355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Дорога испытаний » Текст книги (страница 7)
Дорога испытаний
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:14

Текст книги "Дорога испытаний"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

5. Черная роща

Есть ли в мире правда, справедливость, красота? Есть ли матери, сестры, любимые девушки?

Глаза мои открыты. Я лежу на земле. Холодные, мокрые, черные листья падают на лицо. Когда же это все произошло – вчера, год назад, час назад? Помню крик «воздух!», помню рев моторов и тотчас же вслед за тем гигантскую вспышку, озарившую лес, поле и небо с такой резкой, слепящей яркостью, словно она хотела в последний раз показать мир и в один раз втиснуть все, что мог бы увидеть за всю жизнь.

Долго и мучительно вглядываюсь в эти висящие надо мною огромные цветы и наконец узнаю: это красные кисти рябины.

Я слышу родной, знакомый голос. С силой пробиваясь сквозь изумрудную траву, журчит чистый и яркий лесной ручеек.

У самого глаза зеленой свечечкой горит острая травинка. Сколько в ней удивительного совершенства, высшей целесообразности, гармонии и красоты! Миллионы лет трудилась над ней природа: солнце, вода, ветер.

Журчит ручей, и я начинаю слышать знакомый голос. Давно это было, очень давно.

…Цвели вишни, и в окно стучал весенний дождь.

Леля! Милая моя, хорошая! Давай вспомним, переживем снова все.

В то майское утро на широкой, как шлях, Александровской улице у каждого домика, как девушка, стояла цветущая вишня. И вот вдруг одна вишенка выходит из калитки.

– Девушка, а девушка, а вы что-то потеряли, – сказал я.

– Я?

На меня взглянули ярко-синие глаза, и словно полыхнуло огнем и ожгло меня.

Хотел бы я знать тайну этого. Отчего так кажется, что ты давно-давно ее знаешь: снилась ли она или просто предназначена для тебя и ты чувствовал, что она есть на свете, и все ждал и вот встретился с ней?

– Вы что-то потеряли, – растерянно повторил я.

– Что я потеряла? – Она резко перекинула толстую, туго заплетенную, как жгут, косу за спину, точно не желала, чтобы я ее разглядывал.

– Вы что-то потеряли, – пробормотал я. И больше ничего, ничего я не мог придумать.

– Ах так! – Она вернула косу на прежнее место и, постукивая каблучками, ушла.

В следующий раз это было в городском саду. Зеленый свет кино.

– Ах так! – сказала она, увидев меня рядом.

Я молчал.

– Что я потеряла? – насмехалась она.

Какой это был фильм? Я не помню.

А после сеанса мы пошли рядом, и она уже не насмехалась, а была серьезна и только диковато косилась в мою сторону.

А потом, потом прошло много дней, и была тишина ночных улиц, такая тишина, которая на всю жизнь западает в душу. Ведь и сейчас я вижу облитый лунным светом каждый камень на мостовой, заклеенные афишами заборы, над которыми склонился светлый, как снег, жасмин: падают, падают лепестки, они лежат на всем пути…

И вот уже крылечко с медным звонком на двери.

Шум проходящего далеко за городом поезда слышен с такой ясностью, что можно сосчитать, сколько вагонов. В небе яркая, почти синяя звезда. Скамейка холодна от росы. Вот какой-то листик колыхнулся – он встал раньше всех и разбудил всю листву на дереве до самой вершины.

– Почему ты не приезжала сюда раньше? – спросил я.

– А я разве знала?

Эта девушка неожиданно, как цветущая вишенка, возникшая в весенний день на нашей Александровской улице, стала для меня целым миром, в который входили и облака, и луга, и река, и любимые книги, и мать, и сестры, и я сам, – все растворилось и приняло ее образ.

И ее имя – Леля – казалось удивительным и приобрело надо мной волшебную власть. Я повторял: Леля… Леля… Этот звук полон был ласки, любви, обещания счастья.

Я и до этого влюблялся, и однажды на именинах, когда мне было восемь лет, показалось, что я смертельно влюблен в одну девочку с большим розовым бантом по имени Стэлла. У нее были большие, светлые, как небо, глаза. Мы очутились в углу у большого древнего сундука, и я вдруг сказал басом:

– Давай поцелуемся.

– А как целуются? – спросила Стэлла.

– Ты что, с мамой не целовалась?

– Так то с мамой.

Я тоже не знал, как целуются не с мамой.

– Не знаешь? – надулся я.

Стэлла с серьезным лицом, сложив губы сердечком, медленно потянулась ко мне: «Вот так?» – и влепила сладкий и липкий, как малиновое варенье, поцелуй.

Долго после этого я ощупывал губы, и они казались липкими, а Стэлла потеряла всю таинственность. Так кончилась первая любовь.

А после была еще и еще любовь, мгновенно расцветавшая, с тревогами, подозрениями, и исчезавшая бесследно, как цвет с деревьев.

А эта была с беззаветной верой и преданностью.

Помню бесконечно далекий день, ярко-зеленый от листьев и трав и отражения леса в реке, серебряный от блеска воды и мелькания стрекоз. Мы приехали в лодке на рассвете. Желтые лилии спали на воде, как лампы, которые забыли потушить с ночи.

И ты сказала:

– Мы вспомним это утро…

Гляди на меня оттуда, гляди прямо в глаза!

Был вечер, лес отражался в реке, будто на ночь уплывал куда-то вместе с нею. На носу встречной лодки горел костер. Кто это там удит рыбу? Запах яблок… Или это твои губы?

Нет и не будет для меня милее тихой, задумчивой, вечно в памяти моей освещенной светом солнца реки, поросшей желтыми кувшинками. Все плещется о скалы, все журчит, все движется в зеленых берегах моей памяти, и вечно и всегда вижу ее, будто это самая важная река; будто каждая камышинка – волшебная флейта, светящаяся волна – откровение. И каждый плеск ее, каждый шорох в камышах и каждый свист откликается в сердце моем, нежный, бесконечно памятный и созвучный.

И вот уже та ночь.

Только одному мне видная и памятная картина: ночь, костер до рассвета, холодный ветер. Я и теперь вижу ее лицо, вишневую вышивку на блузке. Она глотает лепестки, словно охлаждает припухшие губы.

Что же было после этого? Ведь давнее все помню, слышу и вижу, а что было совсем недавно – исчезло.

…Война. Прощально кричат паровозы. «И что бы ни случилось, не забудем друг друга?» – «Нет». – «Давай поклянемся». – «Давай поцелуемся».

Сколько же лет после этого я не видел тебя?.. Неужели это было только в июне? Одно только письмо дошло до меня.

Ты завидуешь той, которая ближе всех ко мне. Ближе всех – ты… Подойди еще ближе ко мне, ближе, вот так, хорошо!

…Потерпи, миленький, потерпи минуточку, – проговорила девушка в каске и полинялой гимнастерке.

Я очнулся. Легкие руки с белым бинтом летали вокруг головы моей и вдруг туго затянули.

– А-а-а!..

– Знаю, знаю – болит, – сказала она. – Потерпи, голубчик, потерпи, все будет хорошо…

Откуда это все в ней? Как выросло это сердце?

Кто ты? Где училась? В педагогическом или агрономическом, или, может, в авиационном техникуме? Какие книги читала? Что любила? О чем мечтала?

– Сними ты каску! – сказал я.

Она сняла каску и улыбнулась. Что-то светлое, милое, знакомое мелькнуло у самого лица.

– Фаина?

– Фаина, милый, Фаина. Тише…

– А капитан?

– Все уже там, на переправе… Подымайся, милый, подымайся, братику, – говорила Фаина. – Вот так, вот так… Вот какой ты молодец у меня, братику…

Все вокруг завертелось, как в детском калейдоскопе. Она подставила плечо, обняла.

– Вот хорошо, голубчик, вот умница!

И когда я сделал шаг, другой, сказала с детским удивлением:

– Смотри, смотри, пошел!

И так, обнявшись, мы пошли медленно, от дерева к дереву, останавливаясь то у белой, нежно светящейся во тьме березы, то под шумящим всей тяжелой листвой дубом.

– Давай, Фаина, постоим немного.

– Отдохнем, а потом пойдем дальше, да?

– Да.

Стою, прислонившись к дубу, и, словно набирая у него силы, вдыхаю терпкий запах коры, шум листьев; чувствую, как корни мои уходят в землю.

