Текст книги "Веселый мудрец"
Автор книги: Борис Левин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)
КНИГА ТРЕТЬЯ. ПАНСИОН
1
Уехать! И чем скорее, тем лучше. Он задыхался в этих так называемых меблированных комнатах, пропахших дешевыми сальными свечами, плохим табаком и бог весть какой давности квашениной. В огромном каменном городе никому не было дела до его судьбы, и, наверное, поэтому ему истинным раем казался маленький, прилепившийся у обрыва Ивановой горы отцовский домик, а тонущие в вишневых садах неказистые, более чем скромные строения вдоль Пробойной улицы – красивее великокняжеских дворцов у невской набережной. Нет, он любил Летний сад, его аллеи и укромные уголки, и острова на Неве, и белые ночи, и все же в последние дни ему все чаще снились, неудержимо манили к себе тенистые леса и шумные дубравы вблизи родного города.
Об отъезде он подумывал уже не раз, но окончательно решил после визита к грозному временщику, вернее, к его помощнику.
К тому времени Котляревский побывал в приемных многих высокопоставленных чиновников, тех самых, кто имел прямое отношение к государственным делам, от чьей воли, а подчас настроения зависела судьба тысяч людей, а может быть, и всей необъятной империи.
Визиты заканчивались обычно ничем. Да и кого могла волновать судьба обедневшего дворянина, приехавшего из далекой провинции искать службы в Северной Пальмире? Кому он был нужен? Кто его знал? Впрочем, некоторые слышали о нем и тем не менее на его просьбу вежливо отвечали: «К большому сожалению, сударь, ничего-с нет...» Или: «Глубоко опечалены, милостивый государь, но принуждены огорчить вас. Да-с...»
Иное лицо, при звезде, в чине действительного статского советника, услышав его имя, расплывалось в любезно-фальшивой улыбке: «Рад, весьма рад... Как же! Давно мечтал, так сказать, лично лицезреть автора малороссийской «Энеиды». Прямо не верю, что предо мной вы. Да, сударь, смешно весьма написано. Такое, как у вас, в наше время встретишь редко... А касательно службы, милостивый государь мой, то, признаюсь, крайне удивлен: зачем вам, голубчик, служить, тратить драгоценные минуты на составление... кгм... исходящих бумаг? Сие крайне разорительно для отечественной словесности. Иное дело мы, грешные, служим ради скудного существования. Вы же – милостию божией пиит, создатель, так сказать, мира прекрасного, и вам надлежит единственное: успевать собирать с нас, ваших невольных пленников, причитающуюся дань. – Лицо заискивающе улыбалось, нюхало заморский табак. – Разумеется, сударь, при случае, милости прошу, заходите, возможно, что-либо, вас достойное, и откроется. Но... не ранее будущего года».
И – весь разговор. Просить, убеждать – не имело смысла. Бессмысленно и жаловаться. Кому? Ждите, заходите... А сколько ждать? Год? Два? Десять? Нет, Иван Петрович Котляревский – бывший канцелярист, домашний учитель и военный, немало уже переживший и повидавший, прекрасно понимал, что значили подобные обещания. Именно так некоторые из высокопоставленных лиц и избавлялись от нежелательных визитеров.
Оставался граф Аракчеев – человек, по слухам, желчный, неприятный, особенно не жалующий сочинителей. И все же Котляревский рассчитывал на благорасположение его сиятельства. Во-первых, откуда графу знать «Энеиду»? Новое издание поэмы только вышло из печати, раскупили книгу главным образом почитатели малороссийского слова, и едва ли она успела попасть к временщику. Во-вторых, и это главное, – он, Котляревский – бывший военный, двенадцать лет отдавший армии, участник войны с Турцией. Не может же Аракчеев с этим не считаться. Правда, Николай Гнедич – добрый молодой друг – настойчиво советовал не ходить на поклон к временщику. «Поверьте, Иван Петрович, сие хождение – напрасная трата времени и себе же огорченье... Сходили бы лучше к Кочубею, да, к Виктору Павловичу, министру. Он ведь все же земляк».
