Текст книги "Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях"
Автор книги: Борис Романов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 47 страниц)
«К Ек<атерине> Пав<ловне> и Бабелю я еще не ходил сознательно, т<ак> к<ак> еще не вернулся из Крыма А<лексей> М<аксимович>, где он провел всю зиму и весну. Но в первых числах июня я разовью бешеную энергию» [216]216
Письмо В. Л. Андрееву 21 мая 1936.
[Закрыть], – писал Даниил брату, не оставлявшему попыток вернутся на родину. Что на самом деле происходило в стране, ударно строящей социализм, ни он, ни его просоветски настроенные товарищи не знали. В хлопотах Вадим Андреев рассчитывал и на казавшихся из-за рубежа весьма влиятельными знакомых советских писателей, главное – на помощь Алексея Максимовича, казавшегося вторым после Сталина человеком в СССР. Даниил позже писал в автобиографии, что Горький действительно пытался помочь, и даже «довел дело до Иосифа Виссарионовича, от которого получил уже устное согласие. Оставался ряд формальностей…» Откуда было знать об истинных отношениях «буревестника» и «вождя», державшего «великого пролетарского писателя» мертвой хваткой. Побывавший у крестного Андреев, даже обедавший у него за одним столом вместе с Генрихом Ягодой, своему другу Глебу Смирнову, если верить свидетельству его сына, говорил: «Дом Горького какой-то чекистский обезьянник…»
Горький вернулся из Крыма 27 мая уже не совсем здоровым, 1 июня на даче в Горках слег с температурой. Начиная с 6 июня в "Правде" публикуются тревожные бюллетени о состоянии здоровья Горького. 18–го он умер. Смерть Горького стала предвестьем грядущего террора. Через два года виновниками смерти великого пролетарского писателя оказались врачи – убийцы – домашний врач Горького Левин и "содействовавший этому преступлению" Плетнев.
21 июня Даниил писал в Париж: "Дорогой мой брат, прежде всего – не падай духом. Тот факт, что твое прошение было отклонено, еще не решает дела окончательно. Гораздо печальнее другое: смерть Горького. Благодаря тому, что он всю зиму и весну провел в Крыму, а по приезде тотчас заболел и уже не вставал, он не успел должным образом оформить твое дело. Е<катерина>П<авловна>, у которой я был в самых первых числах июня – тогда трагический исход его болезни никто не предвидел – считала, что Алексею Максимовичу осталось сделать небольшое усилие, чтобы сбылись твои желания. (Сама она мало что может сделать.) Мне теперь рисуется иная возможность. Недели через 2–3 (сейчас, непосредственно после смерти А<лексея>М<аксимовича>, это неуместно) я напишу Иосифу Виссарионовичу и думаю, он сочтет возможным помочь нам. Одним словом, я отнюдь не оставляю надежду видеть тебя здесь в конце лета или осенью" [217]217
Письмо В. Л. Андрееву 21 июня 1936.
[Закрыть]. Прекраснодушные надежды на приезд брата, конечно, не сбылись, хотя он продолжает хлопоты, вновь собирается пойти к Бабелю.
"Ты не подозреваешь, вероятно, как часто, почти беспрестанно я думаю о тебе; как ты воображаемо сопутствуешь мне в моих прогулках; и до какой боли, с мучением, жду я того часа, когда это из мира фантазии превратится в действительность" [218]218
Там же.
[Закрыть], – признавался он Вадиму.
Как раз во время предсмертной болезни Горького был опубликован проект "сталинской" Конституции.
10. Дивичоры«Этим летом, вероятно, не удастся поехать никуда…» [219]219
Письмо В. Л. Андрееву 21 мая 1936.
[Закрыть], – с грустью писал Даниил брату в мае, но уже через месяц бодро сообщал, что собирается в Трубчевск: «Отъезда жду с большим нетерпением, т<ак>к<ак>очень устал и чувствую себя нехорошо и в физическом, и в нервном отношении» [220]220
Письмо В. Л. Андрееву 21 июня 1936.
[Закрыть]. Погода в Москве стояла на редкость хорошая, такая, какую он любил: солнце, жара, изредка грозы с шумными короткими ливнями. В доме было тихо. Екатерина Михайловна собралась в Горький, к родственникам. Коваленские жили на даче у Леоновых на станции Белописецкая около Каширы, на Оке, где неделю с ними провела и Елизавета Михайловна. Ненадолго приезжал на дачу Леоновых Даниил. Там он познакомился с девятнадцатилетней Ириной Арманд, тут же в него безутешно влюбившейся, и ее родителями – Львом Эмильевичем (двоюродным братом знаменитой Инессы) и Тамарой Аркадьевной (родственницей отца Павла Флоренского). Ирина была филологом, любила поэзию и была знакома с семейством Репман. Это их сдружило.
В Трубчевск Даниил уехал в начале июля. За те три года, что он здесь не был, городок почти не изменился. И это его, приехавшего из Москвы, где многое менялось, радовало. Трубчевск, – делился он своим восхищением в письме к жене брата, – "…стоит высоко над рекой, почти все домики в нем деревянные, окруженные яблоневыми садами. А на пожарной каланче каждый час бьют в колокол. Большинство улиц поросли зеленой травой и ромашками" [221]221
Письмо О. Вадимовне Андреевой 23 июля<19>36.
[Закрыть]. Ему как раз нравилось то, что на улице вдоль заборов, на которые клонились яблони, белели ромашки. Здесь город не мешал зеленому простору, а словно бы вырастал из него, поднимаясь вместе с Соборной горой над поблескивающей Десной.
"Можешь позавидовать: вот уже две недели, как отвратительное изобретение, называемое обувью, не прикасалось к моим ногам, шапка – к голове; прикосновение этих гнусных предметов заменено лаской теплого, нежного воздуха и материнской земли, – писал он в Париж из Трубчевска, жалея, что брата нет рядом. – Стоит удивительный, чарующий, мягко – обволакивающий зной, грозы редки, пасмурных дней нет совсем во все это лето, – это лето прекрасно, как совершенное произведение.
Пожарная каланча в Трубчевске
С круч, на которых расположен городок, открывается необъятная даль: долина Десны, вся в зеленых заливных лугах, испещренных бледно – желтыми точками свежих стогов, а дальше – Брянские леса: таинственные, синие и неодолимо влекущие. В этих местах есть особый дух, которого я не встречал нигде; выразить его очень трудно; пожалуй, так: таинственное, манящее раздолье. Когда уходишь гулять – нельзя остановиться, даль засасывает, как омут, и прогулки разрастаются до 20, 30, 35 километров. Два раза ночевал на берегах лесной реки Неруссы. Это небольшая река, которую в некоторых местах можно перейти вброд (но, в общем, довольно глубокая). Но даже великолепную Волгу не променяю я на эту, никому не известную речку. Она течет среди девственного леса, где целыми днями не встречаешь людей, где исполинские дубы, колоссальные ясени и клены обмывают свои корни в быстро бегущей воде, такой прозрачной, такой чистой, что весь мир подводных растений и рыб становится доступным и ясным. Лишь раз в году, на несколько дней, места эти наводняются людьми; это – дни сенокоса, проходящего узкой полосой по прибрежным лужайкам. Сено скошено, сложено в стога (очень удобные, кстати, для ночевок) – и опять никого – на десятки верст, только стрекозы пляшут над никнущими к воде лозами. Ведь «Где гнутся над омутом лозы» написано здесь, на одном из ближайших притоков Десны, реке Рог.
Среди моих московских друзей нет никого, кто имел бы эту любовь к природе и бродяжничеству. Исключение – Шурочкин муж, но он – инвалид. Поэтому я почти всегда брожу один. И до чего же, до чего же не хватает тебя! Я теперь постоянно мечтаю о следующем лете, когда буду водить тебя по этим, священным для меня, местам.
Одно только обстоятельство смущает меня: Трубчевск не подойдет для Олюши, т<ак>к<ак>для того, чтобы увидеть настоящую, нетронутую природу, надо уходить очень далеко, а вокруг самого городка расположены неинтересные поля и однообразные луга, лишенные тени. Ну, да там посмотрим.
Через несколько дней, когда начнутся лунные ночи, я уйду на целую неделю в леса по течению Нерусы и Навли. М<ежду>прочим, в хорошем атласе ты мог бы найти эти места: это южнее Брянска, между Брянском и Новгородом – Северским.
Не знаю, может быть, с моей стороны нехорошо, что я так описываю тебе все это, – тебя еще сильнее потянет сюда, – но душа слишком полна, и я не могу не поделиться с тобою" [222]222
Письмо В. Л. Андрееву 23 июля 1936.
[Закрыть].
Именно это трубчевское лето 1936 года широко вошло в его стихи вольными, древнерусскими просторами, брянскими лесами.
С кронами, мерцающими в трепете;
Мощные осины на юру…
Молча проплывающие лебеди
В потаенных заводях, в бору:
Там, где реки, мирные и вещие,
Льют бесшумный и блаженный стих,
И ничьей стопой не обесчещены
Отмели младенческие их.
Лишь тростник там серебрится перистый,
Да шумит в привольном небе дуб —
Без конца, до Новгорода – Северска,
Без конца, на Мглин и Стародуб.
Малое Жеренское озеро. Фотография В. Лазарева. 1997
Старший сын Левенков, Всеволод, с июня прошлого года стал заведовать Трубчевским краеведческим музеем. Наступившим летом он со страстью любителя, получившего наконец профессиональный статус, занимался археологическими разысканиями. Обследовал «Холм» или, как еще называли это урочище на Неруссе, – «Осетинскую Дачу». У Жеренских озер обнаружил стоянки мезолита – неолита. Раскапывал курганы под Трубчевском – в Кветуни у Чолнского монастыря. Во всех этих местах Андреев не раз бывал и кое – где вместе с начинающим археологом. Но Всеволод Протасьевич настолько был занят разоренным музейным хозяйством и археологическими предприятиями, что виделись они редко. А в августе Левенок уехал на раскопки стоянки Елисеевичи и вернулся только в сентябре. Но их немногие разговоры оставили след. Герой вскоре начатого романа «Странники ночи» – Саша Горбов – археолог, и в одной из глав рассказано, как он возвращается из археологической экспедиции, работавшей рядом с Трубчевском. И деревня Кветунь на высоко взметнувшемся правобережье Десны, таящем остатки древнего городища, где, может быть, поначалу и располагался Трубчевск, манила его не только неоглядно распростертыми лесными далями. Рядом теснились бесчисленные курганы Литовских могил и Жаденовой горы, высился старинный Чолнский Спасский монастырь, от коего до нас дошли одни развалины. Как говорят ученые, раскапывавшие курганы, сюда, в древний Трубецк, православная вера пришла еще до Крещения Руси. Монастырь, уцелевший в Смутное время, советскую власть пережить не смог. А в те времена Андреев еще застал соборный храм Рождества Христова, колокол которого был слышен в Трубчевске.
Здесь на полянах – только аисты,
И только цаплями изучен
Густой камыш речных излучин
У ветхого монастыря;
Там, на откосы поднимаясь, ты
Не обоймёшь страну очами,
С её бескрайними лесами,
Чей дух господствует, творя, —
эта строфа «Русских октав» о Кветуни, куда он поднимался от старицы Десенки крутыми откосами. С высокого берега, помеченного меловыми выходами, виделось далеко. Синелись луга, изрезанные непостоянством Десны, оставлявшей зарастающие осокой и лозняком старицы, подергивались голубой дымкой чащи брянского леса.
Кветунь угадывается в уцелевшем отрывке "Странников ночи". В нем Саша Горбов вспоминает похожие места: "Образы, вспыхнувшие в его памяти, но только это были образы тихих хвойных дорог, похожих на светло – зеленые гроты, молчаливых полян, не вспоминаемых никем, кроме аистов. Открылась широкая пойма большой реки, овеянная духом какого-то особенного раздолья, влекущего и таинственного, где плоты медленно плывут вдоль меловых круч, увенчанных ветряными мельницами, белыми церквами и старыми кладбищами. За ними – волнообразные поля, где ветер плещется над золотой рожью, а древние курганы, поросшие полынью и серой лебедой, хранят заветы старинной воли, как богатырские надгробия. С этих курганов видны за речной поймой необозримые леса, синие, как даль океана, и по этим лесам струятся маленькие, безвестные, хрустально – чистые реки и дремлют озера, куда с давних пор прилетают лебеди и где он встречал нередко следы медведей…"
Судя по всему, Трубчевск в "Странниках ночи" занимал не меньшее место, чем в жизни автора. А это трубчевское лето как никогда отозвалось стихами. В них ожили и странствия прежних лет. Тогда, бродя у Неруссы и Навли, у Жеренских озер, скитаясь лесными тропами от кордона к кордону, восхищаясь и увлекаясь, в стихах он искал другого. В ожидании прорывов космического сознания, в чаяньях Индии духа, Даниил Андреев в поэзии жил тем же. Да он и не был поэтом непосредственного отклика, поэтом, у которого переживания, впечатления сразу становятся лирическим дневником. Чаще всего он писал о пережитом через годы, в его тщательно составленных, возводимых в ансамбль циклах оно становилось частью не сразу сложившегося, но предчувствуемого целого. Это целое – жизнь поэта.
Помеченных 1936 годом стихотворений немало, и они определили значимость для него "трубчевской" темы. В этом году был написан цикл, сложившийся в поэму "Лесная кровь". По словам вдовы поэта, ни истории, описанной в поэме, ни ее героини в действительности не было: "Героиня возникла из переживания автором романтики Брянских лесов, а внешность её Д. А. взял у жены своего друга, очаровательной, сероглазой, русокосой женщины, очень органично связывающейся с природой. Она об этом не знала и очень удивилась, когда я рассказала ей это на лагерных нарах (и она, и муж её были тоже взяты по нашему делу). Позже, в тюрьме, дорабатывая поэму, Д. А. усложнил образ героини некоторыми моими чертами – так он сказал" [223]223
СС-2, 2, 684.
[Закрыть].
Но, судя по уцелевшим ранним вариантам стихотворений из "Лесной крови", восстановленный и дописанный в 1950–м цикл не стал иным. "Сероглазой" и "русокосой" была Елена Лисицына, жена Белоусова, а позже, через десятилетия, соперница Аллы Александровны. И хотя нельзя не верить ее утверждениям, что героиня "Лесной крови" выдумана, как и героиня "индийской поэмы", но в своих путешествиях по трубчевским лесам он мог, пусть и мельком, увидеть дочь лесника с "невыразимыми глазами". И те черты, которыми он ее наделил, были не выдуманными, а увиденными, и характер ее – тот женский характер, который он почувствовал и в Галине Русаковой, и, может быть, в Евгении Левенок.
Недалеко от лесного урочища Дивичоры, на Лучанском кордоне действительно когда-то жила семья лесника. Люди запомнили редкую красоту лесниковой дочери, и то, что в тесной хате над речными кручами находили ночлег прохожие и проезжие. Перед войной лесник умер, жена и дочь перебрались в Кветунь, дом, от которого тропа спускалась к Десне, опустел. На Дивичорах Даниил бывал и вряд ли минул этот кордон. Однажды он рассказал жене, как в очередной раз твердо решив бросить курить, он уехал в трубчевскую "глушь, в домик лесника, – не взяв с собой курева. Он решил, что так отвыкнет, но измучился и не написал ни строчки. А когда, возвращаясь, наконец попал на полустанок, с которого надо было садиться в московский поезд, первое, что сделал, – купил папиросы и закурил" [224]224
ПНР. С. 294.
[Закрыть]. Так что домик лесника, в котором он жил – не выдумка.
Но можно согласиться с тем, что дочь лесника, гордая и своевольная красавица брянских лесов, в поэме не портрет с натуры, а создание поэта, романтическая героиня. Языческое в ее натуре навеяно как раз теми урочищами и лесными заводями, где ему привиделась Дивичорская богиня. В поэме лесник встречается поэту в "глуши Барсучьего Рва". Он "плотен, как ствол, / Рыжеват, не стар. / Спокоен, слегка хитёр, / Но странно тяжёл / И белёс, как пар, / Его внимательный взор". Наутро лесник собирается в Староград, за которым прочитывается – Стародуб. Все в поэме – лесные дороги, деснянские кручи, география и топонимика – конкретны и узнаваемы. И если героиня "Лесной крови" – создание поэта, то женский образ, мелькающий в других циклах, вряд ли только игра лирического воображения. Одно из "трубчевских" стихотворений, в котором он призывает себя отдаться природным стихиям, заканчивается так:
Когда же развеешь в полях наугад
Всех песен легкие звуки —
Отдать свой незримый, бесценнейший клад
В покорные
нежные
руки.
Здесь же сказано, что поэту необходимо «коснуться плоти народной» «по сёлам, по ярмаркам, по городам». Попытка «коснуться» – в неудавшейся, как считал поэт, поэме «Гулянка». В ней те же трубчевские впечатления 1936 года и та же романтическая история о короткой любви – страсти, перекликающаяся с поэмой о дочке лесника с тяжелым и внимательным взором. «Гулянка» и начинается со взгляда:
Ярко – желтый плат на косах,
Взгляд, внезапный, как ожог, —
Этой тайны глаз раскосых
Я с утра забыть не мог, —
а заканчивается объятием:
И сплелись до боли, муки,
В безыскусной простоте
Руки, руки, руки, руки,
Огневые руки те,
Что наслали этот морок
В душу с самого утра…
Поэтому можно предположить, что трубчевским летом 36–го поэт пережил увлечение, о котором мы можем только гадать по его стихам.
11. Сквозь лес Вечного УпокоенияНазывая в письме брату обувь отвратительным изобретением, Даниил Андреев не шутил, а высказывал заветное убеждение. Он уходил в странствия босиком, и его «религия» босикомохождения утверждалась на берегах Десны и Неруссы, на лесных тропах, где покалыванье хвои сменялось листвой и глиной, а осыпь оврага выводила на речной песок: «Да: земля – это ткань холста. / В ней есть нить моего следа».
В своих странствиях он редко оставался на ночлег в "душных хатах". Кров искал и находил – "необъятный, без стен и ключа" – в стогу, на охапке сена у полевой межи, чувствуя, как парит земля, нагретая дневным зноем, или устраивал ложе у костра где-нибудь над Неруссой. И шептал вечернюю молитву:
За путь бесцельный, за мир блаженный,
За дни, прозрачней хрустальных чаш,
За сумрак лунный, покой бесценный
Благодарю Тебя, Отче наш.
Свой путь он чаще всего начинал со спуска к Десне. В эти годы она была вполне судоходной, вниз, из Трубчевска к Новгороду – Северску, по ней сплавляли плоты, сводя еще остававшиеся по берегам мачтовые боры. Но славный Брянский лес, его сосняки и дубровы, еще держались, не сдавая главные свои рубежи между Неруссой и Навлей. Хотя кое – где лес и отступал – много нужно было древесины стране во второй ударной пятилетке. В стихах Андреева об этом сказано мужественно и ясно, он в своих странствиях открыт сегодняшнему дню, его беспощадности и красоте:
Лес не прошумит уже ни жалоб, ни хвалы:
Штабелями сложены безрукие стволы.
Устланный бесшумными и мягкими, как пух,
Белыми опилками, песок горяч и сух.
Долго я любуюсь, как из мёртвого ствола
Медленно, чуть видимо является смола…
Эта бодрость и ясность взгляда соседствуют с трагизмом пережитого, почти на краю гибели во время блуждания по лесу, который он назвал лесом «вечного успокоения».
Июль 1936–го был особенно знойным, но он всегда любил жару и хорошо переносил. Один из путей странствий под солнцепеком описан так:
Неистощим, беспощаден
Всепроникающий зной,
И путь, мимо круч и впадин,
Слепит своей желтизной…
Люблю это жадное пламя,
Его всесильную власть
Над нами, как над цветами,
И ярость его, и страсть;
Люблю, когда молит тело
Простого глотка воды…
… И вот, вдали засинело:
Речушка, плетни, сады…
Еще один маршрут – в стихотворении «Из дневника». Судя по нему, он семь дней шел лесами, простирающимися между Неруссой и Навлей, притоками Десны, а на восьмой «открылся путь чугунный». Он вышел к узловой станции, к поселку Навля:
Зной свирепел, как бык пред стягом алым:
Базарный день всех поднял ото сна,
И площадь добела раскалена
Была перед оранжевым вокзалом.
То морс, то чай в трактире под окном
Я пил, а там, по светло – серой пыли,
Сновал народ и женщины спешили
За ягодами и за молоком.
Тем же вечером сел в поезд, и, не заходя в переполненный душный вагон, стоя на подножке и «сжав поручень», видимо, вернулся в Трубчевск, поскольку навстречу «душмяным мраком» веял «пост „Нерусный“»…
Другой путь под палящим зноем описан в "Розе Мира": "Однажды я предпринял одинокую экскурсию, в течение недели странствуя по Брянским лесам. Стояла засуха. Волокнами синеватой мглы тянулась гарь лесных пожаров, а иногда над массивами соснового бора поднимались беловатые, медленно менявшиеся дымные клубы. В продолжение многих часов довелось мне брести по горячей песчаной дороге, не встречая ни источника, ни ручья. Зной, душный, как в оранжерее, вызывал томительную жажду. Со мной была подробная карта этого района, и я знал, что вскоре мне должна попасться маленькая речушка, – такая маленькая, что даже на этой карте над нею не обозначалось никакого имени. И в самом деле: характер леса начал меняться, сосны уступили место кленам и ольхе. Вдруг раскалённая, обжигавшая ноги дорога заскользила вниз, впереди зазеленела поемная луговина, и, обогнув купу деревьев, я увидел в десятке метров перед собой излучину долгожданной речки: дорога пересекала её вброд. Что за жемчужина мироздания, что за прелестное Божье дитя смеялось мне навстречу! Шириной в несколько шагов, вся перекрытая низко нависавшими ветвями старых ракит и ольшаника, она струилась точно по зелёным пещерам, играя мириадами солнечных бликов и еле слышно журча.
Швырнув на траву тяжёлый рюкзак и сбрасывая на ходу немудрящую одежду, я вошёл в воду по грудь. И когда горячее тело погрузилось в эту прохладную влагу, а зыбь теней и солнечного света задрожала на моих плечах и лице, я почувствовал, что какое-то невидимое существо, не знаю из чего сотканное, охватывает мою душу с такой безгрешной радостью, с такой смеющейся весёлостью, как будто она давно меня любила и давно ждала. Она вся была как бы тончайшей душой этой реки, – вся струящаяся, вся трепещущая, вся ласкающая, вся состоящая из прохлады и света, беззаботного смеха и нежности, из радости и любви. И когда, после долгого пребывания моего тела в её теле, а моей души – в её душе, я лёг, закрыв глаза, на берегу под тенью развесистых деревьев, я чувствовал, что сердце моё так освежено, так омыто, так чисто, так блаженно, как могло бы оно быть когда-то в первые дни творения, на заре времён. И я понял, что происшедшее со мной было на этот раз не обыкновенным купанием, а настоящим омовением в самом высшем смысле этого слова".
Рассказ звучит элегически. Но во время этого странствия он, попав в лес, охваченный пожаром, чудом остался жив. Аллегория "Божественной комедии" Данте Алигьери – "Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу…" – в судьбе Даниила Андреева здесь стала реальным переживанием. О своем сумрачном лесе, брянской непроходимой чащобе, он написал поэму "Лес Вечного Упокоения", в окончательном варианте названную "Немереча".
Случилось это в жгучем июле, когда солнце вступило в созвездье Льва, и ему, беззаботно пустившемуся в путь, верилось, что знойный ветер в трубчевские просторы летит, как в прапамяти, со священных многохрамных долин Нербадды, Ганга или Джамны. Вначале он шел вдоль Неруссы, миновав одну, вторую деревню и углубился в такую чащу, где уже не встречалось ни души и только птичий щебет и свист осеняли одиночество.
Неожиданно он увидел быстро поднимающиеся над чащей плотные белоснежные клубы, сквозящую между деревьями, над подлеском голубоватую дымку лесного пожара. Не захотев возвращаться прежней дорогой, он двинулся в сторону Чухраев – лесной деревеньки, откуда можно было выйти к Руму, урочищу с поемным лугом ниже по Нерус – се. По пути, на краю древнего бора ему попались остатки брошенной избенки лесничего. Брошенное жилье всегда наводит тоску, а тут над развалинами давней чужой жизни, все шире разлетаясь по мглистознойному небу, валил густой дым. Здесь и бывалому человеку не могло не сделаться жутко. А дым и клубящаяся тень его летели по следу, настигали одинокого путника, слезя глаза, и лес, пронизанный знойным солнцем, казалось, сейчас запылает совсем рядом, поднимаясь веселыми языками пламени по стволам, негромко потрескивая.
Торопливо двинувшись в сторону от пожарища, он заплутал, оказавшись совсем в непроходимой чащобе. Выйдя к ночи на лужайку, окруженную уцелевшими кустами орешника, решил заночевать, лег в повлажневшую к ночи опаленную траву и провалился в тревожное забытье.
Потом, когда писалась поэма и заново переживалось это забытье, ему вспомнилось состояние, описанное Вольдемаром Бонзельсом в книге "В Индии", эпиграф из которой Андреев взял ко второй главе "Немеречи". Герой Бонзельса забывает в индийском сне европейскую жизнь, как "отвратительный, полный ненужной суеты сон", вместе со своим прошлым, представляющимся сплошным заблуждением. "Я исчезал и возрождался во сне и в бодрствовании, – говорит он, – … сменяющиеся части дня и само течение времени слились для меня в одно неопределенное ощущение движения, а чистота растений, окутывавших меня, как живым покровом, была самой могучей силой, господствовавшей над моим медленно угасавшим сознанием" [225]225
Бонзельс В. В Индии. М.; Пг., 1923. С.67.
[Закрыть]. Трубчевская немереча оказалась не менее таинственной и опасной, чем индийские джунгли.
Что-то заставило подняться его еще до рассвета, чтобы снова торопливо идти, почти бежать через заросли, и чем быстрее он двигался, тем больнее хлестали колючие ветки, тем сильнее делалась тревога. Почти три дня без еды, но, главное, – мучила жажда, думалось только о воде, к которой он и спешил. Но наступившее утро вновь обожгло палящим солнцем. Убегая от него, он потерял счет времени, и ему грезилось и являлось под дымным солнцепеком то, что, наверное, является перед смертью – возникали лица друзей, мамы Лили, дяди Филиппа, а за спиной, казалось, неотступно движутся и настигают злые стихиали диких чащоб, трясин и лесных палей. Когда он неожиданно увидел перед собой расступающиеся деревья, окошенный лужок и свежесмётанный стог, то упал рядом, залез в него и провалился в свинцовый, мертвый сон. Проснувшись, довольно быстро, словно кто-то ему указывал дорогу, вышел к Неруссе, перед которой встал на колени и долго пил. Он понял, что спасен, что вторая жизнь, дарованная чудом, дарована не зря:
Кем, для чего спасен из немеречи
Я в это утро – знаю только я,
И не доверю ни стихам, ни речи…
Прикосновение смерти стало глубоким переживанием, действительно переломившим жизнь надвое, обновило душу. Весенние уныние, недовольство собой, недостаточность воли к должному, которую он ощущал, – исчезли. Он действительно мог погибнуть и, думая об этом, написал завещание, светлое, как прокаленное солнцем лето, – «Последнему другу»:
Не омрачай же крепом
Солнечной радости дня,
Плитою, давящим склепом
Не отягчай меня…
… в зелени благоуханной
Родимых таёжных мест
Поставь простой, деревянный,
Осьмиконечный крест.