агентурной связью в селах и городах, с лесным аэродромом и двухсторонней радиосвязью с Большой землей.

Тихо, темной колышущейся массой подходит колонна, слышен только хруст несжатой ржи под ногами. И вдали падают звезды. Или это трассирующие пули?

В темноте поодаль, на шоссе, зажглись два огненных глаза, и снова зарычали «хорьхи», «татры», снова пошли длинные черные, похожие на катафалки машины с солдатами, сидящими друг другу в затылок.

Никто из них не обратил внимания на Яготинское поле. Что им в нем? Те же темные скирды, черные трубы сожженного села.

Налетевший сильный ветер с жестяным шумом прошел в зарослях кукурузы; выхваченная ветром из облаков луна осветила на мгновение все кругом. Ветер, качая из стороны в сторону, гнет и не согнет упрямый высокий подсолнух. У чудом уцелевшего плетня стоял высокий костистый старик с обветренным лицом, без шапки. Он указал бойцам на вражеские колонны и заключил:

– Вы уж, ребята, соберите силу да сразу и дайте ему!

Часть третья
В отряде

Мы шли к фронту, как рабочие на завод, крестьяне – в поле на молотильный ток; шли сквозь самую гущу тылов наступающего вражеского фронта и, громя отставшие обозы, истребляя охрану дорог, сжигая за собой мосты и связь, держали курс на близкую канонаду.

Словно на маяк, шли на неутихающую канонаду и, улыбаясь, говорили: «Юго-Западный!» Но это еще не был Юго-Западный. Это были тысячи битв, блуждающих боев, эпицентр которых был всюду, где находился хоть один красноармеец, политрук, командир или просто вооруженный советский человек. Молниеносные бои с постоянно меняющимися полюсами напряжения, которые поддерживали друг друга, переходили один в другой, продолжались до последнего патрона и представляли собой одно огромное, развернувшееся на сотни верст от Киева до Харькова народное сражение с чужеземной армией.

Сквозь кровоточащие немецкие боевые порядки мы шли к фронту.

1. Первая разведка

1 октября…

Я вышел рано. Был тот час, когда все спит, в лесу не шевельнется лист, не дрогнет травка, только в небе два маленьких облачка, неподвижно, как часовые, стоявшие над лесом, двинулись куда-то и поплыли над вершинами деревьев, словно и их послали по заданию. Из-за деревьев выступали часовые: «Кто идет?»

У меня было чувство, что я уже не принадлежу самому себе и, какие бы ни были мои желания, мысли, надежды, это не имеет никакого значения, а поэтому лучше не думать, не желать, не вспоминать, не строить планы, а все силы жизни сосредоточить на порученном деле, стараясь сделать его честно, чтобы прямо и открыто смотреть в глаза своим товарищам.

Мне предстояло выйти к Хоролу и разведать, охраняют ли немцы мост через эту реку. Мы везли раненых на подводах, и батальонный комиссар не хотел бросать транспорта.

«Кто идет?» – спрашивали часовые, и скоро мне стало казаться, что это не люди, а сами деревья, преграждая путь ветвями, спрашивают: «Кто идет?»

На опушке леса окрик раздался почему-то из земли: это был последний часовой. Он стоял в окопчике, прикрытом ветвями, и похож был на лесного гнома.

Мне показалось, что он долго провожал меня взглядом и думал и чувствовал то же, что и я.

Теперь я был один. Тихие, светлые, заколдованные лунные поля лежали вокруг, разросшаяся свекловичная ботва светилась холодным изумрудным светом, – и такое чувство, будто вступил на необитаемую планету. Отошедшие от лесных вершин два облачка плыли в громадном небе над степью, они шли рядом и похожи были на небесный патруль.

То и дело появляются одинокие, завернутые в лунный саван осокори, и кажется, они все время перебегают с места на место и следят за тобой.

