Текст книги "Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях"
Автор книги: Борис Романов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц)
В августе 1931–го Даниил Андреев бродил заросшими берегами Неруссы, а в Москве стали готовить к взрыву Храм Христа Спасителя. Ободрали золотой купол – металлический каркас решетчато чернел, над ним еще вились птицы, но опасались садиться. Сбивали украшавшие храм горельефы. Сбили и воспетого поэтом «каменного старца», ставшего для него образом самого храма:
На беломраморных закомарах,
С простым движеньем воздетых рук,
Он бдил над волнами улиц старых,
Как покровитель, как тайный друг.
Мой белый старец! наставник добрый!
Я и на смертной своей заре
Не позабуду твой мирный образ
И руки, поднятые горе.
Храм начали взрывать 5 декабря в 12 часов дня. После первого взрыва рухнул только один из четырех пилонов, поддерживавших купол. Через полчаса прогремел второй взрыв, потом еще, пока не обрушились стены, могучие остатки которых остались торчать в кирпичных россыпях. Но не надолго, на месте храма должен был строиться гигантский Дворец Советов.
В этом году Андреев продолжал писать поэму "Солнцеворот". И то, что совершалось в продолжавшуюся эпоху великого перелома, входило в стихи спондеическими барабанными ритмами.
– Вперед!!! —
Сбоку, с тыла
Подсказ:
«Гимн пора!» —
И вот,
штормом взмыло:
– Ура, вождь!
Ура! —
Бренчат
гимн отчизне…
Но шаг
вял и туп.
Над сном
рабьей жизни,
Как дух,
Черный Куб.
Этот «Праздничный марш», завершенный в 50–м году, написан в
31–м. Маршевый минор тревожен и гротескно пародиен, в нем громогласная советская патетика "фальшивых гимнов". Поэту отчетливо слышно все страшное, что таится за бодрящим напором лозунгов и призывов.
В том же 31 – м из Магнитогорска, год с лишним проработав прорабом, в Москву вернулся Александр Добров, поселившийся на Плющихе. Он с трудом вырвался с ударной стройки, где строители жили немногим лучше египетских рабов. Власть трудящихся меньше всего заботилась о трудящихся. Вернулся он, переболев энцефалитом, и его приступы мучили потом Доброва всю жизнь.
В начале 1932 года Андреев впервые решил пойти на службу. "…Я поступил на работу на Москов<ский>завод "Динамо", в редакцию заводской многотиражки "Мотор", где работал сначала литературным правщиком, потом зав. соцбытсектором газеты. На службе пробыл всего около двух месяцев и ушел по собственному желанию, не найдя в себе ни малейшей склонности не только к газетной работе, но и вообще к какой бы то ни было службе. Больше я не служил нигде и никогда", – лаконично сообщает он в автобиографии.
В те годы завод, соседствующий с Симоновым монастырем, разоренным и разбиравшимся, теснимым возводимым дворцом ЗЛК, был одним из самых известных в Москве, он с дореволюционных лет выпускал электродвигатели. А в том году, когда на завод пришел Андреев, на "Динамо" готовился выпуск первых советских электровозов. Завод расстраивался, разрастался, работало на нем больше пяти тысяч человек. Издававшаяся на заводе с 27–го года многотиражка выполняла, как и полагалось, свою задачу – пропагандировать "партийную линию среди широких масс динамовцев", и в ней звучали те же фанфары, что и в больших газетах. Выпускали газету три человека. Работал при редакции литкружок.
Причиной увольнения, по рассказу вдовы поэта, стало вот что. В газету приходили заметки и письма на антирелигиозную тему. Тема на заводе тогда актуальная. Среди "антиобщественных центров" бывшей Симоновской слободы, ставшей Ленинской, партийными пропагандистами в первую очередь назывался Рогожско – Симоновский монастырь, и только потом перечислялись винное отделение местного кооператива, пивная и шинкари. Мешавший монастырь взорвали, храм Рождества Богородицы, несмотря на робкие протесты верующих, закрыли. Завод расширился за счет церковной территории, а позже над упокоением иноков Осляби и Пересвета заработали станки… Письма рабкоров, вместо того, чтобы готовить к публикации, Андреев складывал в нижний ящик стола. Но "Союз воинствующих безбожников" действовал, рабкоры "Мотора" не покладали рук. И когда ящик переполнился – подал заявление об уходе. Дело было не только в графоманском зуде безбожников. Чтобы работать в газете, не только в те годы, но и позднее, следовало или безусловно веровать в провозглашавшиеся догмы, или научиться двоемыслию. Даниила Андреева представить в такой роли невозможно. Но, уйдя из многотиражки, он в письме брату признавался: "Эта работа, главное – завод и его жизнь – дали мне очень много" [159]159
Письмо В. Л. Андрееву 8 апреля 1932.
[Закрыть]. Знакомство с большим заводом, с его механическим, но осмысленным ритмом общего труда, с рабочим классом, с мастерами – станочниками, работавшими здесь еще до революции, каким бы коротким ни было, открыло сторону жизни арбатскому юноше малознакомую. В строфах его «Симфонии городского дня» отозвались цеховой гул и ритм этих зимних месяцев заводской службы:
Еще квартиры сонные
дыханьем запотели;
Еще истома в теле
дремотна и сладка…
А уж в домах огромных
хватают из постелей
Змеящиеся, цепкие
щупальцы гудка.
Упорной,
хроматическою,
крепнущею гаммой
Он прядает, врывается, шарахается вниз
От «Шарикоподшипника»,
с «Трехгорного»,
с «Динамо»,
От «Фрезера», с «Компрессора»,
с чудовищного ЗИС.
К бессонному труду!
В восторженном чаду
Долбить, переподковываться,
строить на ходу.
А дух
еще помнит свободу,
Мерцавшую где-то сквозь сон,
Не нашу – другую природу,
Не этот стальной сверхзакон.
Законы заводского производства и нараставший пропагандистский натиск государственно – партийного аппарата в год завершения первой сталинской пятилетки под станочный гул и грохот рождали в нем ощущение действительно «стального сверхзакона», управляющего происходящим. Тогда же пришло к нему видение чудовища со странным скрежещущим именем, олицетворяющего беспощадную государственную волю.
"В феврале 1932 года, в период моей кратковременной службы на одном из московских заводов, – рассказывает он в "Розе Мира", – я захворал и ночью, в жару, приобрёл некоторый опыт, в котором, конечно, большинство не усмотрит ничего, кроме бреда, но для меня – ужасающий по своему содержанию и безусловный по своей убедительности. Существо, которого касался этот опыт, я обозначал в своих книгах и обозначаю здесь выражением "третий уицраор". Странное, совсем не русское слово "уицраор" не выдумано мною, а вторглось в сознание тогда же. Очень упрощённо смысл этого исполинского существа, схожего, пожалуй, с чудищами морских глубин, но несравненно превосходящего их размерами, я бы определил как демона великодержавной государственности. Эта ночь оставалась долгое время одним из самых мучительных переживаний, знакомых мне по личному опыту. Думаю, что если принять к употреблению термин "инфрафизические прорывы психики", то к этому переживанию он будет вполне применим".
Зима, которой он решился пойти работать на завод, выдалась для семьи Добровых нелегкой. Он писал о ней брату: "Во – первых, все по очереди болели: мама, Шура, ее муж и я. В продолжение всей зимы свирепствовал грипп, зачастую заболевали целые семьи, целые квартиры; дядя Филипп поэтому был загружен работой, а ему ведь уже под 70 лет и у него грудная жаба. Кроме болезней, были и другие тяжелые переживания. Тетя Катя получила телеграмму, что умер Арсений. Его жена была в это время в Москве, так что он умер в Нижнем Новгороде совершенно один. Известие это мы получили всего неделю назад, и сейчас тетя находится в Нижнем – поехала хоронить сына, – представляешь ли, как все это невесело (мягко выражаясь)" [160]160
Там же.
[Закрыть].
Жить становилось все труднее. Хотя книги Леонида Андреева издавать перестали, до недавнего времени продолжали поступать авторские отчисления от постановок его пьес, иногда еще шедших в театрах, особенно провинциальных. Но и отчисления из "Всеросскомдрама" стали редкими, к 1934 году они прекратились совсем. Даниилу Андрееву все чаще приходилось думать о заработке.
6. ВечераВ том же 1932 году, осенью, он познакомился с художником – гравером, окончившим искусствоведческий факультет Московского университета, Андреем Дмитриевичем Галядкиным. Они были ровесниками. Познакомил их Александр Михайлович Ивановский, сын священника, тоже художник. С ним Андреев не раз подряжался на оформительские работы. Галядкин любил литературу, пробовал писать прозу, отличался критичностью и независимостью. Чтобы не дуть в общеобязательную дуду восхваления соцреализма, от искусствоведческой карьеры отказался. «Галядкин, восхищаясь произ ведением классического искусства, говорил, при советской власти искусство не может развиваться» [161]161
Выписка из протокола допроса Черкасовой Зои Валентиновны от 30 августа 1940 года // Андреев XX. С. 268.
[Закрыть]– так позже определялись, зафиксированные в протоколе допроса бывшей жены, его взгляды. Граверное ремесло он унаследовал от отца, виртуозно резавшего почтовые марки, еще мальчиком работал с ним в мастерских Гознака, а теперь подвизался в издательствах, выполняя главным образом технические рисунки.
"Были несколько лет, когда я очень часто хаживал в этот дом, – вспоминал Галядкин. – Слушал Данины стихи, спорил с ним, не одобряя его влечение к йогам и пагодам.
Привычна стала тяжелая парадная дверь с отскочившей кое – где краской, самый глубокий слой наложен, пожалуй, лет сто назад.
Желтая костяная кнопка звонка довольно высоко, и сегодня еще указательный палец левой моей руки живо ощущает ямку той костяной кнопочки.
А иногда проходил мимо, видел в окнах: поливает цветы Елизавета Михайловна; ловил отрывки вагнеровской увертюры, чаще всего тягучие басы "Тангейзера". Это музицировал на рояле старый доктор Добров, супруг Елизаветы Михайловны.
Как правило, открывала дверь Александра Филипповна, по-домашнему – Шурочка, дочь Добровых и Данина двоюродная сестра.
Только надавишь кнопку, Шурочка здесь, – словно так и стоит все время за дверью: быстра, как ветер, большеносая, большеглазая, иногда до зелени бледная, с ярко накрашенными губами большого рта, у нее японская прическа, и с утра до вечера она в фиолетовом капоте вроде кимоно.
Очень декадентская и очень добрая была Шурочка, несмотря на громоподобный бас.
Даня тоже не ленился выходить на звонок, но быстрая Шурочка опережала двоюродного братца.
Бывало, хорошо увидеть в дверях красивое Данино лицо, добрый взгляд его удлиненных глаз, услышать его мягкий и музыкальный тенорок.
Носил он волосы, как старинный поэт, похож был на побритого Надсона, и, казалось мне, что в нем живет венно – поэтическое, как бывает "вечно – женственное". Что-то от Владимира Ленского, недаром тенорок у обоих, "и кудри темные до плеч", у Дани, правда, они "до плеч" не были.
Иногда даже бант вместо галстука, и долго послужившая толстовка из темного вельвета.
Откроет, бывало, дверь и старенькая, немощная, но опора всего дома – Елизавета Михайловна. Она встречала любезного ей гостя тихим и ласковым приветствием, – бледная, седенькая, глаза серьезно – строгие. Были у нее, кажется, гости и нелюбезные, особенно в те дни, когда одолевала ее какая-то таинственная хворь.
В исключительных случаях выходил на звонок сам доктор – почтенный бородатый интеллигент. Под обличием сурового и не терпевшего возражений астматика, – добрый, самоотверженный человек. Непременное чеховское пенснэ с дужкой на переносице, тоненькая цепочка вдета в карманчик чесучовой толстовки" [162]162
Галядкин А. Д. Памяти Даниила Андреева и сродников его // Брянская учительская газета. № 12. 30 марта 2007.
[Закрыть].
Тогда же Галядкин познакомил Андреева со своим однокашником, бредившим поэзией, Виктором Михайловичем Василенко, приведя его в гостеприимный добровский дом. Если Галядкин был сдержан и ироничен, то Василенко – романтически восторжен. Увлеченный западным искусством, но понимавший, что с дворянским происхождением нужно выбирать иной предмет занятий, он по совету своего учителя Бакушинского обратился к народному искусству. Но настоящим призванием Василенко считал поэзию. Некогда первые сонеты, наивные, написанные в подражании дельвиговским, он приносил Брюсову. В Данииле Андрееве Василенко нашел сочувственную поэтическую душу и понимание. Он жил с родителями неподалеку – в Трубниковском переулке, в Малый Левшинский приходил часто, засиживались они допоздна.
"Эти вечера были наполнены, – вспоминал Виктор Михайлович через десятилетия, – разговорами о поэзии, о Блоке, о Волошине, о Гумилеве… О Боге.
Очень любя Фета, он говорил мне о том, что это один из редких случаев, когда поэт нашел себя в старости. Ведь если бы не было "Вечерних огней", он был бы совсем небольшим поэтом. А стихами "Вечерних огней" он предвосхитил символизм. Помню, как он читал мне из них:
Долго ль впитывать мне мерцание ваше,
Синего неба пытливые очи?
Кстати, считая, что поэту необходимо знать о космосе, он много читал по астрономии. И я с тех пор пристрастился к книгам по астрономии.
Мы говорили о Достоевском, которого он очень любил, особенно высоко ставя "Бесы" и "Братьев Карамазовых". Он замечал мне: "Помни, Витя, есть такие великие произведения, которые надо обязательно перечитывать. Каждый раз будешь понимать их по – другому".
Любил он читать богословские книги, что в те годы казалось необычным. И рассказывал мне о том, как в детстве побывал в Оптиной Пустыни.
У Дани была такая особенность: он не любил больших сборищ. Почти никогда я у него никого не встречал, и беседовали, обычно, мы лишь вдвоем…
Даниил читал мне все, что он писал… Помню, как он описывал свою предыдущую жизнь в иных мирах. Рассказывал он, откинув голову и полузакрыв глаза – прекрасные черты, бледное лицо, негромкий голос. Говорил он всегда медленно, без какой-либо экспрессии, никогда не вскакивал, не делал резких движений. Всегда глубоко сосредоточенный, внимательный, спокойный. А я ему надоедал. В те времена – это начало тридцатых – я часто влюблялся, и все неудачно, и потому приходил к нему и плакался в жилетку. А он меня утешал.
"Витя, ты пойми, – говорил он, – ты же встречался с ней в прошлой жизни. Ты, конечно, этого не можешь вспомнить. У тебя такого дара нет. Но знаешь, может быть, тогда и ты ее любил, и она тебя любила. А теперь дай ей полюбить и кого-нибудь другого".
"Ты негодяй, Даня", – возмущался я. А он говорил: "Ты не знаешь, но большей частью люди, с которыми мы сейчас встречаемся, ведь мы с ними и раньше встречались, в прошлых жизнях. И удивительно, что кроме тех, кого мы встречаем заново, многие были нам знакомы и раньше. И часто враги наши там остаются врагами и здесь. Понимаешь? Они нам причиняют боль, потому что они причиняли ее и когда-то. А иногда бывает так, что в этой жизни они заглаживают свои прежние грехи. Стараются сделать тебе что-нибудь хорошее, сами этого не осознавая, но чувствуя, что это необходимо".
Даниил был очень красив. Высокий. Стройный. Лучистые, чуть загадочные глаза. А главное, в нем ощущалась большая внутренняя сила. И в то же время он был мягок, дурного слова при нем сказать было нельзя. И женщины его очень любили. А он относился к ним возвышенно, благородно. И был романтически влюбчив.
Несколько раз, подолгу он рассказывал мне о своей жизни в каком-то ином мире. Там было три Солнца: одно голубое, другое изумрудное, третье такое, как наше. И они всходили в разное время. Причем, когда совпадали восход одного и закат другого, в небе полыхали удивительные, фантастические краски, которые преображали все – дома, леса, луга. Люди там жили очень хорошо, там не было ни войн, ни злодейств. Он говорил о прекрасных зданиях, ласковом море, о том, что все жители этого мира любят поэзию, искусство… Я его спрашивал: "Там как в раю?" Помолчав, он отвечал: "Да. Как в раю". Он говорил о какой-то любви, которая у него была на одной из планет. О юной красавице, с которой встречался в каких-то мраморных павильонах… А рядом бродили ласковые звери, выгибая бархатистые гибкие спины. Они походили на тигров, но были ручными и никому не делали зла. Там летали птицы, которые садились прямо на плечи, терлись своими клювами о щеки, а некоторые даже позволяли брать себя в руки, и люди кормили их какими-то невиданными зернами. Тут же росли чудесные плоды, их приносили какие-то женщины, кланялись и уходили. Люди возлежали на каменных ложах в легких одеждах и читали книги…
Стихи он читал великолепно. Он не был декламатором, не завывал. У него была какая-то особая проникновенно – певучая манера чтения. Читал большею частью с листа и говорил так: "Я читаю из тетради, Витя, потому что в стихах ошибаться нельзя"" [163]163
Василенко В. М. Далекие ночи // СС-1, 3, 2, 386–388, 391.
[Закрыть].
Василенко вспоминал, что Даниил Андреев не только «чрезвычайно высоко ценил индийскую культуру», он считал, что «индуизм в своих высших проявлениях приблизился к духовному выходу в космос. Его занимала Индия Духа, возвышенные образы Вишну и Брамы» [164]164
Там же. С. 388.
[Закрыть]. Конечно, Андреев помнил «Северного раджу» из «Жемчугов» Николая Гумилева, строки: «Мы в царстве снега создадим / Иную Индию… Виденье». Они перекликаются со строкой об Индии Духа знаменитого «Заблудившегося трамвая». Индия влекла Андреева с детских лет.
Индия! Таинственное имя,
Древнее, как путь мой по вселенной!
Радуга тоскующего сердца,
Образы, упорные, как память…
Рассказать ли? – Люди не поверят,
Намекнуть ли? – Не поймут ни слова,
Упрекнут за тёмное пристрастье,
За непобедимое виденье.
Прикоснусь ли нищею рукою
К праху светлому дорог священных,
Поклонюсь ли, где меня впервые
Мать – земля из мрака породила?
Он действительно верил в реинкарнацию, в непобедимое виденье первой своей жизни в Индии. Но нельзя не вспомнить и «Прапамять» Гумилева, спрашивавшего:
Когда же наконец восставши
От сна, я буду снова я —
Простой индиец, задремавший
В священный вечер у ручья?
Отзвуки Гумилева в цикле «Древняя память» очевидны. И все же Андреев искал Индию Духа не гумилевскую, при всей любви к поэту, а собственную, представлявшуюся вполне реальной. Индией, какой она виделась ему из книг, какой он был захвачен с детства. В Индии его интересовало все, но видел он в ней прежде всего страну религиозно – поэтических озарений, святых гор и рек, многочисленных божеств и бесчисленных храмов. Страну, где почти каждый прикосновенен иным мирам, чувствует духовную жизнь природы как собственную, преклоняется перед ней и отправляется в путь босым. Несовпадение образов мучило.
"Недавно я попал на один фильм с громогласным заголовком: "Путешествие по Индии", – писал он в одном из писем. – Но разочарование было страшное. Более пбшло, более бездарно съездить в Индию не умудрился бы даже Демьян Б<едный>.
Представьте себе: половина времени ушла на показ каких-то фабрик, цехов, производственных процессов и т. п., а остальное время перед глазами маячила группа каких-то английских пошляков, то влезавших на слона, то слезавших с него, то входивших в руины, то из них выходивших… И только на несколько мгновений, как фантастический сон, как феерия, мелькнули полу нагие, с белыми тюрбанами фигуры, сходящие креке по каменным ступеням – и громоздящиеся один на другой храмы священного Бенареса.
Бенарес – мечта моя, одна из самых любимых и самых томительных" [165]165
Письмо Е. Н. Рейнсфельдт 22 июня [апреля?] 1933.
[Закрыть].
В стихах он называет Индию "радугой тоскующего сердца", а Бенарес "негаснущею радугой":
Кажется: идет Неизреченная
Через город радужным мостом…
Необъятный храм Ее – вселенная.
Бенарес – лампада в храме том.
Бенарес – «лотос мира», город Шивы, священный город всех вер и толков Индии, и не только Индии, буддисты идут туда из Тибета и Непала. В Бенаресе начал свою проповедь Будда. Город запружен паломниками. Толпы у храмов, толпы у священного Ганга. Всюду слышится молитвенное пение. Блаженны индусы, коим посчастливилось умереть у Ганга в Бенаресе. Здесь древнее средоточие религиозной жизни Индии. Но и в современности явились герои Индии Духа. Прообразом деятелей грядущей лиги Розы Мира он увидел Махатму Ганди. Книгу о Ганди Ромена Роллана, – видимо, поэтому в его творчестве Андреев нашел «отраженный отблеск вестничества», – рассказывающую о подвижничестве Махатмы, он прочитал еще в двадцатых. Книга увлекла, начиная с эпиграфа: «Человек, который слился с творцом вселенной». Не только идеи Махатмы, но и его почти мифологический образ пророка, мистика и народного вождя стал олицетворять для него современную Индию. Ганди – первый «в новой истории государственный деятель-праведник», утвердивший «чисто политическое движение на основе высокой этики» и опровергший «ходячее мнение, будто политика и мораль несовместимы». Слова Ганди «…я попытаюсь религию ввести в политику», призывы к единению «религий, рас, партий и каст», признание, что христианство составляет часть его теологии [166]166
Роллан Р. Махатма Ганди / Перевод Е. С. Коц и А. Н. Карасика. Л.: Книгоиздательство «Сеятель» Е. В. Высоцкого, 1924. С. 31, 73,83. В том же году книга вышла еще в одном переводе – Н. Берберовой; с каким именно изданием был знаком Д. Л. Андреев, – неизвестно.
[Закрыть], – все это было или стало и его убеждениями. Индия с ее традициями многовекового соседства индуизма и мусульманства, а то и попыток соединения их – от Кабира до Рамакришны и Вивекананды, с терпимостью к толкам, сектам и чужим вероисповеданиям, пусть идеализированная, для Даниила Андреева сделалось не только собственной прародиной, но и прародиной чаемой Розы Мира.
"Нас обоих манит Восток – но разные его половины. Вас – Передняя Азия, меня – Индия, Тибет, Индокитай. (Но не Китай и не Япония: это глубоко чуждо.) Уже давно – это основное русло моего чтения", – писал он в том же письме Евгении Рейнсфельдт весной 33–го года. И хотя он говорит о чуждости ему культурных миров Китая и Японии, за этим признанием не легкомысленное отрицание чужого, а неравнодушное и довольно дотошное знание. Стоит лишь прочесть написанные им в тюрьме новеллы о китайском мандарине Гё Нан Джён и о японском полководце Тачибано Иосихидэ. Но главные интересы Даниила Андреева в начале тридцатых постепенно оказались сосредоточены на Индии, вернее, на ее религиозном мире, символом которого виделся Бенарес – святыня индуизма с толпами восторженных паломников, встающими друг за другом храмами и гхатами – "сходями" к священным водам Ганга.