355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ширяев » Кудеяров дуб » Текст книги (страница 9)
Кудеяров дуб
  • Текст добавлен: 17 мая 2017, 10:30

Текст книги "Кудеяров дуб"


Автор книги: Борис Ширяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

ГЛАВА 18

– Это ты, Петр Степанович, то есть Иван Евстигнеевич, – я все по-старому тебя именую, как в Татарке тогда привык, – это ты правильно излагаешь: коли мы сами, так сказать, в общем и целом трудящиеся, примерно, колхозники и городские, совместно не организуемся, то обратно либо немец, либо партийцы какие на шею нам сядут.

– А может и те и другие разом.

– Это вполне возможно, – согласился с Вьюгой Андрей Иванович, – план твой оченно правильный, однако реализация его затруднительна.

– Лиха беда начало, а дальше дело само пойдет.

В единственной комнате домика Кудинова на Деминском хуторе сидело двое: сам хозяин, «подземельный человек», и кривой. На покрытом чистой камчатной скатертью столе стояла початая поллитровка и изящно разузоренная фарфоровая миска с солеными огурцами, две граненых тонкого стекла стопки: перед Вьюгой опорожненная, перед Андреем Ивановичем едва пригубленная. Сквозь завешенное выше половины окно вплывала, мешаясь с дымом самосада, серая муть осенних сумерек. Огня не зажигали.

Комната Андрея Ивановича совсем не походила на обычное пустое, неопрятное жилище совхозного батрака. Неоседлости, неряшливости, а тем более неприютности в ней совсем не чувствовалось. Наоборот, в комнате скорее было тесно от заполнявшей ее опрятно прибранной мебели, и вся эта мебель несла на себе отпечаток добротности, умелого, хозяйственного выбора. Стол, за которым седели хозяин и гость, был овальный, красного дерева, старинный, не фабрично-стандартной работы, с хорошо сохранившимися инкрустациями на выгнутых ножках. Справа от него стоял вместительный застекленный шкафчик, из тех, что в прежнее время звались «горками», с прорезами для серебряных ложек по фасаду полки. Даже и ложки блестели в этих прорезах, тоже такие, каких теперь в магазинах не купишь: круглые, с витыми держачками, серебряные или нет – не разберешь. За печкой – две сдвинутых бок к боку кровати с высокими пружинными матрасами и блестящими никелем шишками в ногах и по изголовью, а над ними совсем необычная в крестьянском доме какого-то голубого дерева полочка с экраном-спинкой, а на ней – тонконогая дева, окутанная декадентски змеистой струей фимиама. Настрелянному на советской житухе глазу разом становилось ясно, как притекали сюда из города эти вещи: невидно-неслышно, одна за другой, за пригоршню серой муки, за мешок полумерзлой картошки в страшные, голые, голодные годы.

– Тут и спасался? – кивнул головой Вьюга на занимавшую почти половину комнаты свежевыбеленную русскую печь, из-за трубы которой горлато топорщился рупор граммофона.

– Аккурат туточки, – Кудинов встал и отгреб носком охапку нарубленных будыльев. Под ними открылся крепко сколоченный щит из тронутых гнилью досок с налипшей на них землей. – Не засыпаю своего бомбоубежища. Все может быть и еще когда понадобится. К тому же в хозяйстве удобство: молоко или что там другое в летнее время содержать.

– Значит, выходишь ты теперь вроде киевских угодников. В подземельном затворе годешник отбыл и грехов своих половину может, свалил.

– А может и все полностью, – усмехнулся Кудинов, – какие у меня грехи? Если и были, так по мелочи. Ничего уголовного за мною не числится. Трудовой я человек и грешить мне некогда.

– Твое счастье. А вот кому иному, погрешнее тебя, пожалуй, и в печурке с грехами своими не поместиться, – глубоко, всею грудью вздохнул Вьюга.

– Каждому человеку от Бога своя греховная нагрузка дадена, резонно ответил на этот вздох Андрей Иванович. – Каждому, так сказать, по его греховным способностям. Ну, значит, и ответственность из того же расчета. А с меня какая ответственность?

– То-то и оно, – снова дохнул всей грудью кривой. Налил себе стопку и выпил, не закусывая.

– Какие же особые трудности ты предвидишь?

– Во-первых, центральный руководящий человек требуется, – присел снова к столу Андрей Иванович, – вроде как бы вождя или иного какого возглавления.

– Далеко хватил! Царя тебе, что ли, сюда, на Деминский хутор представить? – усмехнулся одними губами кривой.

– Насчет царя, – это как в дальнейшем выявится в общем и целом. За царя разговор отложим, – спокойно и размеренно отвечал Кудинов. – Я в местном нашем масштабе планирую.

– Командира значит? Это верно, его надо.

– В точку, – мягко хлопнул по столу ладонью Андрей Иванович.

– Ты на меня не обидься, Иван Евстигнеич, но сам ты к этой должности в абсолюте непригоден. Кто тебя у нас знает? Никто. В Татарке разве по прежнему в ней твоему местожительству. Опять же учтем, с того времени почти семь годов прошло, кроме ж того, корешей твоих тогдашних по концлагерям распределили.

– Кое-кто и остался.

– Мало, Иван Евстигнеич. К тому же, они люди теперь несамостоятельные, покалеченные, а здесь авторитет нужен, понятно говоря – горло. Ну, и чтобы этот самый руководящий человек был своим, конечно. Всем известным.

– Такой человек найдется. Горло – оно само себя выявит.

– Опять же в точку. Такой человек может и есть, у нас даже в лезерве. А вот с немцем как?

– Немец нам без нужды покамест. Они Сталина бьют, – на том им спасибо. Против них не пойдем. В партизаны направления не возьмем.

– Мы-то супротив них не пойдем. Это ясно-понятно. А вот они-то на нас как взглянут? За партизанов не посчитают?

– Оберегаться от этого возможно. Известим их, найдем способ. Кудинов с сомнением покачал головой.

– Самостоятельны они. Очень уж самостоятельны. Трудность это большая. Опять же, город. Без городу нам быть нельзя: оттуда сведения, оттуда боеснабжение.

– Это дело у меня уж на ходу. Там есть подходящий народ. К примеру, студенты. Связь установим.

– Пацанята… Безответственные люди, – снова с сомнением покачал головой Кудинов.

– Есть и поответственнее. В полиции своего давнего дружка повстречал. Больше году мы с ним по киргизским аулам крутились, когда я с ваших мест смылся. Он в начальстве, на него у меня надежда крепкая, – уверенно возразил Вьюга.

Кудинов помолчал, подумал, пошарил по потолку глазами.

– Может оно так, а может и не так дело обернется. Только все-таки начинать нам нужно. Это верно. Чтобы от партийных запаху даже не осталось. Они, как осот или лебеда, примерно: упустишь деньдва прополоть, возьмутся за силу, тогда пиши в расход все наличие. Значит, так и постановим.

Кудинов снова помолчал, потом снял, было с печи пятилинейную лампочку без стекла, но подержал ее в руке и поставил обратно.

– Особого освещения нам не требуется. Без света даже, пожалуй, спокойней будет. Ты Середу, комбайнера нашего, Иван Евстигнеич, приметил?

– Длинного этого? Горластого?

– Его самого.

– К чему он сейчас тебе припомнился?

– А вот к тому же. Он нам самый ну ясный сейчас человек, это самое ответственное авторитетное горло.

– Да ведь он, я слышал, в партии состоял?

– Ну, что ж с того? Сам знаешь, она, как болото, одной ногой ошибется кто, ступит в него, да и не выскочит. Тут в индивидуальном порядке разбирать надо. Одного партийца – в расход, а другого – на приход. Середа же мне, как стекло, наскрозь его просматриваю. Человек он безответственный, это верно, горлопан, бузотер? В водочке вот в этой, – щелкнул Кудинов по поллитровке пальцами, – себя в достаточной мере не соблюдает, и выставляться обожает. Только как раз вот такого нам и надо. Чтобы самостоятельность в себе содержал. Баса! А вместе с тем, чтобы по нашей дорожке шел. Куда направим. К тому же Середа человек военный и можно предположить – офицеру не уступит. Коли ты согласен, я его прощупаю и в окончательной форме изложу.