Что бы там ни рассказывали и ни писали потом, а вот когда идешь так, в первый раз, все-таки страшновато и неуютно. Кусты и одинокие камни кажутся притаившимися часовыми; клочья тумана над лощиной – ползущими в балахонах по-пластунски разведчиками; случайный крик ночной птицы – сигналом; и каждое мгновение так и кажется, вспыхнет стена огня.

«Неужели, – думал я, – так страшно и таинственно-пустынно всегда, каждую ночь, или это только сегодня, потому что я в разведке?»

Я все время сверялся с компасом, и все время мне казалось, что я иду неправильно и Кривая балка, к которой я должен выйти, совсем в другой стороне. И был очень удивлен, когда неожиданно вышел к ветряной мельнице, за которой начиналась лощина, называемая местными жителями «Кривой балкой».

Я спустился в лощину; стало холоднее, где-то рядом в зарослях звенел и шуршал галькой ручей, но вот он забурлил, заклокотал, казалось, хочет о чем-то поведать и злится, что я не понимаю его. Я остановился, чтобы послушать, и в это время наверху, в кустах, над самой головой что-то зашипело, и колдовской свет озарил как бы застигнутую врасплох, заросшую лозняком лощину и высокие, с недоумением глядящие в лощину тополя. Все явилось с такой резкостью и четкостью, словно ножом была вырезана каждая веточка, каждый лист в отдельности; они трепетали и жили странной, непонятной жизнью и в эту секунду чего-то ожидали от тебя.

До этого ракеты я видел только издали; они как свечи вставали над дальним грустным полем и искали кого-то. Если я и попадал в ее мертвый свет, то всегда вместе с товарищами, она была для всех. Эта же ракета была моя, и режущий свет ее пронизывал меня всего. Казалось, я лежу на земле прозрачный, как стекло. В это мгновение нет никаких чувств и мыслей, будто бы ты и действительно кусок стекла.

Свет медленно угасал, и вместе с ним угасала ярко-синяя, как во сне, трава. И только теперь я почувствовал сырость и холод ночной земли.

После ракеты ночь, полная непонятных звуков и шумов, кажется темнее и загадочнее. «Вот доползу до того белого камня, если ничего – встану».

Светло-серый древний валун был мокрым и ноздреватым. Я немного отдохнул возле него, прислушиваясь к шорохам ночи, и поднялся на ноги. И точно включил свет – немедленно наверху раздался хлопок: холодное белое пламя ударило прямо в лицо. Ракета, освещая струящийся ручьями дым, медленно падала прямо на меня; но теперь я увидел и ракетчика.

Он лежал под скирдой, накрывшись плащ-палаткой, выставив из-под нее только руку с ракетницей.

И странно: именно после этого у меня прошел страх и ночь перестала казаться загадочной и всезнающей. Я увидел и понял ее – слепую, в страхе притаившуюся под темной плащ-палаткой, как этот немец-ракетчик, ожидавший каждую минуту нападения. И я впервые почувствовал себя хозяином этих дальних темных полей.

И деревья, и кусты, и молчаливые камни, которые раньше казались застывшими в угрожающих позах часовыми, теперь приблизились к душе и стали понятными и родными, и дерево, под которым я стоял, зашумело вдруг листьями, словно рассмеялось: «А ты нас боялся!..»

Я вышел на широкий шлях. Тоненькая жалоба телеграфной проволоки ранила душу; она точно жаловалась на судьбу свою, на то, что она вот так, ненужная, висит и нелепо гудит на ветру.

Я остановился и прислушался. На всем громадном пространстве ночи не слышно было ни одного звука. Где-то очень далеко на горизонте вспыхивали зарницы, и непонятно было – это пожар, или молния, или артиллерийская стрельба. Я стоял и прислушивался, и казалось, ночь тоже застыла, и прислушивается ко мне, и смотрит на меня, и ждет: что же я предприму?

Но вот в тишине вдали что-то зародилось, точно гудение шмеля, все нарастая, и скоро ясно послышалось: «Ру… ру… ру…» Я притаился в кустах. На полной скорости, без света, шли темные машины-фургоны.

Тени крытых машин, касаясь меня, проносились мимо, клубилась пыль, в ушах рычало и гудело, а я механически считал: пять… шесть… семь… И все время вместе со счетом, не мешая ему, меня неотступно занимала мысль: «Неужели это уже разведка?»

И только когда колонна прошла и красный огонек последней машины мигнул и исчез, я ощутил теплый удушающий запах бензина, услышал, как колотится сердце, и вдруг почувствовал счастье разведки.

Я пошел обочиной шляха. Скоро потянуло прохладой. Вдали блеснула река, и в сумраке рассвета зачернел мост со светлыми провалами взорванных пролетов. Впереди, до самой реки, был открытый луг. Я остановился и у самого края поля, где были кусты, лег в несжатую рожь и стал наблюдать за рекой.

Наступало утро, такое же, как всегда, – заалел восток, и стало бледным небо, и первый утренний ветерок еще сонно, нерешительно пробежал по полям, точно мать погладила спящего ребенка перед тем, как разбудить его. А потом вдруг ветер рванул колосья, поднял пыль: «Давай подымайся!»

Проснувшиеся птицы молча слетели с деревьев и тотчас же стали искать что-то на утренней земле. Я притаился, и большой черный ворон важно прошел прямо передо мной, то ли разминая затекшие во время сна ноги, то ли направляясь к зарытому вчера под кустом кладу, и вдруг, заметив меня, блеснул вороньим глазом, с криком взлетел и стал кружиться и кричать над молчаливыми, туманными, невыспавшимися полями. Чего он хотел? О чем предупреждал?

Вокруг было тихо и пустынно. Но вот с противоположного берега, недалеко от взорванного моста, что-то отделилось темное, большое и поплыло через реку, все приближаясь. Скоро я различил паром. Когда паром причалил к этому берегу, с него съехала подвода. Она прогремела по шляху мимо меня, и я увидел на ней чернобородого дядьку. Подвода направилась в поле, к маячившей вдали молотилке.

Солнце тем временем пригрело землю и обсушило слезы на траве.

Было тихое, спокойное утро, и ничто не напоминало войну.

На поле стали появляться люди. Заработала молотилка. Тогда и я вышел из засады. Женщины, старики и подростки убирали серпами хлеб, грохотала молотилка, дымилась золотая пыль. Пахнуло знойным запахом нагретой солнцем соломы, хлеба, парного молока, и донесся звонкий девичий голос: «Товарищ бригадир!»

Вокруг по дорогам с ревом проносились черные тюремные немецкие машины. Выли в небе самолеты. А это был сказочный золотой советский остров.

Известный, дорогой и дружеский мир.

«Мы знаем, кто ты и куда ты. Счастливой дороги!» – говорили взгляды людей.

Я пошел к реке. Пустой паром стоял у берега. Сивый дидусь сидел на берегу и чинил сеть. Было уже знойно.

– Бог в помощь, – сказал я.

Дед поднял голову, помигал глазами и тихо ответил:

– Здорово, сынок.

– Перевезешь? – спросил я.

– А что, давай, – он отложил сеть в сторону.

– Многих перевозил?

– У-у! – ответил он.

– И ночью перевозил?

Старик внимательно поглядел на меня.

– Бывало и ночью.

И немцев перевозил?

– Сами себя перевозили, – уклончиво ответил он.

С крутого берега было видно далеко вокруг.

Солнце пробивало толщу облаков: похоже, там, в небе, горели огромные люстры, и мощные световые столбы стояли над степью, освещая холмы и белые села.

По дальним степным дорогам ползали в пыли карликовые немецкие машины. Кое-где у околиц заметны были скопления войск, от них отделялись группами всадники и скакали от села к селу.

Вдали поднялась стрельба, и пучки белых ракет расцвели и рассыпались в небе бледными звездочками.

Я долго глядел, чтобы все хорошенько запомнить.

– Ну что, поедешь? – спросил старик.

– Нет уж, – сказал я, – пойду в другое место.