Гремят танки в холодной пустыне ночи.

– Есть кто у тебя, Фаина? – спросил я.

– Есть вот такой, братику, как ты, есть.

– Где же он?

– А кто его знает? Может, тоже вот так стоит, – сказала Фаина.

– Пошли?

– Пошли, милый. Обними за шею и пошли.

Никто не увидит этой преданности, никто не напишет об этом донесение. Единственная награда – собственное чувство исполненного долга.

Как ярко описана в сочинениях пошлость жизни, с какой ужасной подробностью, с какими удивительными догадками и страшными преувеличениями, словно в телескоп, предназначенный для открытия новых звезд, разглядывали темные пятна человеческой души. Но почему же так мало замечали прекрасное, так замалчивали его?

– Ах ты, беленькая! – сказал я.

– Что, милый, что, дорогой?

– Ничего, это я про себя.

Взвилась ракета, и сразу выступил весь лес, словно шагнул навстречу и спросил: «Вы что тут делаете?» И снова темь, только шум деревьев. И от этого шума, от земли, от пахучего ветра, от света звезд – от всего идет сила, и, когда мы выходим в открытое поле, я уже не опираюсь на ее плечо, а иду сам.

И только сейчас она сказала:

– А тяжеленький ты, братику.

– Спасибо тебе, Фаина.

– Да не за что.

Идем во тьме мимо брошенных машин по какому-то жестяному бурьяну, натыкаясь на неразорвавшиеся бомбы, падая в наполненные водой воронки, идем туда, где в глубокой тьме осеннего неба холодным светом горят немецкие «люстры», выискивая переправу через Трубеж.

6. Трубеж

– Раненых вперед и вперед!

По шатким мосткам переправы сквозь ночь идет длинная процессия с носилками. Качаются во тьме белые забинтованные головы.

Но вот впереди справа – автоматы, и тогда в гулкой тишине ночи властный голос:

– Автоматчики, гранатометчики, вперед!

Движение процессии с носилками останавливается, мимо лихо пробегают ладные бойцы в зеленых фуражках пограничников с короткими автоматами «ППД» на груди.

Через несколько минут ветер приносит разрывы гранат, стук автоматов.

И снова качаются во тьме белые забинтованные головы.

У входа на переправу с пистолетом в руке стоит батальонный комиссар танковых войск, маленький, на вид тщедушный и невзрачный. Мне кажется, если бы на нем был пиджак и кепка, то никогда ни один человек не мог бы угадать в нем военачальника, разве только глубокий, через всю щеку, от виска до подбородка, шрам говорил о его военной принадлежности. Но голос у него звонкий, металлический, властный. И весь он какой-то цепкий, с цепким взглядом маленьких острых глаз. Зрачок – резкий, стальной – вдруг останавливается, как будто берет на прицел, как будто говорит: «Стоять и слушать!», или: «Не вилять!» И не потому его слушались, что в руках его был пистолет, – много тут было таких, и никого нельзя было здесь этим удивить или испугать. Но всякий, кого останавливал у входа на переправу этот голос, кто впервые в жизни видел эти твердые, беспощадные глаза, понимал: «Да, этот может!»

Размахивая пистолетом, он командовал: «Марш-марш!», или подбадривал: «Орлы, вперед!», или, нагнувшись над носилками, говорил кому-то тихо, убедительно: «Стерпи, друг, стерпи, браток», или вдруг орал: «Глаза имеешь? Имеешь, спрашиваю тебя, в душу мать!»

В небе то и дело вспыхивают и, разгораясь мертвым белым светом, плавно на парашютах низко опускаются немецкие «люстры», освещая бесконечное, глухое и мрачное, с тонкой ниточкой переправы, болото Трубеж. Поднимается крик: «Бей! Бей!» И тогда даже раненые, сидя и лежа на носилках, стреляют из винтовок и пистолетов, стреляют до тех пор, пока не подобьют или пока, сама по себе иссякнув, не погаснет «люстра».

Трубеж, который был, наверное, когда-то, может во времена Полтавского боя, полноводной рекой со свежей, серебряной проточной водой, а теперь превратился в широкое, гнилое, заросшее осокой, почти непроходимое болото, Трубеж – последнее наше укрытие.

У переправы гудит и шевелится толпа – вся почти белая от бинтов. Со всех сторон, даже по ту сторону болота, куда сейчас все стремятся, горят пожары и ракеты.

– Психическая демонстрация! – знающе сказали в толпе.

– Ясное дело, псих! – весело ответил красноармеец в пилотке, натянутой на забинтованную голову. – У него там ракетчик, а шуму-то, треска, огня…

– А то еще пустит трактор с пустыми бочками – вот тебе и колонна танков! – добавил раненый на костылях.

Дело происходит на самом острие танкового клина гитлеровской армии, вокруг на дорогах гремят бронированные колонны, тысячи до зубов вооруженных, сытых, откормленных, привыкших в Европе к легким победам головорезов жгут, рушат все вокруг, преследуя вот уже который день эту горстку людей, среди которых почти все тяжело или легко ранены. Но у каждого в душе такое презрение к врагу, такое нежелание на основании только того, что у врага больше самолетов, танков и автоматов, признать его силу, что всем хочется верить именно в то, что это психическая демонстрация, что фашист хочет взять на испуг, и нет конца разговорам о его хитрости, коварстве, трусости.

Душа не перестает верить и надеяться. И людям Киева, которые вот уже четвертые сутки пробиваются сквозь немецкие заслоны, теперь кажется, что наконец там – за этим болотом – воля, свободный путь на Полтаву и Харьков, к фронту, к своим, и все прижимаются теснее к переправе.

Очередная «люстра» осветила синие камыши, и в это время ударил шестиствольный, беспорядочно и рассеянно кладя мины по болоту.

– Заговорил, дурило! – откликнулись из толпы раненых.

– Бегом! – донеслась команда стоящего у входа на переправу батальонного комиссара.

Совсем близко ударил крупнокалиберный пулемет – «тыр-тыр-тыр», будто кто застучал задвижкой двери.

И сквозь стук пулемета команда батальонного:

– Легкораненые, через болото – марш!

– Вперед! Вперед! – повторяют в разных местах приказ.

– Вперед! – командую и я раненым, оказавшимся в это время вблизи. Услышав командный голос, они собираются в кучку, тесно лепятся ко мне, точно, прикоснувшись, могут занять силы.

Цепко держусь за жесткий, режущий руки камыш и сам не знаю – то ли подгибаются колени, то ли кочка уходит из-под ног. Над самой головой появляется «люстра», и в ее тревожном свете вижу обращенное ко мне бледное, искаженное болью, незнакомое, но такое родное, братское лицо: «Выведешь, браток?»

А разве я знаю? Я тоже ведь так впервые в жизни…

А вокруг шумит и качается во все стороны без конца, до края земли, темный камыш.

Но удивительно: откуда только берутся силы и вера, когда от тебя ждут этой силы и веры?

Раздвигаю мокрый, холодный камыш, делаю шаг, проваливаюсь по пояс, быстро выбираюсь и командую:

– Прямо держи! Смелее!

И вот всем уже им кажется – так душа хочет и жаждет, чтобы все было хорошо, – всем им уже кажется, что у меня точный, по карте и компасу проверенный, маршрут, они взглядывают друг на друга: «Знает, куда ведет!»

И вот уж слышу за собой тяжелое дыхание, сытое чавканье болота, треск ломаемого тростника. Пошли!

Люди успокоились. Кто-то рядом утирает рукавом шинели нос; кто-то выудил из кармана крошки, кинул их в рот и, вздохнув, жует, а кто-то вслух помечтал:

– Эх, махорочки!..

– Яма! Под ноги!

Люди, подоткнув шинели, обходят чертово место. Но вот кто-то оступился.

– Лычкин! – кричат сзади. – Клади винтовку поперек. Держись!

Шумит, ужасно шумит ночной камыш. Почва, как резиновая, скользит и исчезает.

– Прямо держи! На ракету!

На берегу стоит батальонный комиссар. Он видит, как ты вывел из камышей группу, слышит бодрое:

– Братцы, земля под ножками!

– Ох, и замочил я туфельки!

– Лычкин! Тесемочки поменяй!

Комиссар подходит ко мне, вглядывается.

– Ты кто?

– Да никто.

Он усмехнулся.

– Давай, «никто», располагайся на отдых.

В кустах, у болотной, как олово, мертвой воды белеют носилки с тяжелоранеными.

Их, наверное, только принесли и поставили здесь потому, что уже больше на этом болотном островке не было свободного места.

– Батя, а батя! – сипло позвал один из раненых своего соседа. – А не помрем мы здесь?

– А может, – равнодушно откликнулись с соседних носилок.

– Батя, – снова сказал сиплый, глядя на сверкнувшую в небе зеленую утреннюю звезду, – в это время у нас в Мариуполе выпуск чугуна. Эх, не видал ты плавки, батя!

– Да, была жизнь, – печально ответили ему.

– А может, еще будет, батя? – сказал сиплый и закашлялся.

Дальше пути нет. Переправа к темнеющему вдали в свете пожаров лесу по ту сторону болота еще не наведена, а кроме того, там разгорается усиленная автоматная трескотня.

– Это что? Это все травля! А вот я вам прямую действительность расскажу, – неожиданно громко и азартно заговорили в кустах, где на земле сидели и, пряча в рукав цигарки, отдыхали легкораненые. – Камчатку на карте видели? – спрашивал товарищей усатый, в плащ-палатке, боец. – Жить трудно, но зато земля чистая – ни спекулянтов, ни торговцев. У нас, знаешь, поставил сети, только выкидывай! У нас рыба сама идет! Вот видал в кино, как бараны идут? Так у нас рыба…

Он помолчал. Видно было, главное, что мучило его, еще не поведал.

– Некоторые боятся моря, – сказал он наконец, – жмутся к конторам, к энциклопедиям, не понимают! Вот приглашаю одну: «Будешь жить лучше, чем за генералом. Авторитетно!» Молчит. «Что, по внешности не подхожу?» – «Нет, – отвечает, – ваша внешность беспрекословная».

– Не поехала? – спросил кто-то.

– Не по адресу влюбился. Нужен ей облегченный жених, – ответил усатый. Он вынул кисет из пятнистой рыбьей кожи, набил трубочку и, позабыв зажечь ее, прилег на землю и, глядя на сверкающую в небе зеленую звезду, тихо запел: «Колыма, Колыма, святая планета. Двенадцать месяцев зима, остальное – лето…»

– Мамка! Мамука!

– Что, сыночек, что, хороший? – говорила сидящая на пенечке женщина, на коленях которой лежал мальчик с повязкой на обожженном лице.

– Сейчас день или ночь, мамка?

– Ночь, милый. Спи, сыночек.

– А скоро мы домой придем, мам?

– Скоро, радость моя, скоро. Вот погаснут звездочки, и мы придем…

Раненые прислушиваются к разговору и замолкают.

Все смотрят на удивительно разгоревшуюся в небе утреннюю звезду, которая, мигая, словно что-то говорит им и обещает.

Только с рассветом видишь, как мал этот – весь заставленный носилками – островок.

Беспрерывно бьют минометы. Раненые, забинтованные с головы до ног, неподвижно, белыми куклами, лежат на носилках, поставленных прямо на кочки среди болотных испарений. Страшный запах гниения и лекарств поднимается вместе с туманом, и кажется, что это запах самого тумана.

От всего великого мира, от обоих полушарий, которые показывали в школе, разъясняя во всех деталях и строго требуя, чтобы знал точно, где какой мыс, залив и остров, будто тебе придется всюду побывать, зайти во все порты, причалить ко всем островам, – от всего мира с его пятью материками остался этот клочок болотистого леса с шуршащими, как жесть, травами, искривленными карликовыми деревьями, с бледным осколком луны в рассветающем сером небе.

А мины с шелестом пролетают над головой, блуждают по болоту, ищут кого-то и взрываются то здесь, то там, поднимая фонтаны земли и грязи.

Странно было видеть в гнилом болотном сумраке рассвета, среди сожженных деревьев, под которыми лежали с темными лицами раненые, эту беленькую и опрятную, как ландыш, сестру. Точно в госпитале, она делает утренний обход больных.

Одни лежат спокойно, прикрыв глаза, и в тишине рассвета думают про что-то свое, далекое, доброе, никогда не забываемое; другие зло выкрикивают: «Сестра!» – им кажется, что в суматохе этой ночи их забыли, недодали каких-то важных капель, от чего бы сразу утихла боль; третьи, не шевелясь, белеют среди кустов – острыми, безжизненно-костяными лицами глядят они в рассветающее небо нового дня, которого им уже не суждено увидеть и узнать.

– Сестричка, а сестричка! – слабо позвал весь забинтованный раненый, лежащий под кривым, забрызганным грязью взрыва кустом, на котором уже сверкали утренние капли росы.

– Что, миленький? – говорила сестра, становясь на колени и гладя рукой седые волосы раненого.

– Доченька моя, ведь я учитель…

– Сестра, гей, сестра, где ты? – басил сквозь хрип грудастый, с намотанными, как пулеметные ленты, на грудь бинтами, пожилой старшина. По смуглому лицу его, с въевшейся в ресницы и морщины угольной пылью, сразу можно было узнать шахтера.

– Я здесь, я возле тебя.

– На, почитай! – сует ей мятый треугольничек письма.

– «Письмо дорогим детям от ваших родителей, – громко читает сестра. – Во-первых, дорогому сынку орденоносцу Семену Ефимовичу, вашей супруге Алевтине, вашему сынку Павлу Семеновичу, дочке Нюре…»

– Белую Церковь слыхала? – хрипит раненый.

– Слыхала, старшина, это возле Киева.

– Там Росевая улица…

Какая-то неимоверная сила жизни подняла его с носилок. Тяжело поворачивая голову, он медленно оглядывал окружающую местность, прощаясь с таким дорогим, таким нужным ему, незаменимым миром. Что же это такое?

– Лена! Вставай, Лена! – будили кого-то в кустах. – Разоспалась! Это тебе не бульвар Шевченко! – с досадой говорил строгий юношеский тенорок. – Давай записывай сводку!

В кустах послышался характерный треск, хрипенье радио. И совсем рядом вдруг твердо и властно произнесли немецкую команду. И тотчас же откуда-то издалека сначала глухо, как из могилы, потом все громче заговорил торопливый немецкий голос. Потом все это перевел по-русски сухой, точный, как звук метронома, голос: не говорил, а отсчитывал слова. Что-то необычайно далекое, чуждое было в этом ледяном, бесстрастном, точно дистиллированном голосе. Казалось, он даже говорил через «ять» и «фиту».

– Тьфу ты, пакость! – сказал юноша. – Глуши его к черту!

В это время какой-то подставной хор запел: «Ой, не ходи, Грицю, та й на вечорныци…» И сразу, с первых же нот, улавливалась фальшь, показная и неестественная удаль, развязность поющих.

Раздался хрип и щелканье старой граммофонной пружины, ледяной голос объявил:

«Следующий номер кольхозного хора…»

– «Кольхозный», – передразнил тенорок. – Да брось ты его, Лена!

– Да вот лезет на всех волнах! – с досадой отвечала девушка. – Наверное, уже Киев работает.

– Попробуй на коротких…

И тотчас же ворвалась рулада итальянского тенора: он пел о лагунах Венеции, о том, как хорошо жить на Адриатическом море… Потом чардаш… и резкий, лающий голос Берлина. И сразу же все забил – скрипки, песни отшатнулись и уплыли далеко-далеко.

Но вот, покрывая все, вдруг ворвался джаз. Где это? На Сатурне или Марсе, на той отдаленной, играющей зеленым светом звезде, там, на краю ночи?

– Кто они, хотел бы я посмотреть на их лица, – мрачно сказал юноша.

Диким кажется, что сейчас где-то в Америке или Австралии освещенные города, люди открыто ходят по улицам, глазеют на электрические рекламы, покупают цветы, сидят в конторах, молятся в костелах и кирках, танцуют буги-вуги, или как это там еще называется, считают деньги, которые не пахнут кровью и потом… А ты изо всех сил держишься за искривленный корень, и тебя засасывает, будто кто-то там, в болоте, сидит и тянет вниз за ноги, чтобы не видел этого дрожащего в небе бледного осколка, не глотал замерзшей холодной клюквы…

Провести бы через этот болотистый, в окровавленной росе, клочок земли все человечество, все два миллиарда живущих на земле людей, белых, черных, желтых, пусть идут бесконечной цепью день и ночь. И сказать им: «Если вы не подниметесь, если вы отныне не скажете войне „нет!“, каждый из вас или ваших сыновей, дочерей окажется когда-нибудь вот на таких же носилках…»

А солнце, не желая знать про то, что творится на земле, подымалось над болотистым лесом.

Есть что-то печальное, задумчивое в осеннем лесе, что-то такое родное, знакомое, как собственная жизнь. В ярком осеннем блеске, в сказочно прозрачном воздухе яснее вырисовывается святая белизна берез, и все как бы обнажается, открывая свою сущность, судьбу.

И какой сильный запах земли и всех трав, словно все говорило о том, сколько еще осталось в них силы и жажды и как рано им еще умирать!

Под лучами солнца большинство носилок ожило, зашевелилось. Раненые просили воды умыться, начиная новый день хлопотами жизни.

Молоденький лейтенант лежит на носилках, прислушиваясь к перестрелке, то удаляющейся в туман, то приближающейся к самому уху. По его лицу можно узнать обстановку. Каждый раз, когда пролетает мина, он приподнимается и жадно следит глазами.

На соседних с ним носилках – солдат лет сорока, с рыжими, прокуренными усами.

– Лейтенант, ты не курский? – спрашивает он.

– Курский.

– У вас там, говорят, антоновка хорошая.

– Есть, – отвечает лейтенант. Но его больше занимает только что просвистевшая мина. Глазами он провожает ее до тех пор, пока она не достанет из болота фонтан грязи или не зачавкает в трясине, как чудовищный кабан.

– Вернусь домой, сады разведу, – продолжает солдат. – Ни одного деревца за жизнь не посадил. Срам!

Он забывается, ему снится добрый мохнатый шмель, обирающий пыльцу с цветов весеннего леса. А когда после короткого сна он открывает глаза, над ним хлопочет сестра.

– Как рука? – спрашивает она солдата.

– Мизинец стал шевелиться! – обрадованно говорит солдат.

Полная противоположность – его сосед. Это пожилой человек с седыми висками и большими печальными глазами. Он не отвечает на вопросы сестры. Он с жадным любопытством, не отрываясь, смотрит в бледное, рассветающее небо, по которому плывут лебединые утренние облака, и удивляется, отчего за всю свою жизнь он не удосужился как следует рассмотреть это великое чудо.

На лице его отражается спокойное чувство исполненного долга. Если бы все начать с начала, с самого начала, с того дня, когда молодой, в остроконечном шлеме с большой красной звездой и в обмотках цвета зеленой травы, пошел под красным знаменем и звуки «Интернационала» в первую атаку, – он, не раздумывая, снова пошел бы по той же дороге, вечным солдатом, в жизнь, которая вся была из войн, мобилизаций, субботников, штурмов, ударных строек, – в самозабвенную жизнь коммуниста, отдавшего все ради счастья человечества.

Когда солнце уже высоко в небе, на противоположном берегу наконец стихает перестрелка. И тогда снова начинается переправа, снова слышится властный командный голос батальонного.

– Вперед! Вперед! – повторяют в разных местах приказ.

– Вперед! – командую и я.

Знакомые по ночи легкораненые снова жмутся ко мне и уже уверенно входят за мной в болото; и от их уверенности и у меня прибавляются силы, и уже и самому начинает казаться, что я действительно точно знаю маршрут и все, что ожидает впереди.

Мягко шлепается вблизи в болото мина, и там, где она упала, разбрызгивая грязь и воющие осколки, встает черт. Кто-то рядом проваливается по самые уши в зеленую жижу.

Но так ярко светит солнце, так тепел воздух и остро пахнет пряной осокой, что на душе озорно и, вытаскивая бойца, чувствуя избыток сил, шутишь:

– Не теряй, кума, силы, не иди на дно!

Горячо припекает солнце. Низко, чуть ли не задевая нас крыльями, с писком носятся птицы, – жалеют ли нас или плачут о чем-то своем.

Вот уже недалеко берег, одинокие, освещенные солнцем березки.

Всей душой, мыслью, кровью своей ты с бойцами, которые идут за тобой и рядом с тобой и которые теперь дороже для тебя всей твоей будущей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю