355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Дорога испытаний » Текст книги (страница 16)
Дорога испытаний
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:14

Текст книги "Дорога испытаний"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)

3. Встреча

Длинная цепочка людей – одни в шинелях или гражданских пальто, другие в гимнастерках, третьи просто в госпитальных рубахах, с винтовками или без винтовок, – увязая в снегу, в сером, брезжущем свете утра входила в лес.

Качались носилки. Слышались слабые стоны раненых и резкая команда Гуляева:

– Не отставать!

Колючие мокрые ветки хлестали по лицу и груди. С деревьев сыпались хлопья снега. Гуляев шел впереди и все время оборачивался.

– Живей! Живей!

Здесь еловый темный лес протянулся зеленым языком к самому шоссе.

И вот уже сквозь деревья замелькали телеграфные столбы, и скоро мы услышали гудение проводов, длящуюся день и ночь, ночь и день жалобную песню проводов, которым холодно и одиноко у пустынной дороги. Гуляев дал сигнал: «Вперед!»

Послышался шум ломаемых кустов.

Но одновременно с этим вдали что-то возникло, родилось новое, постороннее. Это было как бы рокотанье дальнего ручья, шум все нарастал, приближался, и, наконец, ясно стал различим металлический рокот мотоцикла. У самой дороги была сплошная линия кустов. Гуляев махнул рукой, и все упали в снег и застыли.

Из-за поворота явились два мотоцикла. Мотоциклисты – в больших темных очках. Машины двигались медленно, моторы фыркали, плевались и злились, а мотоциклисты сидели в седлах свободно, иногда касаясь ногами земли и придерживая рвущиеся из-под седел мотоциклы, и тогда машины особенно сердились и плевали на снег черными сгустками дыма. В ясном зимнем воздухе сильно ощущался горелый запах.

– Шнеллер! Шнеллер! – прокричал немец и остановил мотоцикл.

Из-за поворота показалась непонятная, засыпанная снегом толпа привидений. Люди шли согбенные, укрытые одеялами, мешковинами, немыслимо завернутые в какие-то тряпки, без шапок, босые.

По обочинам дороги у кюветов лениво плелись два автоматчика, по одному с каждой стороны, а сзади, на расстоянии тридцати-сорока метров, тихо двигался «пикапчик». Автоматчики стояли, держась за кабинку, и автоматы их были направлены на толпу.

Все произошло как-то само собой. Когда «пикапчик» поравнялся с нами, он неожиданно остановился. Мотор стал чихать, и шофер вылез из кабины и открыл капот, заглядывая в мотор. Толпа продолжала двигаться вперед, из «пикапчика» дали очередь в воздух и что-то закричали шедшим впереди конвойным. В это время поднялся во весь рост Гуляев, метнул в машину противотанковую гранату и упал на землю. Дохнуло горячим ветром, и сквозь снежный вихрь взметнулось пламя. Это было как сигнал: без команды все сразу, все, кто мог бежать, поднялись и с криком «ура» кинулись к дороге.

Но уже некого было атаковать. Силой взрыва солдат из «пикапчика» разбросало далеко вокруг, и они лежали и корчились в разных позах, и там, где они лежали, снег вскипел, почернел от крови. От мотоциклистов же остался только длинный шлейф дыма. Толпа стояла на дороге не двигаясь, заколдованная, не понимая, что случилось. Все произошло точно во сне.

Здесь были железнодорожники в темных форменных шинелях, раненые в госпитальном белье, женщины с грудными детьми, подростки в маленьких кепочках.

Бойцы смешались с толпой, и в разных концах слышалось:

– Эй, из депо Фастов, случаем, никого нет?

– Слушай, друг, да ты с Подола, с Ярославской!

– Прилукские есть?

Мы стояли в сосновом бору, где-то близко рычали немецкие машины. Но в лесу, среди деревьев, чувствуешь себя в безопасности, словно под защитой богатырей.

Гуляев открыл планшетку, посмотрел на карту, потом сверился с компасом, и все смотрели то на лейтенанта, то на его карту и компас.

– Петраченко! – вызвал Гуляев.

– Есть Петраченко! – вышел вперед юноша с казацкими лампасами.

– Вот видишь – Шопино, Терновка, Хохловка, – он ногтем прочертил линию. – Боков! Пойдешь напарником… Вторая группа!..

Гуляев поднял голову и взглянул на ряд стоявших перед ним людей. Все смотрели прямо в глаза лейтенанту. Они шли вместе не первый день и привыкли прямо смотреть друг другу в глаза. Один лишь маленький боец Нюнка хоронился где-то позади, за спинами, и не смотрел в глаза.

– Нюнка, – сказал лейтенант, – не дыши в затылок. Выйди!

Нюнка, путаясь в полах длинной шинели, вышел вперед.

У него был узенький, в складках, лоб, и теперь от смущения он его еще больше сморщил.

– Дрейфишь? – спросил Гуляев.

– Отчего же я дрейфлю? – плаксиво сказал Нюнка.

– Дрейфит! – сказали из толпы.

Гуляев хозяйским глазом оглядел стоявших перед ним бойцов. Почти все были ранены. Взгляд его остановился на мне.

– Пойдешь?

Я ответил не сразу.

– Не откажусь, – сказал я, чувствуя, как сразу все взгляды скрестились на мне.

– Добро, – сказал Гуляев. – Нюнка пойдет напарником!

– И я пойду! – вызвался Синица.

– Молчи, когда не спрашивают! – сказал Гуляев.

– Молчу! – сказал Синица.

Из узенькой щелки бинтов печально смотрели знакомые глаза «морского волка».

И пока люди собирают хворост, зажигают в овраге, в ямах маленькие, крошечные, почти бездымные костры, подкидывая в огонь замерзшую, выкопанную из-под снега картошку, пока они, перебинтовывая повязки, долго жадно разглядывают свои раны, пока роются в мешках, в сумках, сворачивают худенькие, как сосулечки, цигарки, мы с Нюнкой уходим вперед.

Тогда, давно, на Яготинском поле, когда шел в первую разведку, было ощущение жертвенности: вот выпал жребий, и главное – держаться и не позорить себя перед товарищами. Теперь было другое чувство: служба. Выполняешь долг службы, и надо делать это спокойно, расчетливо, не пасуя и не зарываясь.

Идти было легко. В хвойном лесу снег неглубокий, под деревьями еще кое-где рыжая, мягкая и теплая, в еловых иглах земля.

Нюнка шел молча и, словно в глубоком раздумье, морщил лоб.

– О чем думаешь? – спросил я.

– Да ни о чем, – ответил Нюнка. Он поднял глаза: и впрямь – ни о чем.

Но вот затишный добрый хвойный лес кончился и начался лиственный, деревья стояли голые, и уже далеко было видно вокруг.

Нюнка вдруг стал разговорчив.

– В разведку надо идти умеючи: тебя никто не видит, а ты видишь всех, правда? – Он забежал вперед, чтобы заглянуть в глаза.

– Давай не рассуждай, как идти, а иди.

– А я иду, я иду.

Мы подошли к опушке леса, дальше лежало открытое снежное поле, видна была насыпь железной дороги с одиноким вагоном. На проселке к переезду через железную дорогу стоял старый ветряк.

– Давай собирай хворост, – сказал я Нюнке.

– Туда пойдем? – спросил Нюнка, с сомнением покачав головой.

Мы вышли из лесу с хворостом на спине. Просто идут мужики из леса в село.

Вдруг Нюнка ухватил меня за рукав.

– Стой! Ни с места! – Лоб его до невозможности сузился в одну линеечку.

У мельницы маячил зеленый часовой. Рядом с ним – треножник пулемета.

Поворачивать было поздно.

– Иди прямо и не гляди по сторонам, – сказал я Нюнке. Но уже через минуту я услышал свистящий шепот:

– Он смотрит на нас, он не спускает с нас глаз.

Мы приближались к часовому.

Немец, с надвинутой на самые брови пилоткой, широко расставив ноги, стоял у пулемета и, глубоко засунув руки в карманы шинели, смотрел куда-то вверх.

– Он специально поджидает нас, – захныкал Нюнка.

– Перестань!

– Да страшно…

– А думаешь, мне не страшно, сукин ты сын!

– Улыбайся! – вдруг зашипел Нюнка. – Улыбайся, будто нам хорошо!

Я взглянул на Нюнку. Лицо его улыбалось. Оно было как застывшая маска.

Часовой лениво перевел глаза с облачного неба на шлях, видно было, как мы попали в поле его зрения. Он продолжал стоять, широко расставив ноги, не меняя позы, не шелохнувшись.

– Давай остановимся, – предложил Нюнка.

Я нащупал за пазухой пистолет.

– Скажем только «здравствуйте». Хорошо?

Мы поравнялись с часовым. Я увидел посеревшее, резиновое от стужи лицо с неестественно длинным, будто приклеенным носом. Бессмысленное, ненужно-чужое лицо. Он смотрел на нас и молчал. Нюнка на секунду остановился, поправил на спине пук хвороста. Мы миновали часового, но спиной я чувствовал направленный на нас пулемет.

– Сейчас он выстрелит в нас, вот увидишь, – сказал Нюнка.

– Если ты не перестанешь, я тебе в морду дам, – сказал я.

Минуту было тихо.

Впереди проселок круто заворачивал за высокий черно-сухой лес подсолнухов. Мы повернули и оба сразу взглянули друг на друга.

Лицо Нюнки медленно расплывалось в блаженную улыбку.

– Фиг, а? – сказал он.

– Пошел ты – знаешь куда?..

– А что? – сказал Нюнка. – Хорошо! – Лицо его еще продолжало улыбаться.

Я повернулся и вошел в черные заросли подсолнечника.

– Не оставляй меня одного! – завизжал Нюнка.

Он еще что-то кричал, но ветер относил его слова.

Быстро смеркалось, и скоро уже ничего не было видно вокруг. Здесь снега почти не было, поле – сероед, каменное.

Я сбился с дороги и пришел к старому ветряку. Не тот ли это ветряк, у которого стоял немец с пулеметом? Неподвижные крылья ветряка под ударами ветра скрипели, и весь он содрогался и гудел, точно работали мельничные жернова. Внутри было тепло и мельнично-уютно, пахло мышами, паутиной. Я уже собирался переждать первую темноту, пока взойдет луна, когда вблизи ясно послышался стук копыт. Во тьме не видно было ни коней, ни всадников, но бодро звучали громкие русские голоса.

– Левее, левее, бери на Казацкое, – сказал один.

– Что, это здесь застрял Сидельников из автобата? – спросил другой.

– Ворона этот Сидельников.

Я пошел за голосами и вскоре очутился на дороге; перед глазами из земли выросли темные строения, совсем рядом сверкнул свет: приоткрыли дверь. Я был в деревне. Через несколько шагов у избы наткнулся на груженную железными бочками машину. Я обошел ее кругом: полуторатонка! Это, наверное, и есть «ворона Сидельников». Теперь я постучал в избу.

– Кто там? – спросил из-за двери женский голос.

И впервые за все это время я ответил громко:

– Русский!

Загремел засов, свет ударил в глаза, и мягкий, приятный, звучный женский голос сказал:

– Пожалуйста, входите, товарищ!

Фронт! Вы представляете себе дороги, забитые колоннами подходящих войск, беспрерывную линию траншей и колючей проволоки, снайперов, следящих за каждой двигающейся на поле кочкой, понатыканные всюду секреты, засады, мимо которых придется ползти адской ночью, выбирая проход между ракетчиками.

А вот бывает совсем и не так. Вражеские войска прошли стороной, по асфальту, а тут пусто, по-осеннему мирно, отдохновенно, и вдруг на каком-то повороте дороги – длинная стрела к лесу: «Хозяйство Полушкина – 300 метров»; в лесу нет уже хозяйства Полушкина, но среди лапчатых елей обдает сладким теплым дымом обжитого места.

Вдали в поле проскочил камуфлированный броневичок. Наш или немецкий?

И вот неожиданно в рассветной дымке посреди пустой деревни вдруг встретился красноармеец, идущий от источника с брезентовым ведром, на котором изображен красный крест, и сказал, что тут санитарный взвод.

По дороге навстречу скакали всадники в шинелях и черных пальто: разведка.

И вот уже пошла штабная шестовка, встречаются мотористы БАО, писари АХО в зеленых фуражках, краснощекие регулировщицы с флажками! Дома!

…Иду назад по замерзшему каменному полю, и оно не кажется теперь диким, необитаемым, плывут над ним светлые облака, и льется из них нежный розовый свет восходящего солнца. Спускаюсь в овраг – и не такой он уже крутой и заброшенный здесь, в низине, только гуще пахнет землей, увядшими листьями.

Вот и лес, в котором остались товарищи.

Среди деревьев мелькают повязки раненых. Как странно, что они еще ничего не знают, что у них такие землистые, измученные, безнадежные лица.

– Наши! – кричу я. – Наши! Эй вы, слышите?

…Они не идут, они бегут беспорядочной толпой. Опять овраг, серое поле, стрела «Хозяйство Полушкина».

– Вон, вон, за соснами!

Теперь уже все видят двигающиеся между деревьями красные звезды на башнях танков.

И все, кто мог и не мог: раненые на костылях, женщины с детьми на руках, мальчики, – рванулись через поле к танкам. Они бежали, падали, подымались, снова бежали и кричали.

Никто не мог после сказать и припомнить, что он кричал. Кричали: «Ура! Наши!» Кричали: «Братцы, танки!» Кричали: «Русские!» И просто кричали: «Мама!»

И многие плакали.

4. Красные флаги

5 декабря…

Как мираж на горизонте появился и поплыл навстречу, весь в живых, подымающихся к небу голубых дымах, освещенный ярким восходящим солнцем, белый город.

Было такое же раннее утро, когда мы выходили из Киева к дарницким мостам. Сколько времени прошло с тех пор? Год, десять лет, целая жизнь? Неужели это было только два с половиной месяца назад? Неужели в семьдесят девять дней можно столько втиснуть?

Позади Киевская, Полтавская, Харьковская, Сумская, Курская области, а тут уже Воронежская. Если бы идти в мирное время по шоссе, по асфальтовым дорогам напрямик, то семьсот километров, а сейчас, считая все крюки, обходы, будет и вся тысяча.

Там, вдали, где был город, в воздухе что-то рождалось, сначала жалобное, тоненькое, пискливое, точно кричал ребенок, которого не выпускали на улицу, а потом, набирая силы, все громче, басом, сотрясая окрестности.

– Что это? – спросил я шофера, который копался в моторе остановившейся на дороге машины.

Шофер удивленно взглянул на меня.

– Фабрика, что, не понимаешь?

– А-а!

Фабричный гудок ревел протяжно, долго в пустынном одиночестве утра, и казалось, все напрасно. Но вот на его призыв откликнулся еще один гудок, а потом и третий, и слились в едином хоре, который звал город с синими дымами, белые пустынные поля проснуться, жить, трудиться. С внезапной силой вернулось чувство возможности жизни.

Гудки гудели, и я шел вперед. И когда гудки стихли, то в наступившей тишине услышал характерный шум проснувшегося большого города: удары железа, сигналы машин, дальние приглушенные крики.

Навстречу шла женщина в белом пуховом платке с кошелкой.

– Здравствуйте! – нараспев сказала она с той нежностью и доброжелательностью, с которыми обращаются русские люди на дорогах к незнакомым людям. Что-то горячее, твердое подкатилось к горлу. Хотелось стать на колени и целовать землю, на которой стояли я и эта женщина в белом пуховом платке.

– Товарищ, вы больны, вам плохо? – спросила она.

– Мне хорошо, мне еще никогда не было так хорошо! – сказал я.

– Ну и на здоровьечко, – улыбнулась она.

Голос этой женщины, далекая солдатская песня, звон самолета в ясном небе, березовая рощица, светящаяся удивительной чистотой и белизной, – все это сливалось в единую, радостную, свободную и светлую картину.

На заснеженном пустыре за городом проходило военное учение. Молоденький лейтенант, наверное только из училища, в новой щегольской шинельке со свежими малиновыми петлицами и в новенькой ушанке, с новой блестящей звездочкой, раскатисто, упиваясь своим голосом, выкрикивал команду. Я постоял возле. Он удивленно поглядел на меня, и разрумянившееся, счастливое лицо его говорило: «Видишь, как хорошо и ладно я это делаю, и понимаешь теперь, какое дело война!»

Появились домики, плетни заснеженных огородов. Улицу переходили цепочкой гуси, шествовали они мирно, спокойно, величаво вытянув шеи, и изредка сердито гоготали. Маленькая девочка в красном капоре, из открытой калитки наблюдавшая за гусями, тихо и счастливо засмеялась.

– Хорошо? – спросил я.

– Ага! – она снова засмеялась.

Я шел тихой праздничной улицей, мимо маленьких деревянных домиков с красными флагами над карнизами окон, мимо сугробов у ворот, палисадников.

И эти липы в белом пушистом инее, и ярко-красные флаги на ветру, скрип журавлей, дальние голоса… Будто я жил на этой улице давным-давно. И этого деда в тулупе и старой буденовке я узнал; и эту женщину, которая провожала своего внука в школу; и самого внука с клеенчатым портфелем в руках; и даже пробегающего через улицу пса, которого, наверное, зовут Серый.

– Серый!

Он остановился и строго-дружелюбно поглядел: «Откуда знаешь?»

Я шел все дальше и дальше и вот услышал из репродуктора знакомый спокойный голос. Если бы одновременно закричали, запели, заговорили тысячи радиостанций, все равно из какофонии мирового эфира, из обрывков мелодий, писка, лая, чужого бреда – от Аляски до Антарктиды – я сразу сердцем уловил бы голос Москвы.

Это был голос отчизны, страны, где я учился в школе, где ребенком бегал по высокой траве, где жили мать, брат и сестры, все товарищи и друзья.

Из дома на противоположной стороне улицы вышел человек в ватнике и замасленной рабочей ушанке.

– Вы кого-нибудь ищете? – спросил он.

– Нет.

Он тоже прислушался к радио.

– Что случилось? – тревожно сказал он.

– Ничего.

Он удивленно взглянул на меня и пошел своей дорогой.

А я стоял с колотящимся сердцем и слушал радио, полный бесконечной, единственной на всю жизнь любви.

И душа, жившая все это время в постоянном и суровом напряжении, как бы отделенная глухой стеной от впечатлений и воспоминаний, которые могли ее ослабить, внезапно и сразу открылась, музыка, сменившая речь, лилась в душу, как чистая река, напоминая об огромном мире, в котором есть музыка, книги, и смех, и беседы с товарищами, и поезда, и новые города, и все, что я любил.

Я иду через весь город, иду и читаю на углах: «Улица Лермонтова», «Улица Чехова», «Улица Ленина». Я иду по улицам и, как самую прекрасную на свете книгу, читаю вывески: «Городские ясли», «Школа механизаторов», «Контора лесопитомника»…

И вот вижу маленькую, почти совсем незаметную вывеску: «Районный комитет ВКП(б)». Стою перед ней без шапки, стою и читаю ее, удостоверяясь, что именно так и написано: ВКП(б).

В большое окно видна была комната, полная людей.

Все сидели, лишь один, в защитной гимнастерке, с виноватым лицом, стоял, как-то мрачно и жалко улыбаясь.

Я понял: его прорабатывали.

Улицы становились шире, оживленнее; появились удивительно праздничные витрины магазинов; сквозь широкое окно фотографии виден был сидящий в старинном кресле перед аппаратом сержант с биноклем и автоматом на груди; на школьном дворе шумели, играли в снежки дети; у киоска стояла очередь, люди на ветру разворачивали газеты: «Правда», «Известия», «Комсомольская правда».

Все здесь близкое, дорогое и знакомое до мельчайших черт – и лица, и улыбки, и береты девушек, и крохотные кепчонки мальчишек.

Я с наслаждением вдыхал воздух живой улицы: сладкий запах пекарни, и одеколонный запах парикмахерской, и даже специфический нарпитовский запах столовой, у которой стояла очередь.

Все виделось, слышалось, чувствовалось с воскресшей впечатлительностью.

Мимо торопливо проходили люди. Я смотрел на их озабоченные или веселые лица и не понимал, почему они не оглядываются, не удивляются и, казалось, не замечают эту оживленную улицу с красными флагами, открытыми магазинами, звучащим радио. «И я раньше не замечал, как следует не ценил. Только сейчас я понял это».

Я пошел по улице, где у каждого крылечка стоял часовой с автоматом, по заборам палисадников вместо дикого винограда вился красный шнур штабной связи, из открытых форточек доносилось стрекотание пишущих машинок, и из дома в дом озабоченно ходили писаря с папками и бутылками чернил.

– Слушай, дядька, как пройти на Пушкинскую? – на ходу обратился ко мне молоденький сержант.

– А я не дядька.

– Да, не дядька… – сказал сержант, растерянно взглянув в мое лицо.

– Где-то видел Пушкинскую, а где – не знаю, может, это было в другом городе? – я усмехнулся.

– Не местный? – спросил сержант.

– Нет, куда там! – я снова усмехнулся.

Сержант торопливо ушел, но все оглядывался, и через несколько минут уже за углом меня догнало:

– Документы!

Передо мной стоял патруль – капитан и боец.

– Как Москва? – спросил я капитана. Но он, как бы не расслышав вопроса, повторил:

– Документы!

Боец смотрел поверх меня куда-то в конец улицы.

– Ножик есть? – сказал я.

Боец перестал смотреть в конец улицы и взглянул на меня, а потом на капитана.

– Вот здесь! – я показал место на внутренней стороне левого рукава, наверху, где был зашит комсомольский билет. Я прощупал – билет был на месте.

Капитан достал записную книжку, вынул из нее бритвочку и внимательно, точно движения мои сами по себе представляли для него интерес, следил за мной.

Я подпорол подкладку и осторожно достал сложенную вдвое, еще мокрую, ржавую и разбухшую книжечку.

– Откуда? – спросил капитан.

– Киев, – сказал я.

Капитан сурово взял комсомольский билет, посмотрел на фотографию, потом на меня и вдруг с какой-то неожиданно появившейся у него нежностью стал расправлять побуревшие, слипшиеся, с расползшимися чернилами, похожие на промокашки листки.

– Карловку не проходил? – спросил боец.

– Нет, Карловки не помню.

– Там у меня батя, – сказал боец.

– Москва? – вспомнил капитан, возвращая документ. – Москва на месте, товарищ Корнилов. Москву не отдадим! – И потом на прощание: – Побриться бы нужно, а то и в самом деле на дядьку похож.

Парикмахер, в кресло которого я сел, спросил:

– Под польку?

– Сильно зарос? – спросил я. Хотелось рассказать все, что произошло со мной.

– Бывает, – парикмахер заработал машинкой. А когда намылил и начал брить, сказал коротко: – Серьезная борода!

Я вышел из парикмахерской.

На углу сидел с ящиком смуглый мальчишка-чистильщик и, то ли согреваясь, то ли приглашая прохожих, стучал по ящику щетками. Я поставил ногу на ящик, и он тотчас же поднял щетки, но замер в нерешительности, критически оглядывая сапоги.

– Каши просят!

– Знаешь, сколько они прошли? – сказал я.

– Много! – ответил мальчик.

Он заработал щетками вовсю, даже сбил на ухо шапку: ему стало жарко.

– Готово! – возвестил мальчик и в знак этого стукнул щетками по ящику.

У меня были деньги еще из Киева – две красные бумажки по три червонца. За это время я потерял ощущение стоимости денег и неуверенно протянул мальчику тридцатку. Он посмотрел на нее и цокнул языком.

– Ух, дядь, сдачи нет…

Я пошел к вокзалу, он был далеко за городом.

Из долины прямо на меня летел, выпуская сжатые клубы свежего белого пара, локомотив и, поравнявшись, словно узнал меня, закричал.

Я вышел на пути и с наслаждением почувствовал теплый каменноугольный уют железной дороги.

У маленького серого перрона, так же как там, далеко, на станции Киев-пассажирский, стоял бронепоезд. Нет, не из углярок, а настоящий, военный, зелено-блиндированный, с орудиями на бронеплощадках, и у зеленого паровоза стоял… длинновязый Степан Дацюк, только теперь он был не в кожанке и кожаном картузе, а в длинной кавалерийской шинели со шпалами на черных петлицах и военной шапке-ушанке.

– А начподора? – спросил я.

Дацюк печально поник головой.

– Под Яготином…

– А Поппель?

– Под Диканькой…

– А Маркушенко?

– Там же…

И кого я ни называл, он отвечал: «Нема…»

– Да, – вдруг сказал Дацюк, – а тебе, хлопче, письмо.

Я читаю письмо прямо на перроне, и мне хватает его на одно дыханье. Я хочу сделать еще один вздох, а там уже стоит «Преданная тебе Леля» и точка. Жду – не раскроется ли эта точка и не увижу ли ее. А мимо гудят машины, большие, трехтонные, с клетками, в которых возят авиационные бомбы.

…Как же ты нашла меня в этом вихре, в этом шквале? Хорошая и милая моя, ты пишешь, что живешь теперь в Высоком поселке. Отчего он так называется? Что – очень высоко? Видишь ли ты меня со своего Высокого поселка?

– Вернешься к Пуническим войнам или с нами? – спросил Дацюк.

– С вами!

– Соломонов! Выдай, что положено! – приказал Дацюк.

Толстенький, аккуратненький и такой же, как в Киеве, краснощекий Соломонов взял меня под руку.

– Одену тебя, как командующего, – пообещал он.

Теперь он уже не варьирует. Он строго проводит пальцем по титульному списку и выдает гимнастерку, грубые солдатские диагоналевые штаны, кожаный ремень, сапоги, теплые байковые портянки, варежки, звездочку… И каждый раз аккуратно, жирно, значительно ставит птичку и некоторое время авторски любуется этой птичкой.

– Махорки, я думаю, не надо?

– Надо, – сказал я.

Соломонов поднял голову и разочарованно посмотрел на меня.

– Надо так надо, – пробормотал он. А я хотел подменить карамелью.

– Давай махорку! – сказал я.

В гарнизонной бане горячий, душный, лесной запах березовых веников, кипятком обваренного дерева и чего-то еще очень хорошего, давнего, мирного. Кто-то на верхней полке громогласно, с наслаждением вздыхал:

– Наддай, Флягин! Ох, Флягин! Душа с тебя вон, Флягин! – И наконец распаренно, добродушно, освобожденно: – Все вы Флягины!

Какой свежий богатырский дух исходит от новой солдатской рубахи, от новой шинели! Как прекрасно блестит звездочка на пушистой цигейковой шапке!

Силой и надеждой переполняется сердце, когда, выйдя на мост, слышу грубый, кованый стук своих новых солдатских сапог.

Был яркий зимний солнечный день. Капало с крыш. С криком летали у домов галки.

Навстречу шли войска. Широким вольным шагом двигался строй автоматчиков в белых полушубках с новенькими желтыми автоматами.

– Смотри! Смотри! – кричал ка улице мальчик, подняв счастливое лицо к небу, по которому низко плыли на бомбежку краснозвездные «ИЛы». – Тройка! Еще одна тройка! Пятерка!..

Но в это время и гуденье самолетов и шум улицы были заглушены совершенно неслыханным, похожим на землетрясение грохотом. Заняв собой в ширину всю улицу, выставив плывущие поверх крыш домиков длинные стволы, окруженные мальчишками, один за другим, сотрясая мостовую гусеницами, проходили танки «КВ», в открытых люках которых стояли молодые танкисты в пробковых шлемах.

В рупор на всю улицу кричало радио. Передавали лекцию о жизни вселенной:

«…Вселенная в целом не имеет ни конца, ни границ ни в пространстве, ни во времени. Она существовала всегда и будет существовать вечно…»

И в этот момент было такое ощущение, что это говорят про меня, про мою страну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю