Текст книги "Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях"
Автор книги: Борис Романов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 47 страниц)
Часть восьмая
СОЧЕЛЬНИК 1945–1947
1. СочельникСтихотворение «Сочельник» написано в январе 1949 года, в тюрьме. Это воспоминание о рождественском Сочельнике 45–го, сочельнике счастья:
Речи смолкли в подъезде.
Все ушли. Мы одни. Мы вдвоем.
Мы живые созвездья,
Как в блаженное детство, зажжем.
Пахнет воском и бором.
Белизна изразцов горяча,
И над хвойным убором
За свечой расцветает свеча.
И от теплого тока
Закачались, танцуя, шары —
Там, на ветках, высоко,
Вечной сказки цветы и миры.
А на белую скатерть,
На украшенный праздничный стол
Смотрит Светлая Матерь
И мерцает Ее ореол.
Ей, Небесной Невесте —
Две последних, прекрасных свечи:
Да горят они вместе
Неразлучно и свято в ночи.
Только вместе, о, вместе,
В угасаньи и в том, что за ним…
Божий знак в этой вести
Нам, затерянным, горьким, двоим.
"В той нашей комнатке, кроме мебели<…>, был еще маленький круглый столик. За ним мы обедали. Другой был не нужен – нечего было на него ставить. И вот Сочельник 45–го.
Тот столики накрыла белой скатертью. Что на нем стояло праздничного, не помню, вряд ли что-нибудь особенное. Зажгли большую голубую лампаду у иконы Матери Божией. Украсили маленькую елочку шариками и свечами. Я нарядилась. Даниил очень любил смотреть, как я наряжаюсь. Он садился с сигаретой в руках и говорил, что это похоже на то, как распускается цветок. Что происходило на самом деле? Да я просто снимала каждодневную блузку и надевала единственную праздничную – белую с широкими рукавами, а юбка была одна на все случаи жизни. Пыталась немножко причесаться, что мне никогда не удавалось. И это-то Даниил воспринимал, как распускающийся цветок! Вот я переоделась, причесалась, оглядываюсь и вижу – он сидит на диване с глазами, полными слез. Я, конечно, подбежала. А он говорит: "Не пугайся. Это от счастья".
Этот вечер – одно из самых счастливых воспоминаний моей жизни" [321]321
ПНР. С. 163–164.
[Закрыть], – признавалась Алла Александровна Андреева.
Впервые за долгие годы мучавшийся тем, что не может "любить, как все", он ощутил себя счастливым. Озаренное зажженными свечами любимое, одухотворенное лицо, рождественский снежный отсвет в окнах, свечной запах над нежным хвойным, белоснежная скатерть, жар натопленной голландки остались в нем и в ней навсегда.
Он был благодарен жене за теплоту счастья, которого давно не ждал: "Ведь многие же считали меня маниаком, одержимым, а ты не испугалась полюбить и переплести свою судьбу с моей" [322]322
Письмо А. А. Андреевой 14 января 1955.
[Закрыть].
В первой редакции "Сочельник" оканчивался по – иному, молитвой Владычице Рая:
Роковую разлуку,
Роковое томленье прерви,
Слей их радость и муку
В общий пламень тоски и любви,
В синий пламень бессмертья,
Синий ирис у трона Отца,
Ты, Звезда Милосердья,
Ты, живая Любовь без конца.
И все-таки в стихах они счастливые, горькие и затерянные «странники ночи», впереди – разлука. А эта рождественская ночь – недолгая, озаренная свечами передышка.
Война шла, наши армии с тяжелыми боями продвигались по Европе, начиналась Восточно – Прусская операция. Гекатомба жертв Отечественной войны продолжала расти. Сталин с ледяным бездушием, как сказано в "Розе Мира", продолжал бросать "в мясорубку миллионы русских", а Гитлер, "скрежеща зубами, с пеной у рта бросаясь на пол и грызя ковер от ярости, от досады и от горя о погибающих соотечественниках, всё же гнал и гнал их на убой…"
2. В «маленькой комнате»"Душа Андреева как бы начиналась с его комнаты, – заметил Ивашев – Мусатов, описывая дом Добровых и его обитателей. – Его комната была средней по размеру. Прямо против входной двери в стене были два окна. Простенок между этими двумя окнами был весь занят многочисленными небольшими портретами (в размер открытки) близких по духу людей Андреева. Здесь были портреты Льва Толстого, Владимира Соловьева, Достоевского, Тютчева, Лермонтова, Гюго, Ибсена, Шопена, Шуберта, Шумана, Листа, Вагнера, Бетховена, Баха, Моцарта, Римского – Корсакова, Бородина, Мусоргского. К стене направо от входа стоял большой книжный шкаф, а над ним висела одноцветная большая картина, на которой был изображен Данте, навстречу которому шла Беатриче с юной девушкой. Перед простенком с портретами стоял письменный стол, на нем портрет отца Даниила Леонида Андреева.
<…>Никто не удивился бы, войдя в эту комнату, если бы, когда вошедший высказал бы какую-нибудь глубокую мысль, он услышал бы ответ, произнесенный одним из тех, портреты которых висели на стене. Это воспринялось бы вошедшим вполне естественно и не вызвало бы в нем никакого недоумения.<…>Такова уж была атмосфера комнаты Даниила, что в ней должно было случаться так!" [323]323
Ивашев – Мусатов С. Н. Указ. соч.
[Закрыть]
"Маленькую комнату", где ютилось их беззащитное счастье, уцелевшую только в его стихах и воспоминаниях близких друзей, описала и жена поэта. "Я очень любила нашу комнату. Она была маленькая, четырнадцать или пятнадцать метров. В ней стояли большой письменный стол Даниила, за которым он работал, и мой маленький дамский письменный столик. Я не припомню, откуда он взялся, но вспоминаю его как живое потерянное существо. Я так его любила! Над этим столиком висел образ Владимирской иконы Божией Матери – освященная фотография. Владимирская Матерь Божия – это любимая икона Даниила. Еще в комнате стояли большой диван, скорее, матрац на ножках, на котором мы спали, маленький шкафчик, где помещались вся наша посуда и все продукты, да еще и место оставалось. У окна стояло большое кресло, и кругом, до потолка, книги. Еще там был вышитый ковер, закрывавший дверь в комнату, где при жизни стариков Добровых жили Коваленские, а потом поселились очень хорошие соседи. Они тоже прошли через тюрьмы и лагеря. На этой двери на нескольких гвоздях висел весь наш гардероб. Платяного шкафа не было, да он был бы пуст.
На письменном столе стояла фотография Гали, которую Даня так любил. Она стояла на его столе всегда. Когда мы стали жить вместе, Даниил попробовал ее убрать, но я раскричалась, потребовала вернуть фотографию на место. Я же любила Даниила со всей его жизнью, любила его ребенком, юношей, любила все, что с ним было, поэтому и не могла допустить, чтобы со стола исчез портрет женщины, так много значившей в его жизни. Он послушался меня и поставил фотографию обратно, а рядом мою, только не ту, какой я была в то время, и не ту шестнадцатилетнюю красотку – фотографю Паоло Свищова, которая всем так нравится, а другую, где мне три года. На этой фотографии, которая при аресте пропала, детская мордашка с очень странным, каким-то задумчивым невеселым выражением глаз и волосенками, стоящими дыбом. Даниил ее любил. Для него было очень важно ее присутствие.
Такая у нас была комната. Верхнего света не было. Даниил его не любил. В разных местах зажигались лампы. Еще у Даниила $ыла такая особенность: мы никогда не закрывали дверь. Уходили, не запирая, оставляя горящую лампу. Он очень не любил приходить втемную комнату и, уходя, оставлял горящую лампу" [324]324
ПНР. С. 153–154.
[Закрыть].
Вспоминается "Мастер и Маргарита": "…громадная комната – четырнадцать метров, – книги, книги и печка. Ах, какая у меня была обстановка!" И такая же обреченная любовь, и пишется роман, предназначенный к сожжению, и та же боязнь темноты, и снящийся если не спрут, то змей, а впереди – тюрьма, да и психиатрическая клиника – Институт Сербского… И хотя Алла Александровна уверяла, что в Данииле не было ничего похожего на Мастера, а она вовсе не Маргарита, ставшая ведьмой, было, было что-то удивительно схожее в их судьбе.
Описания комнаты можно чуть уточнить. Рядом с фоторафией трехлетней Аллы Бружес стояла бронзовая статуэтка бодисагвы. На стенах, кроме упоминавшейся репродукции картины Данте Габриэля Россети "Данте с Беатриче на улице Флоренции" – "Джоконда". Икона находилась над перечисленными Ивашевым – Мусатовым портретами. Диван стоял слева от двери, над ним висела полка с книгами. Стену справа целиком занимали книжные полки. Дверь за ковром в комнату соседей была слева от окон, около левого окна стоял и рабочий столик Аллы Александровны.
Кухней в подвале перестали пользоваться еще во время войны и готовили в комнатах или в передней, где стояли керосинки – берегли тепло. В заброшенном отсыревшем подвале, куда вела узкая деревянная лестница, напоминали о более щедрых временах большая запыленная плита и просторный сундук для куличей: их когда-то пекли на Пасху столько, чтобы хватило до Троицы.
"Мы с Даниилом, – вспоминала Андреева, – топили печку, переделанную из голландки в шведку – это одновременно печка для отопления и плита. Она закрывалась медными дверцами, и там был еще бачок с краном для кипятка. Это было волшебное место, живой огонь. Как его не хватает в жизни! Печку следовало топить каждый день. Однажды нас с Даниилом весь день не было дома. Потом мы пришли, в комнате – холодно. Даниил принес дрова, мы стали растапливать, я накинула на плечи его шинель.
– Господи! Сейчас же сними! Сию минуту сними шинель!
Я, конечно, сняла:
– А что такое?
– Никогда не бери шинель. Я достаточно нагляделся на фронте на женщин в шинелях. Ничего более страшного, более неестественного, чем шинель на женщине, не может быть! Умоляю тебя: чтобы я тебя в шинели больше не видал!
Конечно, в шинели он меня больше не видел. Такой была реакция рыцарственного мужчины, которому вид женщины в шинели казался оскорбительным, кощунственно недопустимым" [325]325
Там же. С. 152–153.
[Закрыть].
Только после возвращения в Москву Андреев стал ощущать, как тяжело дались военные годы. Сжимавшее душу напряжение постепенно отпускало, давая знать хворями – старыми и новыми. Он не мог ни привыкнуть, ни притерпеться к войне – каждодневным крови и смерти, человеческим страданиям, иноматериальными излучениями которых – гаввахом, сказано в "Розе Мира", – питаются демонические силы. Его мучили сами армейские безжалостные будни, когда ни днем, ни ночью не принадлежишь себе. К тому же два фронтовых года он почти ничего не писал.
"Как-то он сказал, – заметила Алла Александровна, – что с войны человек не может вернуться целым, он обязательно будет ранен или физически, или психически, или морально. Он тоже вернулся раненым этой войной, и очень глубоко. Недаром через много лет он начнет "Розу Мира" с тревожных мыслей о двух главных опасностях, грозящих человечеству: всемирной тирании и мировой войне" [326]326
Там же. С. 158.
[Закрыть].
Зиму и весну 45–го Андреев проходил в солдатской шинели. Служба в Музее связи продолжалась, за нее он получал паек. Жена получала паек в МОСХе. Брать работу домой ему разрешили далеко не сразу, и не всегда это удавалось, а подневольная вседневная занятость изматывала. Подруга Елизаветы Сон, его одноклассницы, которую он в те месяцы навестил, запомнила Андреева таким: «Пришел человек в шинельке, весь худой, вид очень несчастный» [327]327
Сообщено Валентиной Николаевной Кудиновой.
[Закрыть]. Топорщившееся шинельное сукно, серо – зеленое, под цвет шинели, усталое лицо, впалые щеки, болезненный взгляд.
У тридцатилетней его жены вид был не несчастный, а целеустремлению деятельный, несмотря на худобу и бледность. Даниил, где-то вычитавший, что нежные и бледные анемоны, как и цикламены, в народа называют дряквами, смеясь, стал называл ее дряквой – "моя милая, нежно – весенняя дряква!"
12 мая он писал Митрофанову: "Мое непростительно долгое молчание, правильнее сказать – исчезновение, вызывалось совершенно дико прожитой зимой – болезнями и полосами крайней загруженности, чередовавшимися в каком-то горячечном темпе. Сейчас я продолжаю вставать в шесть, возвращаться домой в десятом часу вечера и тут же валиться в постель. Но открытие музея, в котором я работаю, должно на днях состояться, и тогда все пойдет спокойнее. Но здоровье скверно, и надо предпринимать какие-то меры; впрочем, сам еще не згааю какие" [328]328
Письмо В. П. Митрофанову 12 мая 1945.
[Закрыть].
25 июня 1945–го, после открытия Музея связи, Андреева демобилизовали и признали инвалидом Великой Отечественной войны 2–й группы с пенсией 300 рублей. Диагноз: маниакально – депрессивный психоз атипичной формы.
Теперь он мог снять гимнастерку с мятыми погонами, не остерегаться патрулей, мог сидеть над рукописями когда угодно, передохнуть. Правда, оставалась забота – на что жить. Его сочинения – не для советской печати. Перед глазами пример мудрого Коваленского.
Е. Я. Сон, одноклассница Д. Л. Андреева
Александр Викторович еще во время войны предпринял очередные попытки стать настоящим советским писателем, сочинив повести «Партизаны» и «Дочь академика»… И опять потерпел неудачу. Но его выручала переводческая стезя, на которую он вступил, и почетная, и, при удаче, безбедная. Весной 45–го он принялся за перевод любимого им Генрика Ибсена, драматической поэмы «Бранд». Ибсеном оказались овеяны для Коваленского все послевоенные, предарестные годы. «Брандта» он завершил весной 46–го и сразу принялся за «Пер Гюнта». В Большом зале Консерватории 6 марта исполнялся «Пер Понт» Грига. Совпадение для чуткого к символическим знакам и намекам Коваленского неслучайное. Ибсеновские монологи ненавязчиво перекликались с судьбой. «Мы приговор не знаем свой», – говорит Бранд в его переводе. Осенью 46–го Коваленский сумел купить хороший радиоприемник и стал слушать зарубежное радио. Это было небезопасно. Но он не мог и предположить, что пишущийся в соседней комнате роман и есть страшный приговор всем им.
Медленно, но неуклонно продолжавший писаться и переписываться роман "Странники ночи" магически втягивал в себя жизнь автора, жизни его близких и дальних. Рукопись, перепечатываясь на отцовской машинке, видоизменялась, разрасталась. В первой редакции роман состоял из двух частей, или томов, и второй том Андреев считал незавершенным. Теперь в нем стало четыре части. Еще летом 44–го, когда служба в госпитале стала оставлять время для занятий, он стал "двигать" роман дальше. Наверное, тогда же задумал и продолжение – "Небесный Кремль". В нем уцелевшие герои романа должны были, вслед за автором, пройти через войну, с которой один из героев – поэт Олег Горбов – возвращался потерявшим зрение.
Даниил Андреев писал о сегодняшнем, о сталинской ночи над Россией. За военные годы ночь не отодвинулась, не отгорела с фронтовыми заревами, не сделалась историей. "Странники ночи" продолжали пополнять лагеря. Но война и ее окончание, увидевшееся ему не в майском победном салюте, а в первых атомных грибах, приоткрыли опасности будущего, страшные планы противобога. Увлеченно переписывавшийся роман становился совершенней, значительней. Ноне от стилистической правки. Сказавшийся на нем опыт войны сказывался и на героях повествования, увидевшихся резче, объемней. Стало ясно, чем продолжатся их странствия.
"Первый черновик, в буквальном смысле сырой, мы сожгли своими руками. Мы потому его сожгли, чтобы было меньше, что прятать. Мы все время ощущали себя под лапой" [329]329
Беседа с А. А. Андреевой.
[Закрыть], – сообщает вдова Андреева. Она удивлялась тому, что он попросил у нее разрешения воспользоваться некоторыми ее чертами для образа одной из героинь – Марины. Алла Александровна считала, что обычно писатели делают это без спроса. Но Даниил Андреев, видимо, ощущал, что, все, кто так или иначе соприкасаются с романом, оказываются и в реальной жизни связаны с его роковой логикой.
"Он писал каждую ночь. Я ложилась, засыпала, а Даниил садился за письменный стол, за машинку и страницу за страницей, главу за главой воссоздавал свой роман. В романе, помимо огромной глубины идей, мыслей, прекрасных образов, им созданных, совершенно удивительно была передана Москва, такая живая, реальная.<…>Каждый вечер он читал мне главу романа, написанную предыдущей ночью. И не просто читал, а мы вместе переживали каждую строчку.
Вот когда пригодилась моя странная способность к сопереживанию. Нередко Даниил обращался ко мне, рассказывал ситуацию, возникшую в романе, и спрашивал (чаще о женских персонажах, естественно): "Скажи, а как она двигается, какой тут может быть жест, как она говорит?". И я старалась проникнуться состоянием героини, стать на какой-то момент ею и догадаться, как она поведет себя. Так мы и жили вместе как бы в пространстве романа, и герои его окружали нас, как живые" [330]330
ПНР. С. 162.
[Закрыть].
Роман развивался вместе с судьбами героев, входящих в мистическое братство, сосредоточенное вокруг Леонида Федоровича Глинского. Не потому, что Глинский обретший и посвященный. Нет, он, как и автор, ищущий и чающий. В нем очень много от автора – необычайная, отнюдь не теософски рассудочная влюбленность в Индию и сосредоточенность на русской истории, на ее роковых вопросах. Его обреченность – он болен туберкулезом, его кабинетность концентрируют страстную волю к деятельности, поэтому Глинский так стремится объединить и собрать вокруг своего мезонинчика на Якиманке единомышленников – "синее подполье". Существовали подобные мистические братства, вернее, кружки, в сталинской Москве? Конечно. Вернее, их притаившиеся приверженцы. И "мистические анархисты", к которым принадлежали Налимов и близкая знакомая Усовых Проферансова, и рассеянные остатки антропософовского общества, и розенкрейцеры. Но Андреев, как и его герой Глинский, не разделял теософских доктрин, не состоял членом тайных обществ. Он искал собственную мистическую истину, ждал личного откровения, прорыва "космического сознания". И в каждом из "странников ночи" присутствовал он сам, искатель высшей истины и света.
Хотя поэта Даниил Андреев изобразил в другом герое – Олеге Горбове, в судьбе Глинского он отчасти предугадал собственную. Летом 1937 года его герой неожиданно арестован и попадает в переполненную камеру со спертым тюремным воздухом, овеянным парашей.
Этот эпизод романа мы знаем из пересказа вдовы автора.
"Бесконечные, почти всегда ночные, допросы. Среди собранных в камере совершенно разнородных людей – православный священник и мулла. Они двое и Глинский, без слов понимая друг друга, образуют как бы треугольник защиты: по очереди, один из них молча молится о всех, находящихся в камере. Когда его вызывают на допрос или совсем покидают силы, он взглядом передает свою молитвенную стражу другому.
Какое-то время Леонид Федорович пытается вывернуться из предъявляемых ему обвинений, совершенно неопределенных, поскольку дело надо целиком "шить", основываясь пока лишь на факте отказа от голосования за смертную казнь.
Была глава, посвященная очной ставке с одним мз сослуживцев Глинского, взятым раньше. Эта глава называлась "Остатки человека", и этим названием все сказано.
Наступает кульминация всей жизни этого героя.
На очередном допросе он бросает всякие увертки и начинает говорить. Не о своей группе, не о людях, – ни одного имени он не называет. Остолбеневшим следователям, без их вопросов, он говорит все, что думает о советской власти, о погубленной России, о чудовище – Сталине, обо всей жуткой, вооруженной машине, против которой он стоит один, больной и безоружный. Говорит все ярче и горячее, постепенно понимая, что вся его жизнь была прожита для этой минуты, для того, чтобы в застенке сказать палачам и убийцам, что они – палачи и убийцы, приспешники Зла.
По условиям советской действительности, эта речь должна была кончиться расстрелом, но для Глинского конец приходит иной: с сильным горловым кровотечением, начавшимся тут же, в кабинете следователя, его уносят в тюремную больницу, где он вскоре умирает" [331]331
Андреева А. А. Роман «Странники ночи» // СС-2, 82.
[Закрыть].
Требовался отдых, и в начале июля они поехали в подмосковную деревню Филипповскую [332]332
Константиновского района Московской области.
[Закрыть], куда Андреевых, а следом и Галину Русакову с мужем, зазвала Татьяна Морозова. Хотя она сама в Филипповской ощущала себя чужой. По воспоминаниям дочери, деревенские говорили, издеваясь над ее житейской неумелостью и непрактичностью: «Хуже тебя нет человека на свете». Жила Морозова с дочерьми в тесной пристройке тяжело и голодно, к концу войны руки ее стали трястись, лицо подергиваться. Друзья ненадолго скрасили ее трудное, беспомощное одиночество.
Добираться в Филипповскую пришлось долго, на перекладных – деревня находилась в сорока километрах от Загорска, по направлению к Вербилкам, и в стороне от большой дороги. Места эти большей частью низменные и лесистые. За полями вокруг деревни синели перелески, петлявшие проселки открывали пологие холмы, в недалеких чащах таились болота.
"Мы очень хорошо провели там месяца полтора, – вспоминала Алла Александровна. – Гуляли все вместе или вдвоем с Даниилом. Как раз тогда, 6 августа, американцы сбросили атомную бомбу на Хиросиму. Даниил это страшно переживал. Самым драгоценным в мире для него была культура, поэтому свершившийся ужас он воспринимал как возможное начало гибели мировой культуры. Я переживала иначе, больше по – женски, а он очень трагично и глубоко. Смешно и дико, что в ходе следствия именно Даниилу пытались приписать попытку подложить атомную бомбу под Красную площадь.
Мы много гуляли вдвоем. Вся деревня над нами смеялась, потому что не понятно, что за люди: грибов не собирают, вообще ничего не делают, а, как выражались деревенские, "хлыстают и хлыстают". Да, мы ходили, ходили по лесу, по дорогам. И слава Богу!" [333]333
ПНР. С. 157–158.
[Закрыть]
Прогулки получались иногда дальними, многокилометровыми. Они шли проселками и лесными тропами, дышали вольным воздухом почти безлюдного простора, забредали в дикие малинники и объедались малиной. В округе часто встречались пруды, большей частью заросшие кугой, в перелесках прозрачной бурой водой светились бочаги. В непритязательной природе виделось что-то врачующее, успокаивающее. Здесь стали к нему возвращаться стихи:
И если бывало мне горько и больно,
Ты звёздную даль разверзал мне в тиши;
Сходили молитвы и звон колокольный
Покровом на первые раны души.
Возможно, о детских ранах души ему напомнило присутствие Галины Русаковой. Мучила невозможность помочь Татьяне Морозовой. Она тоже была из его детства, из счастливого младенчества. Внутреннее беспокойство заметно в письме из Филипповской Валентине Миндовской:
"Живем в абсолютной изоляции. Ни писем, ни газет – и совершенно не представляем, что делается среди друзей. За Вас как-то особенно тревожно.<…>
Жизнь наша здесь не столь идиллична, как хотелось бы. Очень трудна и утомительна была сама дорога, да и условия жизни оказались не вполне удобными. Во – первых, помещение лишено изоляции, во – вторых – чудовищное полчище блох и стаи мух, не дающие спать, в третьих – погода, превратившая местность более или менее в болото и не позволяющая вдоволь насладиться солнцем и теплом. Спим очень мало и плохо, тем более, что давно вышел весь люминал. Но все-таки стараемся не падать духом и взять от этой поездки все, что возможно. Гуляем каждый день; промокли до нитки только один раз. Ходим за ягодами (здесь уйма лесной малины), немного читаем и крохотулечную чуточку занимаемся. Только здесь выяснилась в полной мере степень нашей усталости. Такое чувство, что надо бы еще 2–3 месяца растительной жизни, чтобы опять превратиться в людей. Но это, конечно, нереально. Если суждено прожить сколько-то под Вашим гостеприимным кровом, то уж с начала сентября надо брать какую-нибудь работу.
Питаемся хорошо, чему очень помогает изобилие ягод, грибы и бесплатная картошка" [334]334
Письмо В. Л. Миндовской – Тарасовой 27 июля<19>45.
[Закрыть].
Вечерами мужчины отправлялись за водой на колодец и долго стояли там, что-то обсуждая. Их беседы жены, смеясь, стали называть "мужчины у колодца". Во время такого стояния у колодца они и узнали о взрыве атомной бомбе. Кто-то услышал сообщение по радио. Андреев воспринял событие как апокалиптическое, долго и возбужденно переживал.
Дождливая погода с начала августа сменилась зноем, и засобиравшиеся было Андреевы остались еще на неделю.
"Очень вылезло старое… – делилась Татьяна Морозова в письме к подруге, знавшей и Андреева, и Русакову, их давние отношения. – Погода наконец установилась, началась жатва, работаем целыми днями, т<ак>ч<то>Даню и Галю я почти не вижу. Только вечером, но они рано ложатся и пытаются уснуть, чему мешают блохи. Сегодня хороший вечер, Даниил мрачен, и Алла не отходит от него. Пошла к Галиному окну, предложила ей выйти, но она не может, моет посуду.<…>Прекрасный она человек, я ее любила, мою "королеву"… Завтра все уезжают. Тяжело, даже очень" [335]335
Письмо Т. И. Морозовой к неизвестному лицу 18 августа 1945 // Архив В. В. Палициной.
[Закрыть].
Гости уехали из Филипповской 19 августа.