– Ну, смотри сам, тут их действительно… – по-своему понял старик и снова взялся за сеть.

Я пошел назад через луг.

Вот и поле с молотилкой.

– Для кого молотите? – спросил я девушку в повязанной по самые глаза косынке.

– Для кого надо, для того и молотим, – откликнулся со стороны сердитый голос. Это был машинист молотилки.

Я узнал в нем чернобородого дядьку, который утром приехал на пароме с той стороны.

В это время подошел ко мне один маленький, долгогривый, пощупал мою кожанку.

– Комиссар?

– Уйди ты!

– Давай меняться! – предложил он.

– Уйди, я тебе сказал.

– Смотри! – погрозил он. – Давай меняться!

– Не цепляйся! – крикнул на него чернобородый.

– Наделает беды, – проговорила женщина.

В это время у края поля на огромных вороных конях появились немецкие кавалеристы. Крики: «Комм! Комм хер!» Казалось, и колосья зашуршали жестче, солнечный свет потускнел, и какие-то тяжелые тени легли на поле и лица людей. И такая тоска сжала сердце!..

Чернобородый подъехал на возу, сердито сунул мне грабли, и мы вместе стали накладывать сено.

Люди на поле работали молча, настороженно и отчужденно – уйдя в себя.

– Шабаш! – сказал чернобородый, и мы пошли за возом сена.

Зеленый чужестранец внимательно смотрел на нас, и конь его тоже не сводил с нас бешеного взгляда, фыркал и бил копытами о землю.

Женщины украдкой смотрели из-под серпа: «Иди, сынок, иди, не выдадим». А в синих глазах деревенской девочки было: «Ну иди же, дядя, скорей иди!»

– Бувай! – сказал чернобородый.

Но только я хотел выйти на проселок, сзади дико засигналили.

Из серой, похожей на металлическую лодку «татры», поблескивая стеклышками в глазу, вылез длинный и тощий, с острым, костистым профилем и жилистой, как у старого петуха, шеей, офицер в массивной фуражке, на высокой загнутой тулье – череп и кости – эсэсовский герб.

За ним выскочил солдат, на чугунном лице которого было выражено: «Кого бить?» И тоже с черепом на фуражке.

И у шофера – череп.

Из машины, оглядываясь, вылезал переводчик.

– Селение? Волость? – спросил он.

– Чего? – переспросил чернобородый. – Не понимаю.

Переводчик плюнул.

– Куда есть дорога?

Дядька равнодушно посмотрел на широкий пустынный шлях, в кюветах которого лежали сожженные машины, на оборванные телеграфные провода, на облака и ничего не ответил.

– Ты, ты! – закричал на меня переводчик.

– На Лютеньку! – сказал я на всякий случай, надеясь, что какая-нибудь Лютенька поблизости найдется.

Офицер сверился с картой и действительно нашел Лютеньку, и не одну, а сразу три.

– Лютенька – айне, Лютенька – цвай, Лютенька – драй.

Неправдоподобно, дико выглядели напечатанные немецким шрифтом Сорочинцы… Яреськи… Шишаки… Я прочел: «Красный Октябрь» – это был совхоз. Что-то глубоко оскорбительное и унижающее душу было в этой карте, на которой разнообразными техническими значками, с немецкой аккуратностью, были обозначены многочисленные МТС, совхозы и леспромхозы, сахарные и кирпичные заводы, электростанции, железнодорожные депо, мосты, дамбы, водокачки, элеваторы, шоссейные и проселочные дороги, магнитометрические вышки.

– Лютенька! – сказал наконец офицер, остановившись на какой-то точке, совиными глазами обвел работающих в поле и, вроде собирая их к себе рукой, сказал солдату:

– Алле!

Солдат побежал в поле.

– Иван!.. Матка!..

Люди, как были, с серпами, с вилами, косами, медленно собирались к машине.

– Политзанятия, – сказал дядька.

Офицер совиными глазами уперся в толпу. Все лица, как тысячи других, которые он видел за последнее время, слились для него в одно непонятное и упрямое, словно резцом из камня вырезанное лицо.

– Кто есть коммунист? – спросил переводчик.

Никто не отзывался.

– Кто есть комсомолец?

Опять все молчали.

– Кто есть бригадир?

Переводчик всматривался в лица людей, чтобы обнаружить по внешнему виду.

– Милиционер? МОПР? Пионер? – сыпал подряд переводчик.

Толпа стояла молчаливо, сплачиваясь все теснее и теснее, как бы сжимая внутреннюю пружину сопротивления.

Офицер подождал, пожевал губами, осмотрел всю толпу в целом, потом уперся мутным взглядом в стоявшего без шапки чернобородого дядьку.

– Коллективист?

Дядька молчал.

– Ты! – вскричал переводчик, тыкая в него пальцем.

– Чего я? – буркнул дядька, оглядываясь.

– Коллективист?

– Колхозник.

– Нет колхоза – хорошо? – спросил переводчик.

– Что было – видали, что будет – увидим, – ответил дядька.

– Что он сказал? – спросил офицер переводчика.

– Он сказал: «Все в руках бога».

– Москва, Питтербург – фу-фу! – офицер дунул на ладонь.

– Бреше сучий сын, гляди, наш-то улыбается, – услышал я в толпе. Баба глазами указывала на меня.

Переводчик это заметил. Он скользнул взглядом по желтой кожанке и вдруг спросил меня:

– Ты кто есть?

– Местный житель, – сказал я.

– Вы его знаете? – обратился он к толпе.

– Знаем, – ответил за всех чернобородый.

– Знаем! Конечно! Наш! – заговорили в толпе.

– И ты знаешь? И ты? И ты? – люди в ответ кивали. – Ты? – спросил он маленького долгогривого.

Косящие глаза метнулись в меня, и потом они зашныряли по толпе; все пристально смотрели на него. Он зажмурился.

– Знаешь? – спросил переводчик.

Долгогривый кивнул головой:

– Наш!

Офицер снова совиными глазами уперся в толпу. Теперь он, казалось, уже различал отдельные лица: и сивого деда, равнодушно глядевшего то на него, то на небо, и упершуюся в него невидящим бельмом старуху с растрепанными волосами, у которой только что сгорел дом, и маленького мальчика, расширенными глазами напряженно глядевшего прямо в его зрачки, как бы навеки запоминая его, – и не дай бог ни этому немцу, ни сыну его снова встретиться на поле боя с этими глазами, запомнившими с детства все.

– Ви есть крезтьянин! Мужик! – закричал офицер и показал на паровое поле. – Сеять, сеять, сеять!

Он остановился, точно ожидал, что они тут же на его глазах побегут засевать это лежащее перед ними бесконечное черное поле и, пока он так стоит, хлеб, как в сказке, зазеленеет, подымется, поспеет, мужики соберут урожай и он увезет его с собой.

Толпа с серпами, вилами и косами стояла не шевелясь. В самом молчании, в каменной позе толпы было что-то устрашающее.

– Известно, сеять, – неопределенно сказал чернобородый дядька, отвечая каким-то своим мыслям и интересам.

– Что он говорит? – спросил офицер.

– Он говорит: надо сеять, – сказал переводчик, который, видимо, любил, чтобы в разговоре, который он переводит, все было правильно и хорошо.

– Мужик! Робить! Робить! Нет – пиф-паф! – и офицер сделал рукой ружейный прием. – Понимай?

– Понимаем, – сказал чернобородый.

Офицер движением брови выкинул из глаза стеклышко, и тогда автоматически открылся второй глаз, и оба его глаза оказались совершенно пустыми.

– А щоб бис вас взял! – сказали из толпы, когда машина тронулась.

– Пан пришел, – сказал я.

– Над нами не попануе! – со злобой откликнулись из толпы.

Я посмотрел на чернобородого.

– Иди по своему курсу, – сердито сказал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю