Текст книги "Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях"
Автор книги: Борис Романов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)
Вдова поэта считала «Песнь о Монсальвате» ранней юношеской поэмой. Согласится с этим трудно, несмотря на то, что поэма осталась незаконченной и ее нельзя отнести к большим удачам поэта. Во-первых, «Песнь о Монсальвате» он задумал на рубеже тридцатилетия, во – вторых, слишком дорог был ему замысел, не оставлявший поэта на протяжении трех лет.
Сказание о Святом Граале имеет сложную и до конца не выясненную историю. В кельтском мифе лишь один из его истоков. Мистическое предание о Святом Граале в XII веке предстало во французской литературе сочинением Кретьена де Труа "Персеваль, или Повесть о Граале", затем в немецкой романом Вольфрама фон Эшенбаха "Парцифаль", по сюжету которого в 1882 году Рихард Вагнер написал знаменитую оперу [210]210
См.: Веселовский А. Н. Где сложилась легенда о святом Граале. СПб., 1900; Дашкевич Н. П. Сказание о святом Граале. Киев, 1877; Михайлов А. Д. Артуровские легенды и их эволюция // Томас Мэлори. Смерть Артура. М.: Наука, 1974. С. 813–825.
[Закрыть]. Предание таково: Иосиф Аримафейский, член синедриона и тайный ученик Христа, после распятия, как повествуется в Евангелии от Иоанна, выпросил Его тело у Пилата и предал погребению. Согласно средневековому преданию, он и собрал кровь Иисуса Христа в Чашу. Чаша была вознесена на небо, а затем вручена ангелом Титурэлю и хранится в таинственном замке – Святом Граале. Отыскать замок и обрести Чашу могут лишь чистые сердцем.
Предание о Граале, известное по рыцарским романам, как считается, восходит к эзотерическим сказаниям и христианским апокрифам, таким как "Евангелие от Никодима". Но сказались на "Песне о Монсальвате" не эзотерические источники, открытые лишь неким посвященным, а опера Вагнера "Парцифаль", откуда взяты и большинство действующих лиц, и само название замка, где таинственные рыцари хранят Грааль. Вагнер связывал с легендой о Граале и "Нибелунгов", поэтому его оперный цикл "Кольцо Нибелунгов" и "Парцифаль" предстают частями единого романтизированного национального мифа. Но главное, что их объединяет – сосредоточенность на изображении борьбы сил Света и Тьмы. Его оперы – мистерии, и Даниилу Андрееву именно этим близок Вагнер, именно так он его воспринимает и в этом ему следует, хотя в своем замысле идет дальше. А позднее, в "Розе Мира", миф о Граале становится частью его собственного мифа о мироздании.
Среди действующих лиц "Песни о Монсальвате" не случайно названы брамин Румануджа и буддийский монах Миларайба, которые, видимо, должны были по логике сюжета прийти к Граалю вместе с христианами, что говорит об одной из первых попыток поэта соединить восток и запад, "лепестки" разных вер. Наверное, не случайно введены в поэму служители замка тьмы и гибели – военачальник араб Аль-Мутарраф и первый из двенадцати зодчих Клингзора – Бар – Саамах. Но в завершенных частях поэмы о Раманудже, Миларайбе и Бар-Саамахе не говорится, хотя, очевидно, что именно с их появлением и должны были разрешаться главные коллизии поэмы, художественная логика которой, видимо, и помешала ее закончить. Сюжет исчерпал себя, не дойдя до главной развязки.
Но, работая над поэмой, Андреев пережил миф о Граале в том широком смысле, в котором его воспринимал. Этот миф, вагнериански окрашенный, для него стал главным в западноевропейской культуре, определяющим и объясняющим многое. В "Розе Мира" он говорит о нем: "Фауст, конечно, не Мерлин; байроновский Каин – не Клингзор; Пер Гюнт – не Амфортас, а гауптмановского Эммануэля Квинта, на первый взгляд, просто странно сопоставлять с Парсифалем. Образ Кундри, столь значительный в средоточии мифа, не получил, пожалуй, никакой равноценной параллели на его окраинах. С другой стороны, никаких прообразов Гамлета и Лира, Маргариты или Сольвейг мы в средоточии Северо – западного мифа не найдём. Но их взор туда обращён; на их одеждах можно заметить красноватый отсвет – то ли Грааля, то ли колдовских клингзоровских огней. Эти колоссальные фигуры, возвышаясь на различных ступенях художественного реализма, на различных стадиях мистического просветления, похожи на изваяния, стерегущие подъём по уступам лестницы в то святилище, где пребывает высочайшая тайна северо – западных народов – святыня, посылающая в страны, охваченные сгущающимся сумраком, духовные волны Промысла и благоволения.
Разве блики от излучения этой святыни – или от излучения другого полюса того же мифа, дьявольского замка Клингзора – мы различаем только на легендах о рыцарях Круглого стола? или только на мистериях Байрэйта? Если Монсальват перестал быть для нас простым поэтическим образом в ряду других, только чарующей сказкой или музыкальной мелодией, а приобрёл своё истинное значение – значение высшей реальности, – мы различим его отблеск на готических аббатствах и на ансамблях барокко, на полотнах Рюисдаля и Дюрера, в пейзажах Рейна и Дуная, Богемии и Бретани, в витражах – розах за престолами церквей и в сурово – скудном культе лютеранства. Этот отблеск станет ясен для нас и в обезбоженных, обездушенных дворцовых парках короля – солнца, и в контурах городов, встающих из-за океана, как целые Памиры небоскрёбов. Мы увидим его в лирике романтиков и в творениях великих драматургов, в масонстве и якобинстве, в системах Фихте и Гегеля, даже в доктринах Сен – Симона и Фурье. Потребовалась бы специальная работа, чтобы указать на то, что могущество современной науки, чудеса техники, равно как идеи социализма, даже коммунизма, с одной стороны, а нацизма – с другой, охватываются сферой мифа о Монсальвате и замке Клингзора. Ничто, никакие научные открытия наших дней, кончая овладением атомной энергией, не выводят Северо – западного человечества из пределов, очерченных пророческой символикой этого мифа". Эти мысли, высказанные в "Розе Мира", и есть итог пути, начатого в "Песне о Монсальвате".
Замысел "Песни о Монсальвате", мистический миф о Граале захватил и окружение Даниила Андреева.
Василенко вспоминал: "Особенно много он мне рассказывал о Монсальвате, о чаше Святого Грааля. Он говорил о трубадуре, который всю жизнь посвятил поискам Монсальвата и в конце концов умер где-то на Востоке, за Ираком, так и не найдя его.
Даня, писавший о Монсальвате, говорил, что в прошлой жизни приходил к Граалю. Храм он видел с близлежащих склонов, дальше его не пустили.
Что здесь было от действительного знания, а что от поэтического воображения – не знаю. Но меня тогда тема Грааля очень волновала, я был под большим влиянием Дани. Я даже написал стихотворение "Монсальват":
Азийские дремлют горы.
Безлюдье, холод окрест,
но блещет в небе собора
спасающий вечный крест.
Внизу змеятся ущелья,
потоки грозно шумят,
и стонут, качаясь, ели,
и в пенные воды глядят.
Тропинки ведут к истокам
могучей горной реки.
С вершин в молчанье глубоком
спускаются ледники.
Никто никогда там не был,
никто еще не видал,
как чисто вечное небо
над высью пустынных скал!
И лишь пастухи слыхали,
идя по горной тропе,
как где-то в туманной дали
печально колокол пел. <…>
Это стихи 1939 года. Тогда я буквально подражал Дане. Потому что он был не просто мастер. Он был поэт глубокого внутреннего содержания. Содержания, подобного которому я не встречал. Оно поражало" [211]211
Василенко В. М. Указ. соч. С.389–390.
[Закрыть].
В главе "Замок Святого Грааля" романа Солженицына "В круге первом" пребывавший в Марфинской "шарашке" вместе с автором Ивашев – Мусатов назван Ипполитом Михайловичем Кондрашевым-Ивановым. Нарисован портрет странного художника по – солженицынски резко, почти карикатурно, но документально точно, так, что мы можем представить друга Даниила Андреева, рыцарски искавшего в сталинской Москве Святой Грааль. В главе рассказывается о самом заветном замысле Ивашева – Мусатова, о задуманном полотне, которое он называл главной картиной своей жизни. На ней должен был быть изображен Парсифаль, увидевший свет оттуда и стоящий "в ореоле невидимого сверх – Солнца сизый замок Святого Грааля", то есть то, о чем говорится в поэме "Песнь о Монсальвате". Ивашев – Мусатов был человеком мистически настроенным, это и сблизило его и с Коваленским, и с Даниилом Андреевым. Написанный позже вариант картины о Святом Граале художник подарил Солженицыну.
Почему средневековое предание так увлекло поэта и его друзей? В "Запеве", с которого и началась поэма, датированном 8 сентября 1935 года, поэт обращается к "вечной святыне": "Помоги же нам в горестной битве / В этом темном тесном краю!" Он верит, что в мире существуют и святыня, и братья "с белых вершин Монсальвата", молящиеся за тех, кто оказался в мглистом мире "разрушенья и смут". Эта вера и сосредоточилась в страшные для России годы в предании о Граале, ставшем для горстки мистически настроенных мечтателей единственной надеждой там, где, кажется, силы Тьмы восторжествовали. Помощь в горестной битве могла быть только мистической, надежда брезжила – только в молитве и вере. Поэты искали веры поэтической. В стихотворении 1936 года Даниил Андреев, прямо не упоминая ни о Монсальвате, ни о поэме, говорит о тех вдохновенных ночах, когда он писал ее, опровергавших ложь дня "подобного чертежу", о том, что его привязало к средневековому сюжету:
Вот, стройный пик, как синий конус ночи,
Как пирамида, над хребтами встал:
Он был, он есть живое средоточье,
Небесных воль блистающий кристалл.
Он плыл, звуча, ковчегу Сил подобный,
Над гребнями благоговейных гор,
И там, на нем, из синевы загробной,
Звенел и звал невоплотимый хор…
«Стройный пик» – Монсальват, «Гора Спасения». Вера в нее, когда он писал поэму, была непреложной. Но путь поэта вместе со своими героями и близкими друзьями к Монсальвату и Граалю оказался лишь частью пути, который должен был привести к тому, что он назвал Розой Мира.
8. АвтопортретЗима и весна 1936 года были заняты сочинением «Песни о Монсальвате». Он увлекался, поэма, казалось ему, лучшее, что им написано. Вдохновенные ночи сменялись тягостной депрессией, сомнениями, тоской. Весною заболела Елизавета Михайловна, проболев целый месяц. Как он сообщал брату, ее мучила «злокачественная флегмона в соединении с жестокими приступами малярии» [212]212
Письмо В. Л. Андрееву 21 мая 1936.
[Закрыть]. Пока мама Лиля не выздоровела, в доме, на ней державшемся, было неуютно, тревожно.
Ему в "скрежещущем городе" не хватало природы. На месте снесенных храмов зияли котлованы и пустыри, и самый большой из них, продуваемый сырыми ветрами, был рядом, на месте Храма Христа Спасителя. Чем больше старую Москву разрушали, тем громогласней трубили о сталинском плане ее реконструкции. Но рушили быстрей, чем строили. После зимы, легко прикрывавшей все прорехи белоснежьем, это бросалось в глаза. Той весной он писал: "Оттого ль, / что в буднях постылых / Не сверкнет степной ятаган, / Оттого ль, / что течет в моих жилах / Беспокойная / кровь цыган – / Оттого / щемящей тоскою / Отравив мне краткий приют, / Гонит страстный дух непокоя / В мир и в марево / жизнь мою". В конце апреля он едет за город: подышать лесной свежестью, сырой очнувшейся землей, первой пробивающейся зеленью.
Ему не хватало, при том, что он всегда был окружен дружеской приязнью и интересом, близкого человека, такого, с которым можно было бы говорить о сокровенном. Говорить о себе, о мучавшем его, пусть и не открываясь до конца, было легче не с ближними, как это бывает, а с дальними. В середине мая, отвечая на печальное письмо Евгении Рейнсфельдт, которая делилась с ним своими несчастьями, он ищет в ней сочувственную женскую душу. Письмо исповедально:
"Иногда я чувствую Вас очень близкой; несмотря на то, что я Вас очень мало, в сущности, знаю, мне кажется, что я, если и не понимаю, то чувствую нечто в Вас, быть может, главное; и убежден, то и у Вас есть внутреннее понимание моей линии жизни. (Косноязычная вышла фраза, но ведь это не так важно, правда?) Моя жизнь сейчас проходит однообразно и почти совсем без внутреннего света, как и всегда весной. Это четко выраженный годовой цикл с июля по январь – линия восхождения, затем – спад. Кончается все каждый раз гнетущим депрессивным состоянием, с которым я в этом году пытался бороться с особенной настойчивостью, но толку от этого получается мало. Причин этой прострации – 4, между ними 1 внешнего характера, две – исключительно внутреннего, а одна, так сказать, спонтанного. Эта последняя заключается в том, что было отчасти выражено в одной поэмке об Индии, которую я Вам однажды читал. До 30–летнего возраста блуждать в поисках единственно пленяющего образа, отсекая в себе все ростки живого тяготения к другим, – это не только мучительно, но (очень может быть) это ошибка, непоправимая, калечащая душу и жизнь.
Что же касается одной из внутренних причин, то здесь дело заключается в том, что я, по своим интеллектуальным, волевым и пр<очим>данным – только поэт; и вместе с тем с детских лет не смолкает голос, требующий деланья. «Пока не требует поэта…» – это формула данного, но не должного. 1 1/2 года назад я сделал попытку в этом направлении, но продержался на нужной линии едва полгода. Не хватает рел<елигиозно>-волевых сил, да и даже просто нервных и физических сил. Сорвавшись, я с тех пор сделал столько шагов назад, так регрессировал во всех смыслах, даже не имеющих сюда прямого отношения (напр<имер>, интеллектуальном), что сейчас ни для чего, кроме холодного уныния, нет оснований.
Осенью я начал большую поэму из эпохи крестовых походов – свободная вариация на тему центрального мифа позднего средневековья, – оченьсвободная, озаренная тем пониманием, которое возможно только для человека нашей эпохи и страны. (Впрочем, действие поэмы протекает на пороге XII и XIII вв. И в ней фигурируют, наряду с вымышленными мною, и традиционные персонажи, например, Лоэнгрин.) Вещь будет очень объемистая. Написана треть. В художественном (да, впрочем, и в других) отношениях она, к счастью, оставила далеко за собой написанное мною прежде. Сейчас эта поэма – единственное, что по – настоящему заставляет меня хотеть жить: хотя бы для того, чтобы кончить ее. Материальные дела плохи, поехать летом не удастся, по – видимому, никуда.
Здоровье же очень и очень требует ремонта: я что-то совсем захирел. К сожалению, мне отпущен природой непропорционально малый запас сил. В таком возрасте, а уже приходится их экономить и рассчитывать, задавшись целью протянуть еще десяток лет. (Впрочем, если условия труда изменятся, может хватить и на большее.) Главное, главное: успеть воплотить хотя бы основное из того, что неотступно стоит перед душевным зрением.
Весною до чего трудно, мучительно трудно в городе! Поднимает голову беспокойный дух странствий, и такая смертельная тоска от этой проклятой прикованности к одной точке! Одним словом,
… бросить бы жизнь на кочующий вал,
Поверив лишь морю, как старшему брату!
Ездил раза 3 за город, слушал жаворонков, вел всякие игры в еще лишенном тени лесу, шлялся по – цыгански босиком по талым топям и делал многое другое, что возможно только там, в природе. Но эти однодневные поездки вообщем только разжигают жажду.
Простите меня за такое минорное письмо, надеюсь, что через месяц – два кончится эта меланхолия" [213]213
Письмо Е. Н. Рейнсфельд 15 мая 1936.
[Закрыть].
Но и в этом письме Даниил не выговорился до конца, удержался от многих признаний. Через несколько дней он пишет брату, продолжая вглядываться на рубеже тридцатилетия в самого себя, рисуя автопортрет:
"Твоя карточка, родной мой, свидетельствует о том, что у нас действительно много общего, и не в одной только внешности. Но на тебя жизнь наложила печать таких страданий, каких я, живущий и живший всегда в своей родной стране и в своей любящей семье, не знал и не мог знать. Не подумай, что моя жизнь была безбедной и беспечальной, – но тяжелое в ней было другого рода, чем в твоей, особенно до твоей встречи с Олей. Внешне я выгляжу не моложе тебя. Думаю, что при очень большом внутреннем сродстве, мы отличны друг от друга во многих более периферических чертах: в чертах характера, в темпераменте, в некоторых вкусах и склонностях и т. п. (Между прочим, кроме всего остального, ты ужасно интересуешь меня как человек, пожалуй, даже я бы сказал – как личность, индивидуальность.) Ты спрашиваешь меня: курю ли я? Да, и даже очень усиленно. Занимаюсь ли спортом? К сожалению, должен ответствовать отрицательно. Спортивная жилка во мне совершенно отсутствует, и это мне очень досадно еще и потому, что здоровье у меня совсем скверное и спорт мог бы кое – чему помочь (особенно, если бы я занимался с мальчишеских лет). Скверное здоровье заключается в постоянной слабости, головных и пр<очих>болях, пониженной работоспособности и т. п. Многое я порчу себе и своим образом жизни: двойной нагрузкой (графической и литературной), ночными занятиями, беспорядочным сном. Будущей зимой, вероятно, придется взять себя в руки и заняться лыжами. Разное у нас отношение и к воде: я знаю, что ты ее любишь – знаю давно, с тех пор, как вы жили на берегу океана (или Бискайского залива?) Я очень люблю воду, как элемент пейзажа, – нет, даже не пейзажа – в этом слове есть что-то специфически – художническое – а как элемент, ощущаемый через зрение. Ведь есть и другое ощущение природы: восприятие ее всеми фибрами, всем существом, слухом, осязанием, обонянием, даже волосами и подошвами ног. И в этом аспекте я больше люблю мир земли и растительности, чем воду. Между прочим, я унаследовал от папы страсть к хождению босиком – удовольствие, наверное невозможное в Зап<адной>Европе, но доступное у нас (за городом), где совершенно другие обычаи и где нет этого чудовищного нагромождения условностей.
Когда-то, в ранней юности, я любил город, но теперь давно уже утерял вкус к нему и ужасно мучаюсь без природы, прикосновение к которой возможно для меня сейчас только урывками. Насколько я не понимаю прелести зимы, терпеть не могу холода и из зимней красоты могу воспринимать только иней, настолько же люблю – до самозабвения – зной, бродяжничанье по лесам, лесные реки и вечера, ночи у костров, холмистые горизонты, даль – русскую "среднюю полосу" и Крымские горы, – без этого совсем не могу жить.
Хочу еще дать тебе некоторые вехи – некоторые указания на мои частные вкусы и склонности, симпатии и антипатии – это отчасти поможет тебе представить мой внутренний мир.
Я люблю:
Восток больше Запада. (Одной из моих больших жизненных ошибок была та, что я не поступил вовремя в Институт Востоковедения, – мне хотелось бы быть индологом. А теперь уже поздно, нет ни достаточного запаса сил, ни матер<иальных>возможностей.)
В истории Запада мне ближе всего XII–XIII века.
Музыка: Бах, Вагнер, Мусоргский. В особенности Вагнер.
Боттичелли, Фра – Анжелико, но на первом месте среди них – Джотто.
Врубель.
Дон – Кихот. Пер Гюнт.
Тютчев.
Внятен "сумрачный германский гений", но к острому галльскому смыслу я более чем равнодушен. Исключая Флобера, Мопассана, Верлэна и некоторых драм Гюго, фр<анцузская>лит<ерату>ра чужда мне. Крайне неприятен Франс (кроме 2–3 вещей). Очарования А. Ренье не понимаю и скучал, читая его, также, как (увы) над Стендалем. Очень враждебен Теофиль Готье и все представляемое им направление искусства вообще. Впрочем, фр<анцузскую>литературу недостаточно знаю, но и как-то не ощущаю сейчас потребности пополнять свои знания в этой области.
"Пиквикский клуб" перечитываю почти ежегодно.
Лермонтов и Достоевский возвышаются надо всем.
Из древних культур, к которым вообще чувствую большую склонность, особенно люблю, не перестаю удивляться – благоговейно удивляться – Египту.
После литературы на 2–м месте по силе впечатляемости стоит для меня архитектура (а затем уже музыка и живопись). Наиболее близкие стили: Египет (очень люблю эпоху XIII дин<астии>), готика, арабская архитектура, и южно – индийская XVII–XVIII вв.
В области "точных наук" отличаюсь сказочной бездарностью. Кажется, кроме таблицы умножения, не смог усвоить ничего. Одно время увлекался астрономией, но более серьезному знакомству с ней помешало именно это отсутствие математических способностей и отвращение к математике. Оно же отпугнуло меня в свое время от дороги архитектора.
Не обладаю, к сожалению, также и способностью к ремеслам. Совершенно лишен дара рассказывания. Речь, вообще, затрудненная, – м<ожет>б<ыть>, следствие, отчасти, образного мышления.
Некоторые из отрицательных черт характера: лень, эгоцентризм, вспыльчивость, любовь к комфорту.
Люблю долгие зимние ночи в тихой комнате над книгами и бумагой.
Но наряду с этим не прочь иной раз повеселиться самым бесшабашным образом (впрочем, теперь – реже); очень коротко знаком мне дух непокоя и странствий.
Солнце люблю больше, чем луну, но вечер больше, чем утро" [214]214
Письмо В. Л. Андрееву 21 мая 1936.
[Закрыть].
И в следующем письме он продолжает вглядываться в себя, уже на фоне представлений о брате: "Из твоего последнего письма мне стало ясно: там, где мы с тобой не сходимся, мы дополняем друг друга. Ты очень деятелен, я – как говорится, натура "созерцательная"; ты любишь работать руками, я – ненавижу даже греблю; ты вообще представляешься мне в разных формах физического движения; я – больше всего люблю лежать и предаваться пленительному ничегонеделанию; и при всем том, даже в этих контрастах мы являемся как бы двумя сторонами одного существа. А до чего много совпадений, даже в подробностях. Любовь к остротам, и притом, увы, таким, от которых веселишься только сам, свойственна мне столько же, сколько и тебе; сколько комических сцен разыгрывалось на этой почве между мной и дядей Филиппом! Надо сказать, что он – необыкновенно благодарный объект для всякого рода мистификаций: он простодушен и доверчив, как ребенок.
У нас с тобой пристрастие даже к одним и тем же знакам препинания: к тире и к тире с запятой".
Заканчивая письмо, Даниил, обращался к брату: "В следующем письме я продолжу начатую нами линию: о вкусах, склонностях, чертах характера. Продолжай и ты: не знаю, как для тебя, но для меня это очень важно и удивительно радостно: я полнее, полнокровнее ощущаю тебя" [215]215
Письмо В. Л. Андрееву 21 июня 1936.
[Закрыть].
Самоанализ в письмах был тем увлекательнее, что помогал и преодолевать приступы отчаяния, тоски, и отчетливее представить старшего брата, его "внутренний строй". Письма наталкивали на воспоминания об отце, о детстве, воспоминания становились стихами. Тогдашние стихи Даниила об отце перекликаются со стихами о нем, вряд ли ему известными, Вадима, написанными в другие годы. Сказалась братская похожесть переживаний. Но они не виделись уже два десятилетия.