– Чудно выходит, – стиснул зубы до скрипа Вьюга, – чудно. На партийцев подняться хотим, а их же самих в начальство себе ставим.

– Иначе невозможно, Иван Евстигнеич, и ничего чудного в этом даже не содержится, – солидно, не скрывая уверенности в своем превосходстве, разъяснил Андреи Иванович. – Без партийцев при организации нам не обойтиться, потому – они верховодить, командовать привычны, а у нашего народа кураж, форс в дефицитности.

– Это так, – лязгнул по-волчьи зубами Вьюга. – Так это! Пришиблен наш народ. Значит, действуем по твоему понятию. Только, только, – снова лязгнул он зубами, – ежели замечу, что твой Середа, с нашей дорожки в сторону гнет – самолично его ликвидирую.

– Это всегда в наших возможностях, – веско и солидно, как прежде, согласился Кудинов.

– Еще кто у тебя на примете подходящий?

– Кто же здесь, на хуторе? Старики одни остались. Середа вот, я, да еще кладовщик. Этот тоже нам даже незаменимый человек. Он теперь уж торговлишку начал по мелочи. Значит, понятие имеет на будущее. Вояка с него все равно, как с меня – никудышный. А вот захоронить, что следует, в его полных возможностях. Кладовщик! Понятно? Так вот, я и планую, Иван Евстигнеич: здесь, на хуторе, военный штаб и база снабжения, а по району пусть Середа действует применительно к обстоятельствам.

Вьюга долго молчал, раздумывал, уткнув подбородок в ладони опертых о стол рук, потом медленно, нехотя встал, брякнул увесисто:

– Так и сделаем, – словно вязанку дров с плеча скинул, и зашарил глазами в наползших со двора сумерках. Чего искал – не нашел.

– У тебя, Андрей Иванович, икон не водится?

– У жены в сундуке имеются. А на стенке они ни к чему.

– Тебе, пожалуй, что и так, ни к чему. Ты ведь сам говоришь: безгрешный. Ну, а другому кому, кто погрешнее, тому требуются.

– А требуются, пускай сам себе и заводит. Мне к тому никакого касательства нет. Уходишь, Иван Евстигнеич? Как раз время: свечерело, без видимости и до запретного часа в город поспеешь.

ГЛАВА 19

После ушедшего со своей дивизией фон-Мейера на месте цензора сменилось несколько офицеров. С неделю гранки просматривал какой-то остзейский барон, сам сильно побаивавшимся настоящих «рейхсдейтч» и не очень им симпатизировавший. Его сменил редактор фронтовой немецкой газеты, до войны профессиональный журналист. По-русски он не понимал и требовал от переводчицы краткого конспективного изложения статей. Переводчица, учительница одной из городских школ, московская немка, путалась в военных и в политических терминах, краснела, терялась и порола чепуху. Немец возмущенно орал – дело шло еще хуже. Брянцев попытался придти к ней на помощь и предложил свои услуги, но немец резко отказался, не скрывая своего недоверия к нему. К счастью, он сам тяготился этой нудной, безалаберной работой и при первой возможности свалил ее на другого, случайно подвернувшегося офицера. Тот тоже не знал по-русски ни слова, но обладал прекрасным мягким характером и идеалистической настроенностью, хоть самому Вертеру впору.

– Все в порядке? – спрашивал он Брянцева, принимая от него еще сырой, пахнущий типографской краской лист сверстанной полосы.

– Конечно, в порядке, герр Нюренберг, – отвечал тот, – не враг же я самому себе.

Герр Нюренберг тотчас же ставил на полосе свою размашистую подпись и с приятной улыбкой возвращал ее Брянцеву. Единственным, что занимало его, были заголовки первой страницы. Смотря на них, он всегда впадал в творческий экстаз, выдумывал трескучий, барабанный подзаголовок сводки и требовал, чтобы его набрали самым черным, самым жирным шрифтом. Брянцев морщился, метранпаж ругался – приходилось переверстывать всю первую полосу, а то и часть второй. Но скоро нашли выход из этого положения: заголовок к сводке верстали «с воздухом», оставляя закамуфлированное место для творческих порывов герра Нюренберга. Это была выдумка метранпажа – старого, опытного газетного наборщика и еще более старого и более опытного пьяницы. Не зная по-немецки ни одного слова и не прибегая к помощи переводчицы, он ухитрился выпросить у Нюренберга рацион в бутылку шнапса к верстке каждого номера – три раза в неделю.

– Ничего, хороший немец, – говорил он, получая от фельдфебеля аккуратно выдаваемый гонорар, – только все-таки дурак. Разве это заголовки? Вот Пастухов был редактор, так тот действительно заголовки давал боевые! – при этом старый метранпаж обязательно рассказывал одни и те же типографские анекдоты о знаменитых «с солью и с перчиком» заголовках редактора «Московского листка» Пастухова.

Но не только метранпаж хранил хорошее воспоминание о герр Нюренберге и его кратковременном пребывании в редакции. Уборщица Дуся со слезами рассказывала:

– Заболел мой Федюшка, понесла его в амбулаторию. Там говорят: скарлатина. Не принимают в больницу, детское отделение под раненых пошло. Доктор Шульц советует: одно самое главное средство против этой болезни – стрепо… и не выговорю даже, он на бумажке написал. Он говорит: «Ты у немцев работаешь, вот у них и попроси, у них есть, а у нас нету». А как просить – сама не знаю, да и боязно. Только само собой получилось. Убираю я Нюренбергов кабинет, он приходит и видит – у меня рожа наплаканная. Сейчас через переводчицу спрашивает, почему это? Та ему все разъяснила. Он ни слова не говорит, только по плечу меня хлопает, надевает шинель и ходу. А через полчаса ко мне в комнату сам является. Мало того, что лекарство принес, еще своего пайкового масла порцию, в бумажку завернутую, дает и на мальчика моего показывает! Хороший человек, дай ему Бог доброго здоровья! Ожил мой Федюшка!

Цензоры менялись и дальше, появлялись, исчезали, не оставляя по себе следа, а газета жила своей собственной жизнью, все яснее и яснее оформляя ее. В деньгах недостатка не было. Тираж перевалил уже за двадцать тысяч и неуклонно рос по мере продвижения немцев на восток. Подписки не было, но не было и остатков от продажи розницы как в городе, так и в районах. Продавцы расторговывались с молниеносной быстротой и требовали еще. Читатель буквально рвал у них газету, особенно когда в ней начали появляться разоблачения злодейств Сталина и его клики: убийство Аллилуевой, истребление «ленинской гвардии», гибель Мейерхольда и т. д. Брянцев завел даже постоянный отдел «Тайны кремлевских владык» и хотел увеличить тираж, но Шершуков запротестовал:

– Бумажку, бумажку экономить надо, Всеволод Сергеевич! Пока что мы советским наследством живем, а как кончится – тогда что? Немцы-то, конечно, обещают. Но время военное, свой запасец вернее.

В том же темпе рос и коллектив сотрудников. Первыми появились две женщины, по странной случайности однофамилицы: Зерцаловы. Одну из них, что моложе, звали Женей, другую Еленой Николаевной. Появление Жени носило необычный характер. Увидав в газете заметку за подписью Е. Зерцалова, она, со свойственной ей экспансивностью решила устроить скандал за присвоение ее фамилии и инициала, явилась к Брянцеву и в самом агрессивном тоне потребовала объяснения. Тот вместо возражений вызвал через Дусю Елену Николаевну Зерцалову и представил их друг другу.

– Как видите, «Е. Зерцалова» совершенно реальна и имеет полное право на подпись своей фамилии и инициала.

Но дальше фамилий и инициалов сходство не шло. Во всем остальном Зерцаловы были полными антиподами.

Женя – всегда кипящий котел противоречий и неожиданностей: училась в четырех вузах – не кончила ни одного; была три раза замужем, всегда счастливо, но в наличии ни одного из мужей не оказалось; состояла до войны в комсомоле, но до скрежета зубов ненавидела все формы давления коллектива на индивидуальную личность; по происхождению была кабардинкой и вместе с тем пламенной русской, всероссийской патриоткой. Говорить просто и спокойно она абсолютно не могла и не умела: даже прося у Котова карандаш, который у нее постоянно ломался, она вкладывала в просьбу столько трагедийности, что, казалось, дело идёт не о тривиальном предмете, а, по меньшей мере, о револьвере для рокового выстрела. Но говорила она безостановочно и беспрерывно. Всегда спокойный, уравновешенный Котов, в помощь которому она была назначена литературной правщицей, к концу первого дня ее работы, нарушив свою обычную методичность, ворвался к Брянцеву.

– Уберите, немедленно уберите от меня этот «непрерывный поток» или газета не выйдет сегодня!

– Что она, не годится? Не умеет грамотно править?

– Нет, все это прекрасно. Очень культурна, знает и чувствует язык, но язык! Язык… – схватился Котов за голову.

– Ничего не понимаю! – оторопел Брянцев. – Сами говорите: знает язык и сами за голову хватаетесь!

– Этот вот ее язык. Этот! – и всегда сдержанный Котов вдруг высунул до отказа свой собственный язык, ткнув даже в него пальцем для ясности. – Этот!

В результате такой пантомимы Женю отсадили в отдельную комнату, благо пустых помещений осталось от старой редакции много. Материалы туда от Котова носила Дуся и каждый раз, выходя, повторяла:

– Скаженная!

Другая Зерцалова, Елена Николаевна, была совсем иного склада. До прихода немцев рядовая учительница языка и литературы, не очень-то преданная своей профессии, с переменой политического климата она разом преобразилась. На стене ее скромной комнаты появилось пожелтевшее фото папаши, очень внушительного вида действительного статского советника, при всех «станиславах» и «аннах»; стыдливо оголенная прежде лампочка под потолком обрядилась в пышную юбку палевого шелка, а сама Елена Николаевна совершенно неожиданно для своих дворовых соседок заговорила по-немецки и по-французски. Брянцев порекомендовал ее немецким офицерам, желавшим учиться русскому языку, и комната Елены Николаевны превратилась в настоящий салон, приняв в свое лоно, реквизированное в опустевшей еврейской квартире пианино. Теперь по вечерам в ней звучала «Лунная соната», хотя за обедом Елены Николаевны и двух ее детей была лишь картошка без масла.

В редакции Брянцев поручил ей отдел театральной критики. Городской театр уже возобновил работу, а кроме него, в бывших клубах открылось несколько кабаре, делавших полные сборы. Елена Николаевна приносила рецензии, написанные в стиле симфоний Андрея Белого, и если они появлялись в газете, то прорецензированным в них артистам приходилось долго разгадывать: что же, собственно говоря, о них сказано – похвалили их или обругали?

Случалось по-иному: войдя к Брянцеву, Елена Николаевна устало опускалась в самое спокойное кресло и вынимала из сумочки несколько смятых листков.

– Вчера была премьера. Островский. «Без вины виноватые». Тускло. Серо. Как все это далеко, бесконечно далеко ушло от нас, – тихо и печально говорила она, делая листками волнистые жесты, – я не могла. Понимаете, не могла писать о спектакле, хотя Кручинина была очень хороша, глубока. Но мой дух искал иного. Вот послушайте:

 
Интимный круг очерчивает лампа
В вечерний час на письменном столе,
Мерцает отблеск в бронзе старой рамы
И гонит тень неслышно по стене.
Я вижу за столом склонившиеся плечи,
Знакомый профиль, сдвинутую бровь.
И этот зимний, заснеженный вечер
С тобой, как раньше, провожу я вновь.
Бегут минуты, радостью гонимы,
И нежность милая суровых карих глаз
Плетет узор мечты неуловимой
В дуэте стройном четких, ясных фраз.
Рояль открыт, но страшно мне коснуться
Зовущих клавиш трепетной рукой.
Боюсь, что звуком чувства разомкнутся
И не снесу могучий их прибой…
 

Брянцев, подчиняясь неизбежности, слушал, а, прослушав, спрашивал:

– Ну, а рецензия когда же? Ведь премьера городского театра. Надо же!

– Когда-нибудь потом, завтра, послезавтра… Когда снова врасту в эти будни, погружусь в них. – Устремляла в неведомую даль глаза Елена Николаевна. – Вы черствый, сухой человек, Всеволод Сергеевич, методист, педант.

Брянцев делал вид, что углублен в корректуры, и Елена Николаевна, просидев молча еще несколько минут, уплывала, вернее, испарялась из кабинета, забыв листки на его столе.

– Вот тебе тоже накопленный подсоветским прессом пар из души прет, – говорил Брянцев, рассказывая Ольгунке об этих визитах, – верно, из самой души. Вполне искренно, в этом не сомневаюсь. Только, знаешь, подташнивает от такого пара. Но в одном ты права: много людей вскрывается сейчас, откупоривается. Подобного рода пары сравнительно редки. А вот иное. Послушай сказочку: жил-был бухгалтер. Самый обыкновенный, каким бухгалтеру плодоовоща и быть полагается. Разве только что не пил по-бухгалтерски. А в этом бухгалтере жил некто другой. Какое-то довольно гармоничное сочетание Анатоля Франса с Дорошевичем. От первого – изящный, отточенный скепсис, переходящая в сарказм тонкая ирония. От второго – острое проникновение в окружающее, темперамент. Читаешь ты фельетоны «Змия» в газете? Я о нем и говорю. Вскрылся человек. Откупорился. И из него клубами накопленный пар повалил. Едкий, правда, щипучий до кашля, но такой тоже очень нужен. Крепкие кислоты разъедают ржавчину.

– А много этой ржавчины на людях наросло, много.

– И не по их вине. Вот другой пример такого же откупоривания: явился к нам некто Вольский. Сам он – сын протоиерея Вольского из Михайловской церкви, но жил отдельно, даже отрекался в печати от своего отца. Вероятно, и в партии состоял. Приехал он из Ленинграда, побывал там в осаде, даже ранен был. Вывезли по Ладожскому льду. В Ленинграде работал в тамошнем отделении «Правды», значит, если не партиец, то уж до кончиков ногтей проверенный. И что же, является к нам, предлагает свои услуги. Я ему поручил самый трудный отдел – информацию из районов. Никакой связи у нас с районами не было. За десять дней он сумел создать такую сеть, что перед большой газетой было бы не стыдно щегольнуть ею. Работник замечательный и работает на совесть, с действительным, а не наигранным энтузиазмом. Видишь, какие метаморфозы теперь в самой жизни происходят? Овидию не придумать!

– И это в порядке вещей, – безо всякого удивления отозвалась Ольга, – после кори, после скарлатины сходит больная, омертвевшая кожа. И тут то же самое. Та же ржавчина. Мишка как поживает?

– Я его редко вижу. Ведь он в типографии работает. Недавно, правда, удивил меня. Ведь теперь, когда починили радиостанцию, у нас свои ежедневные передачи идут. Я поручил их нашей молодежи. Ничего, хорошо справляются. Так вот, ловит меня в типографии Мишка, с ним Броницын и еще какие-то студенты. Говорят:

– Всеволод Сергеевич, надо по радио уроки хороших приличий давать, всяких там манер.

– Да что вы, друзья, – отвечаю, – хотите Германа Гоппе с его учебником хорошего тона воскресить? Кому это надо?

– Всем очень надо, – отвечает Мишка. – Ребята наши часто просят. Стыдно бывает перед немцами. А как надо ее – мы сами не знаем. Откройте передачи, Всеволод Сергеевич!

– Читать эти лекции некому.

– А вы сами?

– Мне некогда, – говорю.

– Знаешь, кому предложи, – разом загорелась Ольгунка, – Боре Гунину, сыну Елизаветы Петровны. Два хороших дела заодно сделаешь: и им, молодняку, – пойми ты, что они на самом деле хотят, ведь молодость самолюбива. И его оживишь, подходящее дело ему дашь.

Брянцев рассмеялся. Перед ним живо встала редкостная в советской жизни фигура замороженного сноба давно ушедших времен – Бори Гунина, здорового сорокалетнего мужчины, нигде «из принципа» не служившего, писавшего с буквой ять и жившего исключительно за счет работы его старухи-матери. А эта мать, воспитавшая его в духе нерушимых традиций древнего рода Гуниных, безмерно гордилась его снобизмом.

– Верно! Хорошо придумала, Ольга! Как раз для него дело. Однажды, придя ясным после ночного заморозка утром в редакцию, Брянцев увидел сидящего за его столом немецкого офицера в круглых роговых очках.

При его входе офицер встал и отрекомендовался по-русски, почти без акцента:

– Доктор Шольте, Эрнест Теодорович. Начальник «абтейлюнга пропаганды „К“», будем работать вместе.

«Вот оно, наконец, настоящее начальство пожаловало, промелькнуло в голове Брянцева, ну, что ж, пора».

Офицер пересел на стул перед столом, уступая Брянцеву его место.

– Господин хауптман, – начал Брянцев, взглянув на его погоны.

– Господин доктор, пожалуйста. Или лучше Эрнест Теодорович. Я ведь уже давно в России. Я работал четыре года в информационном бюро при нашем посольстве в Москве.

– Видели вы нашу газету? – чтобы начать разговор протянул немцу Брянцев лежавший на столе свежий номер.

– Да, я приехал еще вчера и успел познакомиться с нею. В общем, неплохо, но есть и пробелы. Слаба, например, информация.

– Нет источников.

– Это понятно. Завтра приедут остальные сотрудники «абтейлюнга» и привезут наше радио. Будем получать все новости прямо из Берлина, А сегодня я хотел бы познакомиться со всеми вашими сотрудниками. Назначим хотя бы семь вечера здесь или где вам удобнее. Но созовите, пожалуйста, всех. Это не собрание, а интимная дружеская встреча.

Немец встал и, округло выпятив локоть, протянул руку Брянцеву, каблуками не щелкнул.

– Не военный, – отметил тот в уме – и вслух: – Все будет сделано, Эрнест Теодорович.

* * *

– Ну-с, господа, каковы ваши первые впечатления от знакомства с новым, на этот раз уж, кажется, постоянным начальством? – обвел Брянцев глазами заполнивших всю его комнату сотрудников.

Для первой встречи с доктором Шольте он избрал свою квартиру. «Меньше официальности, меньше сходства с советскими обычаями – больше интимности, а возможно и откровенности»? – думал он. «Вероятно, и новый немец хочет того же», Брянцеву с первого же взгляда, с первых же слов понравилась корректная сдержанность нового начальства, гармонично сочетавшаяся в нем с ясностью, твердостью воли. Это чувствовалось в каждом слове Шольте, в каждом его жесте. Вечером то же впечатление усилилось. Новый начальник не делал никаких «деклараций программы», не «намечал путей», а лишь рассказывал сначала о своей работе в Смоленске, где выполнял те же обязанности и организовал не только выпуск трех газет – общей, крестьянской и молодежной, – но и литературно-публицистического «толстого» журнала.

У Котова вспыхнули глаза: в его столе лежала рукопись уже законченного романа.

– В вашем журнале печатали и стихи, лирику? – спросила Елена Николаевна по-немецки.

– О, конечно, – ответил Шольте по-русски. – В журнале стихи необходимы.

Вольский принес с собой несколько бутылок церковного вина, добытого у отца-протоиерея, и когда оно, подогретое, – по вечерам уже холодало, – появилось на столе, разговор еще более оживился, газетно-журналистические темы отошли на второй план. Шольте как бы мимоходом, без нажима, расспрашивал сотрудников о них самих и попутно рассказывал о себе. Оказалось, что в детстве он был отчаянным сорванцом и драчуном, остепенился лишь в Кенигсбергском университете, знаменитом кладезе знаний Иммануила Канта, который блестяще окончил; знает пять языков и что теперь у него жена Екатерина Федоровна и два сына – Петр – Петька и Генрих – Андрюшка, что дома вся семья говорит только по-русски и что он всесторонне изучает Россию, как полагается доктору немецкого университета, специализирующемуся в определенной области. Стало совсем уютно.

– Ну, так как же, господа? Кто хочет высказаться? – сбился Брянцев на привычный советский тон.

– Славный парень! Симпатяга! – выкрикнул из угла Зорькин.

– Дело, по-видимому, знает хорошо, – уклончиво и осторожно добавил Котов. – Перспективы рисует широкие.

– Как вы думаете, он нацист? – вместо ответа, собрав свою мефистофельскую бороденку в кулак, спросил Змий.

– Насколько я знаю, в армии нет партийцев, – ответил Брянцев, – вступая в нее, они автоматически выбывают из партии.

– Нацист! Безусловно, нацист! – послышался голос Ольги из кухонки, где она была занята хозяйственными обязанностями. – Вы заметили, что он промолчал на предложение Вольского усилить русскую национальную направленность газеты, противопоставить ее советскому интернационализму. И на твое предложение, Всевка, ознакомить русского читателя с идеями «Майн Кампф» тоже ничего не ответил. Почему это? Потому что он, хоть и без партбилета теперь, но нацист.

– Казалось, должно бы быть наоборот, – возразил Котов, – нацист должен стремиться пропагандировать «Майн кампф».

– Вы не читали, а я читала эту мерзкую книгу, – выскочила из двери Ольгунка, – она полна ненависти и презрения к русским, призывает к их полному порабощению. Если перевести «Майн кампф», то все русские разом ринутся бить немцев даже под знаменем Сталина! Удивляюсь, что советская пропаганда до сих пор этого не сделала. А доктор ваш – нацист. Только умный, не дуботолк. Вот увидите, что я права!

– Словом или двумя словами, резолюция общего собрания: поживем – увидим! – встал со стула Брянцев.

– Ничего другого нам, пожалуй, и не остается, – произнес, скривив губы, Змий.

Он встал, аккуратно надел свою сильно потрепанную шляпу и, пожав руку Ольгунке, направился к выходу. За ним повалили остальные.

Прибывший вскоре абтейлюнг пропаганды «К» удивил Брянцева своим составом. В нем были счетоводы-«цалмейстеры», техники типографских машин, радиотехники, неизменный вахтмейстер, но ни одного литературно-газетного работника, ни одного переводчика. В последнем, впрочем, не было и нужды. Почти все прибывшие говорили по-русски, а некоторые даже жили прежде в России. Среди таких всех русских умилял и вместе с тем смешил коротконогий, толстенький бухгалтер, рассказывавший каждому, как прекрасно он жил в Вологде, куда его интернировали в начале первой мировой воины.

– Я служил там бухгалтером у господина Собакина, очень богатого и уважаемого лесоторговца, – почти с благоговением перед этим Собакиным повествовал он и разом захлебывался восторженным пафосом: – рябчики! Тетерки! А рыба, рыба… Налим с вот такой печенкой… Стерляди… О, это была чудная жизнь! – вздыхал он. – Россия прекрасная страна. Была. Была прекрасная, – уже со слезой в голосе кончал он свою повесть.

Зато другой немец, рожденный в России, сын известного петербургского кондитера, носивший даже чисто русское имя, не только не воспевал свою фактическую родину и людей, среди которых он правел свое детство, но всеми силами, при каждом удобном случае, старался унизить русских, подавить, подчинить себе, как завоевателю и представителю расы господ.

– Национал-социалистический комсомолец, – разом охарактеризовала его Женя. – Точь-в-точь как наше твердокаменное сталинское поколение! Никакой разницы! Между всеми партийцами нужно ставить знак равенства: нацисты, коммунисты, фашисты – все из одного теста!

Фактически всей пропагандой в печати, а позже и другими ее видами, занимался один доктор Шольте. Другие сотрудники «абтейлюнга» вели хозяйственную работу, главным образом, пожалуй, по части самоснабжения. Перепадало и русским от добытых ими благ: свиней, гусей, масла из окрестных колхозов.

Но Шольте работал, как машина, и странно: приказов от него не слышалось; даже свои мысли и соображения он редко высказывал в категорической форме, но его твердая, властная рука чувствовалась всюду. Весь основной материал он просматривал до его сдачи в типографию, но сам не правил, а лишь указывал Брянцеву на необходимость тех или иных исправлений. Делал это он мягко, почти в дипломатически корректной тональности, базируясь всегда не на своем личном мнении, но ссылаясь на общие установки немецкой пропаганды. Военные сообщения и военные обзоры, которые компоновал сам Брянцев, проходили всегда без урезок, а нередко даже с ценными, интересными добавлениями от доктора Шольте. Так же было и с международной информацией. Здесь Шольте и Брянцев полностью сходились в отрицании демократии и антипатиях к Англии и Франции. Но с русским идеологическим материалом дело обстояло иначе. Шольте решительно отвергал все попытки проникновения в будущее освобожденной России:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю