Текст книги "Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях"
Автор книги: Борис Романов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц)
Трубчевское лето кончилось, а московская осень возвращала не только в напряженную жизнь столицы, но и в беспощадную действительность сталинских политических кампаний. Начавшаяся опубликованной 7 ноября 1929 года статьей Сталина «Год великого перелома» коллективизация, как негромко поговаривал народ, «понаделала делов». Начало ее Андреев мог видеть и в трубчевской округе. Крестьяне в колхоз не хотели, и в тех деревнях, рядом с которыми он странничал, поголовно устраивались на работу в лесничества. Но власти торопливо рапортовали о создаваемых колхозах, любители ухватить чужое, где могли кулачили зажиточных соседей. Ударная ликвидация кулачества шла об руку с очередной антирелигиозной войной – церкви грабили, забирали под склады и зернохранилища, глумясь, расстреливали и жгли иконы, гнобили священников. На восток и на север двинулись товарняки с кулацкими семьями. Набитые до отказа несчастными людьми вагоны, окна закручены колючей проволокой. После появления, уже к весне, 2 марта 1930 года, другой сталинской статьи – «Головокружение от успехов», говорившей об «искривлении партийной линии», часть крестьян попробовала выйти из колхозов. Но ненадолго. Эшелоны с кулаками продолжали путь на восток и на север. Репрессии, названные Сталиным «перегибами», приутихнув, не прекратились, а еще и перешли с деревни на город. Появились лишенцы. Их за ненадлежащее происхождение лишали избирательных прав, «вычищали» с работы, оставляли без хлебных карточек, не замедливших появиться. Кампания шла с размахом, лишенцем одно время числился, к примеру, Станиславский.
Непрекращавшиеся репрессии свидетельствовали: за каждым углом и кустом таятся враги. Как всегда, немало "врагов" нашлось среди интеллигенции. Арестованный вместе с женой Алексей Федорович
Лосев по воле следствия стал участником не существующей контрреволюционной организации "Истинно православная церковь". Его чудом изданная и сразу запрещенная книга "Диалектика мифа" вызвала у властей вспышку ярости. Каганович с трибуны XVI съезда партии клеймил "философа – мракобеса", смакуя крамольные цитаты. Лосеву дали десять лет, отправив на Беломорско – Балтийский канал. Не без лубянской ловкой подсказки ударил по отбывающему срок "классовому врагу" и Горький. В статье "О борьбе с природой", приведя среди прочих слова Лосева – "Спасение русского народа я представляю себе в виде "святой Руси"", – писатель заявил, что нечего делать в стране "людям, которые опоздали умереть, но уже гниют и заражают воздух запахом гниения".
Неизвестно, прочел ли Даниил Андреев "Диалектику мифа", но прочесть мог. Запрещенная книга частично уцелела, в Москве ее читали. Но главное в том, что, увлеченный восточными мифологиями, жившими в нем рядом с образами Святой Руси, поэт пришел к пониманию мифа как особой мистической реальности, пониманию, родственному идеям и выводам Лосева. От мифологического восприятия мира ведет начало метаисторический метод познания, описанный в "Розе Мира".
Статья Горького, опубликованная 12 декабря 1931 года сразу в "Правде" и в "Известиях", антирелигиозным, в унисон партийной пропаганде, пафосом не могла не возмутить крестника. Но если он не прочел этой статьи, то слышал крылатую горьковскую фразу: "Если враг не сдается – его уничтожают". За год до того (15 ноября 1930) она прозвучала в "Правде". Но еще раньше, из Сорренто, Горький писал историку Покровскому о том, что в России "гражданская война переносится в ту "мирную" действительность, в которой мы существуем по сей день", и отмечал "обилие заговоров" [149]149
Переписка М. Горького: В 2 т. М.: Художественная литература, 1986. Т. 2. С. 308.
[Закрыть]. О них неустанно сообщали советские газеты, «материалы» о врагах и вредителях ему присылал сам Сталин.
14 мая 1931 года Горький вновь приехал в СССР. Организованная правительством встреча, пышная и громкая, с толпами народа, оркестрами, речами входила в планы приручения и уловления "буревестника". Прекраснодушные надеялись, что знаменитый писатель увидит правду и откроет ее всем. Окончательно Горький вернулся в следующем году, и опять его встречали с ритуальной советской торжественностью. "Буревестник" окончательно попал в давно расставленные сети и, даже понимая это, уже ничего не мог поделать.
Даниил Андреев, как и его отец когда-то, с крестным разошелся. О "триумфальном" приезде Горького в Москву написал с беспощадной прямотой:
Когда-то под аркой вокзала,
К народу глаза опустив,
Он видел: Россия встречала
Его, как заветнейший миф.
Все пело! Он был на вершине!
И, глядя сквозь слёз на толпу,
Шагал он к роскошной машине
Меж стройных шеренг ГПУ.
Все видел. Все понял. Все ведал.
Не знал? обманулся?.. Не верь:
За сладость учительства предал
И продал свой дар…
Врагами партийной власти быстро стали недавние союзники и та свободомыслящая русская интеллигенция разнообразных политических взглядов, что совсем недавно, казалось, находилась в одном лагере с Горьким. К этой интеллигенции принадлежал старинный приятель доктора Доброва – Павел Николаевич Малянтович, бывший последним министром юстиции Временного правительства, к тому же, на свое несчастье, подписывавший указ об аресте Ленина. Малянтовича не только «вычистили» из московской адвокатуры, но и арестовали, приговорив к десяти годам лагеря за давнюю принадлежность к Центральному бюро меньшевиков. На защиту соратника и друга бесстрашно встал Муравьев, опять используя знакомства среди советских вождей. Их он защищал до революции. А защищал адвокат многих, например, Каменева, Сольца, тогдашнего председателя Совнаркома Рыкова.
20 мая 1931 года коллегия ОГПУ Малянтовича освободила. Его черед придет в 37–м. Все это обсуждалось в семье Добровых, и стало в подробностях известно Даниилу, часто бывавшему и в Чистом переулке у Муравьевых, и, пусть изредка, на Зубовском бульваре у старшего Малянтовича. Позже, во время допросов на Лубянке следователи вспомнили и Малянтовичей, заставив Андреева подписать протокол со следующим признанием: "Еще в годы революции на квартире у
Доброва… постоянно проходили сборища врагов советской власти. Бывшие министры Временного правительства Малянтович Павел и Малянтович Владимир, бывший председатель чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства Муравьев, бывший московский градоначальник Лидов были постоянными участниками этих сборищ" [150]150
Протокол допроса Андреева Даниила Леонидовича. От 28 июля 1948 года // Урания. 1999. № 2(39). С. 103.
[Закрыть].
Признания получены просто. Андрееву предъявили выписку из давнишних показаний сына Малянтовича – Владимира Павловича, где речь шла о некой антисоветской организации. Сына сумели заставить дать показания на отца. Вот что он подписал: "В конце 1932 года в квартире моего отца Малянтович П. Н.<…Собрались: я – Малянтович В. П., мой брат Малянтович Георгий Павлович – б. офицер царской армии и мой дядя Малянтович Владимир Николаевич – б. товарищ министра почт и телеграфа при Временном правительстве. В беседе на политические темы мой отец информировал присутствовавших о том, что в Москве существует нелегальная контрреволюционная организация, возглавляемая так называемым "Народно – демократическим центром", в состав которого вошел и он сам<…>Продолжая, мой отец сообщил нам, что в состав руководства этой организации вошли – "крупные люди из числа занимавших видное положение при царском строе и при временном правительстве" и что цели и задачи организации сводятся к развертыванию активной нелегальной деятельности, направленной к подготовке государственного переворота, свержению советской власти и установлению взамен советского строя новой государственной власти во главе с правительством "народно – демократического центра"" [151]151
Выписка из показаний арестованного Малянтовича Владимира Павловича от 13 января 1938 года // Андреев XX. С. 264–265.
[Закрыть]. Конечно, выбило следствие и показания о террористических намерениях. И пусть никакого «Народно – демократического центра» в 1932 году не существовало, ясно, что сталинского репрессивного режима старая демократическая интеллигенция принять не могла.
В Трубчевском районе раскулачивание по – настоящему развернулось в 1931 году. Весной, в мае, в Трубчевске стала выходить газета «Сталинский клич», она призывала: «Ударим по кулаку и их агентам». Но Андреев, следуя инстинктивной тяге, старался уходить туда, где злоба дня не задевала, чтобы пожить в природе и с природой. Сразу покорившая Нерусса, несколько выше ее впадающая в Десну Навля, – у этих сказочно чистых рек, по их дремучим лесным поймам с берегами, то гривисто приподнятыми, то болотистыми, то открывающимися покосными раздольями, он чаще всего и странствовал. В «Розе Мира» так говорится о трубчевских странствиях: «Это были уходы на целый день, от зари до заката, или на три – четыре дня вместе с ночевками – в леса, в блуждания по проселочным дорогам и полевым стежкам, через луга, лесничества, деревни, фермы, через медленные речные перевозы, со случайными встречами и непринуждёнными беседами, с ночлегами – то у костра над рекой, то на поляне, то в стогу, то где-нибудь на деревенском сеновале». Загорелый и обветренный, искусанный комарами, усталый, он возвращался в городок – «несколько дней отдыха и слушания крика петухов, шелеста вершин да голосов ребят и хозяев, чтение спокойных, глубоких и чистых книг – и снова уход в такое вот бродяжничество».
В Трубчевске он, видимо, уже тогда, останавливался у одинокой старушки – Марфы Федоровны Шавшиной. Ее бревенчатый домок под тесовой крышей тремя окнами выходил на улицу Севскую. За домом был небольшой сад. Жила она одна. До революции Шавшина стирала трубчевским купцам белье. А теперь сдавала горенку и подторговывала. Почти восьмидесятилетнюю бойкую старуху, не умевшую ни читать, ни писать, соседи за глаза называли "темной Машебихой". Недалеко высилась пожарная каланча, и раскатистый удар билом означал, что наступил полдень.
Именно этим знойным летом с ним произошло то, что навсегда привязало душу к трубчевским просторам, что он считал "лучшим моментом" своей жизни. О нем подробно рассказано в "Розе Мира": "…Это совершилось в ночь полнолуния на 29 июля 1931 года в тех же Брянских лесах, на берегу небольшой реки Неруссы. Обычно среди природы я стараюсь быть один, но на этот раз случилось так, что я принял участие в небольшой общей экскурсии. Нас было несколько человек – подростки и молодежь, в том числе один начинающий художник. У каждого за плечами имелась котомка с продуктами, а у художника ещё и дорожный альбом для зарисовок. Ни на ком не было надето ничего, кроме рубахи и штанов, а некоторые скинули и рубашку. Гуськом, как ходят негры по звериным тропам Африки, беззвучно и быстро шли мы – не охотники, не разведчики, не изыскатели полезных ископаемых, просто – друзья, которым захотелось поночевать у костра на знаменитых плесах Неруссы.
Дом Шавшиной, в котором останавливался Д. Л Андреев во время приездов в Трубчевск в 1930–е годы (ул. Севская, д. 31) Фотография Б. Романова. 1997
Необозримый, как море, сосновый бор сменился чернолесьем, как всегда бывает в Брянских лесах вдоль пойм речек. Высились вековые дубы, клены, ясени, удивлявшие своей стройностью и вышиной осины, похожие на пальмы, с кронами на головокружительной высоте; у самой воды серебрились округлые шатры добродушных ракит, нависавших над заводями. Лес подступал к реке точно с любовной осторожностью: отдельными купами, перелесками, лужайками. Ни деревень, ни лесничеств… Пустынность нарушалась только нашей едва заметной тропкой, оставленной косарями, да закруглёнными конусами стогов, высившихся кое – где среди полян в ожидании зимы, когда их перевезут в Чухраи или в Непорень по санной дороге.
Плёсов мы достигли в предвечерние часы жаркого, безоблачного дня. Долго купались, потом собрали хворост и, разведя костёр в двух метрах от тихо струившейся реки, под сенью трёх старых ракит, сготовили немудрящий ужин. Темнело. Из-за дубов выплыла низкая июльская луна, совершенно полная. Мало – помалу умолкли разговоры и рассказы, товарищи один за другим уснули вокруг потрескивавшего костра, а я остался бодрствовать у огня, тихонько помахивая для защиты от комаров широкой веткой.
И когда луна вступила в круг моего зрения, бесшумно передвигаясь за узорно – узкой листвой развесистых ветвей ракиты, начались те часы, которые остаются едва ли не прекраснейшими в моей жизни. Тихо дыша, откинувшись навзничь на охапку сена, я слышал, как Нерусса струится не позади, в нескольких шагах за мною, но как бы сквозь мою собственную душу. Это было первым необычайным".
Можно подумать, что подробное и обдуманное описание лунной июльской ночи в "Розе Мира" связано и с его последующим опытом, и с задачами самой книги. Но почти то же он писал о ней всего через два с небольшим года своей близкой знакомой, вместе с которой в раннем детстве у Александры Митрофановны Грузинской учился читать и писать, Евгении Федуловой (в замужестве Рейнсфельдт): "Меня тогда охватило невыразимое благоговение, и не кровавым смятением, а великолепной, как звездное небо, гармонией стала вселенная. Я обращался кЛуне, быть может, с тем чувством, которое поднимало к ней сердца далеких древних народов. Все было в росе, все сверкало, поляны казались покрытыми блещущими тканями, и когда я снова вернулся и лег у костра, ветви ракит блистали, словно покрытые лаком. А дальше, за ними, уходили в божественной тишине таинственные, залитые синевой пространства, сверкающий луг, черная неизвестность опушек, песчаные отмели – днем желтые, а теперь голубые. Я лежал, то следя за ветвью, слабо колеблемой над моей головой жаром костра, то ловя скрывающуюся за ней голубую Вегу, то отворачиваясь и снова опускаясь взглядом к низко нависнувшим листьям, вырезавшимся на белом диске луны, как тонкий японский рисунок. Звезды текли, и казалось, что вся душа вливается, как река, в океан этой божественной, этой совершенной ночи! Птицы, смолкшие в чащах, люди, уснувшие у хранительного огня, и другие люди – народы далеких стран, солнечные города, реки с медленными перевозами, сады с цветущим шиповником, моря с кораблями, неисчислимые храмы, посвященные разным именам Единого, – все было едино. Все-таки были минуты, когда стерлась грань между я и не я…." [152]152
Письмо Е. Н. Рейнсфельдт 14 декабря 1933.
[Закрыть]. «Само собой, разумеется, я не претендую (Боже упаси!!) на космическое сознание, но пережитое в ту ночь было крошечным приближением – все-таки приближением – к нему (прорывом), – уверял он. – Я хочу надеяться, что это ко мне пришло не в последний раз, но, кажется, повторение будет не скоро. В то лето все состояние внутреннего мира и даже стечение внешних обстоятельств удивительно способствовало этому самораскрытию».
О "космическом сознании" стали говорить в конце девятнадцатого века. Андреев впервые прочел о нем у Рамачараки, несколько раз цитировавшего книгу канадского психиатра Ричарда Бёкка, так и называвшуюся – "Космическое сознание". Рамачарака назвал это состояние "раскрытием духовного сознания". Позже он мог прочесть о нем и в переведенной Малахиевой – Мирович книге Уильяма Джемса, тоже опиравшегося на Бёкка. Он, по его словам, не только уверовал, увидел, что "вселенная состоит не из мертвой материи, но она живая", и ощутил "присутствие… вечной жизни". Видение, говорил Ричард Бёкк, переживший его во время поездки в кэбе, продолжалось несколько секунд, но раскрыло перед ним истину. Это состояние он определил так: "Характерной чертой космического сознания является прежде всего чувство космоса, то есть мировой жизни и ее порядка; и в то же время это – интеллектуальное прозрение… состояние особой моральной экзальтации, непосредственное чувство духовного возвышения, гордости и радости; нужно прибавить сюда еще обострение нравственного чутья… и наконец еще то, что можно бы назвать чувством бессмертия…" [153]153
Джемс В. Разнообразие религиозного опыта / Перевод с английского В. Г. Малахиевой – Мирович и М. В. Шик под редакцией С. В. Лурье. М., 1910. С. 388.
[Закрыть]Вообще же «вселенское чувство», как показал русский философ Иван Иванович Лапшин в обзоре свидетельств о подобных состояниях [154]154
См.: Лапшин И. И. Указ. соч.
[Закрыть], наиболее полно уловлено и передано поэтами. Их Лапшин в статье «Мистическое познание и „Вселенское чувство“» цитирует не менее обильно, чем мистиков.
Пережитое Даниилом Андреевым состояние, когда перед ним "космос разверз свое вечное диво", искало выхода в слове, но всегда оказывалось больше и значительнее того, что удавалась выразить. "Сколько раз пытался я средствами поэзии и художественной прозы передать другим то, что совершилось со мною в ту ночь. И знаю, что любая моя попытка… никогда не даст понять другому человеку ни истинного значения этого события моей жизни, ни масштабов его, ни глубины". Впрочем, о невозможности высказать сокровенное говорили и говорят все поэты, а к тому же "неизреченность", как утверждалось в исследовании Джемса, первый из четырех признаков мистических переживаний. Три других – интуитивность, кратковременность и "бездеятельность воли". Поставленный Джемсом вопрос – "не представляют ли мистические состояния таких возвышенных точек зрения, таких окон, через которые наш дух смотрит на более обширный и более богатый мир?" – для Андреева окончательно решился лунной ночью на Неруссе.
Но в стихах, тогда писавшихся, вставали не трубчевские дали, а, казалось, когда-то, в иной жизни исхоженная Индия, названная им первоначальной родиной:
Ослепительным ветром мая
Пробуждённый, зашумел стан:
Мы сходили от Гималая
На волнующийся Индостан.
С этих дней началось новое, —
Жизнь, тебя ли познал я там?
Как ребёнка первое слово,
Ты прильнула к моим устам.
Всё цвело, – джунгли редели,
И над сизым морем холмов
Гонги вражьих племён гудели
В розоватой мгле городов.
Но я умер. Я менял лики,
Дни быванья, а не бытиё,
И, как севера снег тихий,
Побледнело лицо моё.
В Индии не только семь великих священных рек, там все реки священны. Андреев в буквальном смысле обожествлял, да и ощущал такими – Десну, Навлю, Неруссу. И то, что он писал в «Розе Мира» о душах рек, это не влияние индуизма, а переживания поэта, бродившего по их берегам, входившего в их прозрачные воды. Из этих переживаний родились не только стихи, но и собственное учение о стихиалях, о душах рек: «Сквозь бегущие воды мирных рек просвечивает мир воистину невыразимой прелести. Есть особая иерархия – я издавна привык называть её душами рек, хотя теперь понимаю, что это выражение не точно. Каждая река обладает такой „душой“, единственной и неповторимой. Внешний слой её вечнотекущей плоти мы видим, как струи реки; её подлинная душа – в Небесной России или в другой небесной стране, если она течёт по землям другой культуры Энрофа. Но внутренний слой её плоти, эфирной, который она пронизывает несравненно живей и где она проявляется почти с полной сознательностью, – он находится в мире, смежном с нами и называемом Лиурною. Блаженство её жизни заключается в том, что она непрерывно отдаёт оба потока своей струящейся плоти большей реке, а та – морю, но плоть не скудеет, всё струясь и струясь от истока к устью. Невозможно найти слова, чтобы выразить очарование этих существ, таких радостных, смеющихся, милых, чистых и мирных, что никакая человеческая нежность не сравнима с их нежностью, кроме разве нежности самых светлых и любящих дочерей человеческих. И если нам посчастливилось воспринять Лиурну душой и телом, погружая тело в струи реки, тело эфирное – в струи Лиурны, а душу – в её душу, сияющую в затомисе, – на берег выйдешь с таким чистым, просветлевшим и радостным сердцем, каким мог бы обладать человек до грехопадения».
Тогдашняя его углубленность в восточные религии и мифологии сказывалась на всех переживаниях, и закатное солнце, увиденное где-нибудь на Десне под Кветунью с ее величественными прибрежными высями, становилось египетским Златоликим Атоном, опускающим стопу за холмы, а церкви на высоком берегу видением Святой Руси, соседствующим с видением храмов Бенареса над священным Гангом.
4. ЛевенкиРядом с Шавшиной жила большая семья Левенков, чей дом выходил на поперечную улицу – Ленина (бывшую Орловскую), но сады их, по выражению Андреева, «соседили». В саду Марфы Федоровны груши росли рядом с изгородью, и в ней, чтобы собирать падалицу с залезших к соседям раскидистых ветвей, была сделана калиточка. Через нее и хаживал шавшинский квартирант в гости к Левенкам. Свои визиты он описал живописно и не без умиления:
Хозяйка станет занимать
И проведет через гостиную,
Любовна и проста, как мать,
Приветна ясностью старинною.
Завидев, что явился ты —
Друг батюшки, знакомый дедушки,
Протянут влажные персты
Чуть – чуть робеющие девушки.
К жасминам окна отворя,
Дом тих, гостей солидно слушая,
И ты, приятно говоря,
Купаешься в реке радушия.
Добронадежней всех «рагу»,
Уж на столе шипит и пышнится
Соседка брату – творогу —
Солнцеподобная яичница.
Ни – острых специй, ни – кислот…
Но скоро пальцы станут липкими
От шестигранных сладких сот,
Лугами пахнущих да липками.
Усядутся невдалеке
Мальчишки в трусиках курносые,
Коричневы, как ил в реке,
Как птичий пух светловолосые.
Вот, мягкостью босых подошв
Дощатый пол уютно щупая,
С реки вернется молодежь
С рассказом, гомоном и щукою.
Хозяин, молвив не спеша:
«А вот – на доннике, заметьте-ка!»
Несет (добрейшая душа!)
Графин пузатый из буфетика.
И медленно, дождем с листа,
Беседа потечет – естественна,
Как этот городок, проста,
Чистосердечна, благодейственна…
Для провинциальной русской интеллигенции семейство Левенков и обычное, и необыкновенное. Необыкновенной казалась разносторонняя талантливость, душевная щедрость и чуткость всех Левенков. Потому к ним так тянуло Даниила Андреева, ежедневно, когда непогода или вдохновение мешали далеким странствиям, сиживавшего у левенковского самовара.
Семья Левенок. В центре П. П. Левенок Трубчевск. Начало 1930–х. Фотография А. П. Левенка
Глава семьи Протасий Пантелеевич [155]155
Левенок И И (1874–1958).
[Закрыть], преподаватель рисования, перед революцией служил сразу в трех учебных заведениях Трубчевска – в высшем начальном училище, в мужской и женской гимназиях. Самородок из казаков села Гарцево под Стародубом, он был из тех, кто даровит во всем, за что ни берется. Учившийся в киевской рисовальной школе у небезызвестного художника – передвижника Пимоненко, он, уже обзаведшийся семьей, выдержал экзамены и получил право на преподавание чистописания, черчения и рисования. Переехав в 1905 году из Волынской губернии в Трубчевск, растил детей, посильно служил прекрасному и сеял, следуя интеллигентским заветам, доброе и вечное. Живописи не оставлял, писал пейзажи родных окрестностей: «Нерусса», «Плесы», «Поповский перевоз», «Стародубский пейзаж»… Протасий Пантелеевич восхищал живым умом, неистощимым интересом к искусству и литературе. Кроме живописи, он увлекался и поэзией, и философией, и музыкой. Даже делал скрипки, а стоявшее в его домике пианино сумел собрать собственными руками. Столярничал, занимался цветоводством.
У Даниила Андреева с каждым из Левенков сложились свои отношения, но глубокая дружба у него была именно с главою семейства. Стихи, ему посвященные, в тюрьме он озаглавил "Памяти друга", думая, что того давно нет в живых. В стихах сказано о главном, что сблизило их, о мистическом мироощущении и поэтическом понимании природы. Даниил Андреев всегда отличал людей с чувством мистического, сразу становившихся ему особенно близкими.
Был часом нашей встречи истинной
Тот миг на перевозе дальнем,
Когда пожаром беспечальным
Зажглась закатная Десна,
А он ответил мне, что мистикой
Мы правду внутреннюю чуем,
Молитвой Солнцу дух врачуем
И пробуждаемся от сна.
Он был так тих – безвестный, седенький,
В бесцветной куртке рыболова,
Так мудро прост, что это слово
Пребудет в сердце навсегда.
Он рядом жил. Сады соседили.
И стала бедная калитка
Дороже золотого слитка
Мне в эти скудные года.
На спаде зноя, если душная
Истома нежила природу,
Беззвучно я по огороду
Меж рыхлых грядок проходил,
Чтоб под развесистыми грушами
Мечтать в причудливых беседах
О Лермонтове, сагах, ведах,
О языке ночных светил.
В удушливой степной пыли моя
Душа в те дни изнемогала.
Но снова правда жизни стала
Прозрачней, чище и святей,
И над судьбой неумолимою
Повеял странною отрадой
Уют его простого сада
И голоса его детей.
Порой во взоре их задумчивом,
Лучистом, смелом и открытом,
Я видел грусть: над бедным бытом
Она, как птица, вдаль рвалась.
Но мне – ритмичностью заученной
Стал мил их труд, их быт, их город.
Я слышал в нём – с полями, с бором,
С рекой незыблемую связь.
Я всё любил: и скрипки нежные,
Что мастерил он в час досуга,
И ветви гибкие, упруго
Нас трогавшие на ходу,
И чай, и ульи белоснежные,
И в книге беглую отметку
О Васнецове, и беседку
Под старой яблоней в саду.
Я полюбил в вечерних сумерках
Диванчик крошечной гостиной,
Когда мелодией старинной
Звенел таинственный рояль,
И милый сонм живых и умерших
Вставал из памяти замглённой,
Даря покой за путь пройдённый
И просветленную печаль.
Но всех бесед невыразимее
Текли душевные встречанья
В полу – стихах, полу – молчаньи
У нелюдимого костра —
О нашей вере, нашем Имени,
О неизвестной людям музе,
О нашем солнечном союзе
Неумирающего Ра.
«Нам свои стихи он читать стеснялся, но охотно читал их отцу» [156]156
Кузькин С. Пасин В. «…По зеленым певучим дорогам»: Трубчевский край в жизни и творчестве Даниила Андреева. Брянск: Грани, 1996. С. 24.
[Закрыть], – вспоминала Лидия Протасьевна об Андрееве. Любовь к поэзии сближала. С Протасом Пантелеевичем он бродил по берегам Неруссы, беседовать они могли «о неизвестной людям музе», не замечая времени, до утра.
Детей в многочадной семье было восемь [157]157
Евгения (1899/19007–1975 или 1976), Всеволод (1906–1985), Анатолий (1909–1997), Лидия (1911-?), Олег (р. 1915), Зинаида, Ольга, Игорь (1921–1950).
[Закрыть]: четверо сыновей, столько же дочерей. Все унаследовали и отцовскую жизнестойкость, и любовь к искусству. Подружился Даниил со старшим сыном Протаса Пантелеевича – Всеволодом, его ровесником [158]158
Левенок В. П. См. о нем: ЧубурА. А., Поляков Г. И, Наумова Н. И. Трубчевский самородок: К столетию со дня рождения Всеволода Протасьевича Левенка. Брянск, 2006.
[Закрыть]. Всеволод вначале пошел по отцовской стезе, стал художником, но страсть к истории, вернее, к археологии, в конце концов перетянула. В путешествиях по окрестностям Всеволод, как и его младшие братья – Анатолий, увлеченный фотографией, Олег, бывший еще школьником, захватив удочки, не раз сопровождали Даниила. Бывало, они вечером выходили из Трубчевска, чтобы перед рассветом выйти к прячущимся за чащобой Чухраям и встретить восход солнца на Неруссе.
Левенки увидели в Данииле не только высококультурного столичного молодого человека, но и почувствовали его незаурядность, вызывавшую невольное уважение, иногда робость. При всей простоте манер, скромности и даже застенчивости, открытости замечалась на нем печать необыкновенности. Она сквозила в облике – высокий, худой, с густой от загара смуглотой, большелобый, с лицом, в котором угадывалось нечто индусское, с ясными и лучистыми глазами, в манере говорить, резко отличающейся от трубчевского выговора. Бросалась в глаза Левенкам его неприспособленность к практической жизни. Казалось смешным, что он пытался, обжигая пальцы, испечь на огне свечи яйцо, что, отправившись на базар за пшеном, принес проса… Но неудачные походы на Ярмарочную площадь остались стихами:
Мимо клубники, ягод, посуды,
Через лабазы, лавки, столбы,
Медленно движутся с плавным гудом,
С говором ровным
реки толпы:
От овощей – к раскрашенным блюдам,
И от холстины —
к мешкам
крупы.
Олег Протасьевич через годы рассказывал: «Мы пошли на Жерено озеро – я, Анатолий и Даниил Леонидович. Говорили на какие-то философские темы. И тут, когда я спорол какую-то чушь, он мне сказал: „Олег Протасьевич, вы ошибаетесь“. И я, мне было лет пятнадцать, был поражен, что он назвал меня на „вы“ и по отчеству».
Анатолию Протасьевичу помнилось другое и по – другому. "Было, Даниил – дурачился. Он начинал: "Подумай, лягушатница – Гоголь, залив Десны, Нерусса – подумаешь красавица – там ни мостов, ни людей нет…" Вот на эту тему он и дурачился. Можно себе представить, Даниил дурачился? Но это было. С маршалом Жуковым я на ты был. И сДаниилом на ты. Домаунас он, конечно, не дурачился…" Но Анатолий Протасьевич помнил и то, что походка у Андреева была, когда он выходил с посошком в путь – апостольской. Таким и запечатлел: на мутноватой любительской фотографии – высоколобый юноша-странник с мешком за плечами, в подпоясанной светлой рубахе с отложным распахнутым воротом.
Старшая в семье, Евгения, преподавала астрономию. Она окончила трубчевскую гимназию, много читала, писала стихи, знала языки – немецкий и французский, изучала польский, – читала по-польски романы Сенкевича. Увлечения предметами романтическими – астрономией и поэзией – не могли не сдружить ее с Андреевым. Она и стихи писала о звездах:
Орион и Сириус выходят
На охоту в звездные поля.
С их очей застывших глаз не сводит
Зимней ночью мертвая Земля…
В ее альбоме, куда она с девичества переписывала стихи, под инициалами Д. Л. А. записано стихотворение, где угадывается интонация Даниила Андреева. Оно посвящено ей:
Снова шторы задвинуты вечером темным и хмурым,
И у книжных томов
Вновь зажегся во тьме синеватый цветок абажура,
Чародей моих снов.
Вот по узкой тропинке иду, и весь мир мне отрада.
Раздвигаю кусты.
За калиткою ветхой широкие яблони сада,
Синь июля и ты.
И дрожащие ветви склоняются ниже, все ниже:
Нам покров.
В полуночной тиши абажура цветок неподвижен —
Чародей моих снов.
Возможно, ей же посвящено стихотворение «Звезда урона»:
Из сада в сад бесшумно крадусь…
Всё тёплой ночью залито,
И радость, молодую радость
Не разделил еще никто.
Одно лишь слово прошептала;
А за плечом её, вдали,
Звезда Антарес колдовала
Над дольним сумраком земли.
Но этот взор! В нём снились зори,
В нем никла гибкая лоза, —
Глаза, сулящие, как море,
Полынно – серые глаза!..
… Упругость веток отстраняя,
Где листья бьются об лицо,
Вокруг уснувшего сарая
Всхожу беззвучно на крыльцо.
Каким оказался их недолгий таинственный роман, спросить некого, остались только стихи, дошли невнятные слухи. Но когда Евгению Левенок арестовали и она в 1946 году оказалась в московской пересылке, Андреев навестил ее, принес передачу.