Добрый друг не знал, что визит к могущественному земляку был нанесен еще в первые дни приезда в Санкт-Петербург...
Кочубей был дома, принял он Котляревского приветливо, сказал несколько невразумительных фраз об «Энеиде», которую он, «разумеется, смотрел на досуге». Многозначительно помолчав, заметил: «Каков ваш Эней – молодец! Казак – ничего не скажешь... Силе его, сноровке, отваге, величайшему оптимизму позавидуешь, право...»
В конце визита министр попросил напомнить о себе еще раз, он подумает о «службе для капитана». Но во время второго визита Кочубей позабыл о своем обещании; выглядел усталым, слишком озабоченным, торопился на прием в Зимний.
В третий раз идти с той же просьбой Котляревский не решился. О своих визитах к графу, не давших ничего, он не рассказал Гнедичу: молодой друг – человек чувствительный, не умудренный жизнью – мог бы расстроиться, пожелал бы сам пойти к министру и не избежал бы унижений, хотя ничем и не помог бы Котляревскому. Иван Петрович пообещал Гнедичу послушаться его совета и все же... отправился к временщику: пора уже было решить свою дальнейшую судьбу в столице раз и навсегда.
Но Аракчеев, оказалось, по таким делам не принимает, всех искателей препровождают к его помощнику – генералу с какой-то мудреной фамилией.
...Утро было холодное, хотя чувствовалось приближение весны. Дождь перемежался со снегом. Стылые лужи, огромные, как озера, разлились по мостовым и даже тротуарам, и не всегда удавалось их обойти.
Ночной мрак еще не рассеялся. Тени густели в глубоких оконных нишах подвалов, в низких подворотнях. Над печально-одиноким Петропавловским собором медленно ползли серые тучи. В парадных подъездах барских домов еще не гасили ночных фонарей, раскачиваясь на ветру, они рассеивали вокруг призрачный желтый свет.
Котляревский поймал у гостиного двора на Невском легкую с кожаным верхом пролетку. Возница осведомился, куда его благородию надобно, услышав имя владельца дома, больше ни о чем не спрашивал: в столице все знали, где находятся палаты царского любимца. К самому особняку возница, молодой мужичок с русой редкой бородкой и разбойным взглядом, однако, не подъехал: не полагалось. Котляревскому пришлось идти почти полквартала. Но вот и подъезд. Фонари. Тяжелая дубовая дверь. Несколько минут колебался, потом решительно дернул черный шнур.
Вышедший на звонок швейцар – судя по выправке, бывший солдат – долго расспрашивал, по какому делу пожаловал господин капитан, и, когда Иван Петрович, теряя терпение, готов был уже плюнуть и уйти, швейцар кивнул: он все понял и пообещал тотчас доложить господину адъютанту, а уж тот доложит «самому». Впустив Котляревского в приемную – высокую комнату с окнами, плотно завешенными красными шторами, – исчез за крохотной дверью слева. Котляревский не успел осмотреться, как швейцар воротился и от имени адъютанта попросил подождать: их превосходительство изволят кушать кофей, затем они выслушают утренний доклад о делах и уж после примут их благородие господина капитана. «Маленько повремените, да у нас тепло, не дует», – добавил швейцар, нагловато усмехаясь в усы. «Каков поп, таков и приход», – невольно подумал Иван Петрович. Однако терпи, коль пришел, а швейцар... бог с ним, не стоит внимания. Такие люди похуже господ своих бывают, они готовы на что угодно, лишь бы ублажить своего господина, будут юлить, кривить душой, ябедничать, наушничать, не задумываясь утопят в ложке воды даже отца своего, брата, и все для блага господина. Противно сие и противоестественно. Доколе, человече, будешь унижаться? Как смеешь не видеть рабского положения своего? Не пора ли вспомнить – хотя бы ради потомков, – что ты Человек? Будь горд сим высоким именем! Сонное царство объяло землю. Лишь гром небесный пробудит уснувших. Но когда, когда, наконец, он грянет?
Однако зачем он, Котляревский, здесь – в этом мрачном, глухом, словно могильный склеп, доме? Чего ищет? Чего добивается? Не он ли собирался уехать от всей этой суеты подальше, в свой тихий край? Захотелось испытать счастье еще раз? Да плюнь на их превосходительство со всеми его швейцарами и адъютантами – и кати скорее в родные края, на благословенную Ворсклу, в свою хату, поклонись до сырой земли матушке, в тоске и трепетной надежде ожидающей твоего возвращения!
Иван Петрович решил уже не идти на поклон, не унижаться. Он даже сделал несколько шагов к выходу, но дверь – высокая, освещенная двумя настенными подсвечниками – отворилась, и офицер – в звании майора – позвал негромко: Его превосходительство ждет вас, господин капитан.
Иван Петрович махнул рукой – будь что будет, – шагнул к офицеру. Майор посторонился, пропуская Котляревского в просторный кабинет.
Генерал, не пригласив садиться, взглянул исподлобья маленькими сверлящими глазами, ощупал взглядом с ног до головы:
– Служите?
Котляревский невольно стукнул каблуками; звук тут же затерялся, погас в мягком зеленом ковре, устилавшем от стены до стены весь просторный кабинет. Ответил четко, как это делал когда-то на докладах командующему:
– Никак нет, в отставке. – И удивленно приподнял бровь: зачем спрашивать – разве в рапорте не сказано?
Генерал покосился на бумагу, лежавшую перед ним, словно хотел проверить правильность ответа, и снова спросил, но уже о другом и совершенно неожиданном для Котляревского:
– Не вы ли, сударь, сочинитель малороссийской «Энеиды»?
Этого в рапорте не было. Каким же образом сведения сии дошли сюда? Котляревский уловил в генеральских глазах пристальную настороженность, необычное любопытство и негромко, совершенно спокойно ответил:
– С вашего позволения, сочинитель оной поэмы перед вами, ваше превосходительство.
– Вы, сударь, сами себе позволили, я тут ни при чем, – усмехнулся генерал, явно довольный своей остротой.
Ответить бы хлестко, в лоб, чтобы генерал задохнулся от злобы, но Котляревский сдержался и ответил спокойно, негромко:
– Вы правы, ваше превосходительство, вы здесь ни при чем...
Вот тебе, господин солдафон, получай хоть толику того, что накипело на душе.
Иван Петрович стоял в двух шагах от стола, на котором, кроме его, Котляревского, рапорта, лежала и раскрытая книга. Да, книга! Он увидел ее сразу, узнал обложку, большими буквами набранный заголовок. Не поверил себе. Но это была она – его «Энеида», его детище, боль и радость, муки и торжество. Он отдал два года, чтобы напечатать свой труд. Два года сомнений и надежд, побед я поражений. Не сосчитать ночей, проведенных наедине со свечным огарком! Сколько раз летом – по росе, зимой – по снежной пороше – бегал он через весь город в типографию с листами корректуры! А чего стоили почти каждодневные хождения в Цензурный комитет? Объяснения, ответы на глупейшие вопросы... Да, если бы не многотерпеливый Гнедич, ниспосланный ему в друзья, казалось, самим богом, он бы, наверное, не выдержал всего этого. Только Николенька, помогая ему, мог так терпеливо говорить с цензорами, объяснять «непонятные» места, которые понятны любому смертному. Теперь месяцы каторжного труда позади. Его «Энеида» издана и потому может оказаться и в этом доме, на этом столе. Что же будет с нею? Господи, пронеси! Ах, если бы мог, он бы унес ее отсюда, спрятал, защитил. Но теперь поэма издана, и ее могут читать все, кто пожелает.
Внешне спокойный, Котляревский терпеливо ожидал, когда генералу будет угодно продолжить беседу.
Известный в офицерской среде необузданной жестокостью генерал благожелательно усмехался, словно рад был неожиданной встрече; его седоватые усы, уже припорошенные морозной пылью, вздрогнули, поползли вверх, словно у кота, прикоснувшегося к своей жертве, лишь глаза оставались странно неподвижны.
– Прочел, хотя малорусский разумею плохо. Ну что ж... мило и... предовольно смешно. – Генерал перевернул несколько листков. – Но, сударь, когда успели? Насколько я знаю, вы служили, участвовали в южной кампании, причем не без успеха? – он уперся колючим, каким-то сверлящим взглядом в орден на мундире Котляревского.
Ивану Петровичу вспомнилось: почти то же самое говорил ему два года назад престарелый фельдмаршал Прозоровский, сменивший покойного Михельсона в Задунайской армии. Он, Котляревский, попросил тогда его о переводе в иное место. Потом вышел в отставку, и правильно поступил. Попадись он в ту пору в подчинение к Прозоровскому, а ныне к этому вот солдафону – и прощай белый свет. Но – благодарение богу – чаша сия его миновала, теперь он – свободная птица – может, если пожелает, повернуться и уйти, пусть будет трудно, даже очень трудно, зато он останется самим собой.
Иван Петрович ответил шутливо, насколько уместна была шутка в его положении:
– Есть такое присловье, ваше превосходительство: у того нет лишнего времени, кто без дела мается, у меня же в годы службы свободной минуты не оставалось, потому, верно, кое-что и писать успевал, и даже, признаться, иногда и в карты заглядывал.
– Ах вот как! – Генерал кивнул, чуть наклонив голову, блеснул розовой лысой макушкой. Ответ Котляревского ему, видимо, понравился. – Я, сударь, солдат, и прямо, по-солдатски скажу тебе. Слабо я разбираюсь в малороссийском, да и не только я – и другие, знаю. Посему рекомендую – переходи на русский и пиши так, как пишут, к примеру, господа Державин, Карамзин или князь Шаховской.
Лицо Котляревского покрылось пятнами, в глазах потемнело, еще секунда – и он, не сдержавшись, наговорит резкостей, все, что думает, бросит в лицо этому служаке. Но он взял себя в руки, усмехнулся про себя: солдатская простота – хуже воровства, да это и понятно: человек, пренебрегающий всем нерусским, знает и свое русское понаслышке. Этот солдафон при первой же возможности всех бы сочинителей упрятал в солдатские казармы, а то и запорол: не пишите, сучьи дети, а тем более – на своем языке, а если пишете, то так, чтобы в каждом слове курился сладчайший фимиам во имя господне, во славу августейшего дома и его верных слуг! Так, и не иначе, господа сочинители! Котляревскому в эти минуты потребовалось, пожалуй, не меньше выдержки, чем в годы войны, когда ему приходилось вести переговоры с буджацкими татарами.
– Не для меня сие, ваше превосходительство, – с достоинством ответил Иван Петрович. – Могу ли сравниться в божественном мастерстве с упомянутыми пиитами? Но паче всего я малоросс и посему долгом своим почитаю писать на языке матери своей, миллионов соплеменников моих. Они-то меня, надеюсь, поймут...
Генерал прикусил края усов, завернувшихся кольцом, переставил на столе тяжелую, из дорогого камня пепельницу, в которой не было ни одного окурка, и сухо, почти официально спросил:
– Так с чем пожаловали, сударь?
С чем пожаловал? Вопрос, разумеется, для формы: прямо перед глазами генерала лежал рапорт, в котором Котляревский изложил свою просьбу. Но вопрос поставлен, и надо отвечать. Ну что же, ему не трудно еще раз изложить просьбу: хотелось полезным быть отечеству, служить и, поелику откроется место, получить его.
– Так-с... Вы, сударь, дворянин?
– Да, ваше превосходительство.
Генерал, казалось, сочувственно покивал головой.
– Так-с... Однако по какой именно части намерены служить?
– Там, где с большей пользой свои знания и опыт на алтарь положить смог бы... С вашего позволенья, по министерству просвещения пойти намеревался.
– Вот, сударь, туда и обращайтесь. Я же ничем помочь не могу... Так-с...
Котляревский хотел было сказать, что ничего другого он и не ожидал, а зашел сюда только для очищения совести, чтобы не жалеть потом: мог же, мол, зайти и не зашел. Что же касается министерства, то он был и там однажды, однако ему отказали, хотя было известно: люди нужны, в частности преподаватели гимназий, уездных училищ. Но зачем говорить об этом солдафону? Что это даст?
Кто он для наперсника грозного временщика? Полунищий, к тому же пишущий на неприемлемом для господина генерала языке, из какой-то Полтавы, что на краю земли. Правда, служивший в армии и, может быть, весьма исправно, ибо орденом святой Анны, как известно, отмечают не каждого! Но что из этого следует? Ровным счетом ничего. Его превосходительству, поутру недурно закусившему и напившемуся душистого кофею, до всего этого нет дела. Но нет, кажется, он надумал что-то, милостиво приподнял руку, давая понять, что желает говорить:
– А к графу Кочубею, сударь, не обращались? Он, кажется, из ваших мест, ведает делами, министерства внутренних дел, и, я наслышан, люди ему надобны. Отчего бы вам не предложить свои услуги?
Да, разумеется, приставом тебя бы взяли, Иване, или будочником куда-нибудь на Шпалерную, найдется и дело: вышвыривать из кабаков слишком загулявших выпивох и в знак благодарности получать за это стакан водки. Возьмут и тюремным надзирателем в Петропавловку – охранять несчастных колодников в тайных казематах, пропитавшихся гнилью и плесенью, где и сам ты не увидишь света белого, одну лишь свинцовую Неву, а по другую сторону – утопающий в огнях Зимний.
Котляревскому стало невыносимо обидно, однако он усмехнулся:
– Премного благодарен за совет, ваше превосходительство... Боюсь, однако... – его голос помимо воли зазвенел, налился силой, – боюсь, не смогу им воспользоваться, и без меня на Руси чинов полицейских предостаточно. Зачем без надобности пополнять достославную армию?
Как хотелось бросить в холеную, бесстрастную физиономию «его превосходительства», лишенного души и сердца, свысока взирающего на окружающий мир, все, что ой думал о нем. Но в последнее мгновенье прикусил язык: чего этим добьется! Ничего! Только хуже сделает для себя. Благодари судьбу, что успел хотя бы выпустить здесь «Энеиду». А в поэме есть место и для тебя, господин генерал, всмотрись только – и узришь себя в одном ряду с себе подобными, попавшими в ад, чтобы платить сполна за все, что творили в этом мире. Поэма разойдется по белу свету и сделает свое дело. И тогда... Ах, да что он размечтался, он, полунищий сочинитель. Лучше поскорее уходи отсюда – на простор, на чистый воздух!
– Честь имею, господня генерал.
Сопровождаемый тяжелым взглядом, Котляревский переступил порог. Не чуя ног сбежал вниз, надел поданную швейцаром шинель. Чудилось: сейчас за ним будет спущена свора борзых, и все – швейцары, адъютанты, жандармы – затюкают, закричат: «Ату его!»
Шел неспешным шагом. Миновал будочника. Не оглядываясь, чувствовал спиной, всем существом своим: из-за красных штор следит ненавидящий взгляд, который готов пригвоздить его к мостовой, растоптать...
В номере меблированных комнат, повалившись в кресло, ощутил смертельную усталость. Сердце сдавила горькая обида, какой никогда, сколько себя помнил, не испытывал. Как ни уговаривал себя, она не проходила. Лишь много лет спустя эта обида потускнеет, но совсем не исчезнет. Видно, так устроен человек: добро помнится долго, а обида – еще дольше, она врезается в память на многие годы, иногда – навеки.
В тот вечер решил окончательно: ехать! И как можно скорее.
2
Семнадцать лет назад он уехал из-под родного крова и все эти очень нелегкие годы нигде надолго не задерживался, чувствовал себя человеком, постоянно пребывающим в дороге; остановившись где на день, в ином месте на месяц, на год, а то и дольше, он все равно оставался путником: приходил час, и раздавался манящий звон поддужных колокольцев. В предчувствии скорого отъезда к нему являлось упоительное, ни с чем не сравнимое состояние освобождения, простора.
И на сей раз, едва почтовая карета проехала городскую заставу и шлагбаум, резкой чертой отделивший прошлое от настоящего, остался далеко позади, знакомое состояние восторга охватило его, и он готов был уже забыть все огорчения и обиды, глубоко ранившие сердце. Главное – он едет, причем домой, а все остальное не имеет значения. Как музыка, звенит, переливаясь, под резной дугой колокольчик, высоко на козлах видна широкая спина ямщика, солнце посылает первый утренний привет; под колесами стелется бесконечная полоса наезженного тракта, по обе стороны уходят, убегают назад одинокие березки, измочаленные колесами кусты терновника, а в стороне от дороги, словно кружась, уплывают в обратный путь бревенчатые, черные от времени, едва видные из земли крестьянские избы.
Котляревский неотрывно смотрел в оконце и думал, вспоминал своего друга Николеньку Гнедича.
Гнедич прибежал проститься на почтовую станцию и неожиданно в последнюю минуту спросил: «Неужто уезжаете?..» Словно не знал об этом раньше. Молодой друг не верил, не мог поверить, что предстоит расставание, и, может, навсегда; за прошедшие два года они подружились, полюбили друг друга и не мыслили своей жизни без постоянного общения.
– Сиротой остаюсь, – Гнедич как-то неловко, боком прижался к Котляревскому.
– Что так? Даст бог, увидимся! – Иван Петрович дружески обнял Гнедича, взял под руку. – Следующим летом приезжай. Побродим по околицам, за Ворсклу отправимся. Как хорошо там в летние вечера.
Гнедич печально усмехнулся:
– Хорошо бы. Но ведь она не отпустит.
«Она» – это «Илиада». Гнедич дни и ночи, словно каторжник, добровольно взявший на себя непомерный труд, проводил у письменного стола. Великий Гомер, святыня древнего мира, под его волшебным пером оживал в русском переводе. В канун Нового года Гнедич одарил друзей еще одним десятком переведенных строф.
Сколько еще лет мученического труда предстоит ему – никому пока неизвестно... Не скоро, очень не скоро он увидит Полтаву – «Илиада» унесет лучшие его годы, он отдаст ей всю сознательную жизнь; впрочем, иной судьбы для себя, случись такая возможность, он все равно не захотел бы.
На повороте Котляревский выглянул в оконце. Проплыли золоченые маковки Смольного Монастыря, игла Петропавловского собора, таяли очертания дворцов и казарм. Еще верста, сотня саженей – и вот уже совсем пропала Северная Пальмира, ее проглотил ненасытный туман.
Перед мысленным взором Котляревского снова возникло, ожило бледное, осунувшееся лицо Гнедича, и явственно послышался его голос:
– Здесь, на берегах Невы, у вас, Иван Петрович, остаются истинные друзья: Крылов, Батюшков и многие другие, коим вы не чужды. Еще хочу сказать: ради всего святого, не бросайте работы над «Энеидой». Ее надобно завершить, чего бы это ни стоило, и, буде что у вас написано, шлите непременно. Обещаю вам: будет тотчас прочитано и предложено к опубликованию. Пусть знают все, у кого уши открыты, о нашем родном слове...
«Ах, друг мой, не так все это просто... впрочем, ты это и сам знаешь. С каждым годом времени остается все меньше, а работа движется медленнее, но конечно же продолжать ее обязательно буду – иначе не мыслю жизни своей. Однако для начала хорошо бы добраться домой, под родную стреху, обрести хотя бы относительное спокойствие – достаточно намыкался по белу свету. Потом надобно искать службу, чтобы скромно, но независимо жить и, разумеется, работать... Все это, однако, бесплодные мечты. Где нынче в Полтаве найдешь место? В канцелярии он не ходок – не те годы, в домашние учителя проситься к какому-нибудь недорослю – пожалуй, тоже поздновато, хотя, правду сказать, полезным быть именно на ниве просвещения хотелось бы...»
Звенят, переливаются поддужные колокольцы.
Чем ближе к Москве, тем суше, тверже дорога. Все чаще попадаются гуртовщики, сопровождающие огромные стада скота, проносятся мимо курьерские кибитки, покачиваются на ухабах запряженные шестериками роскошные кареты. Однажды обогнали партию колодников; в ушах долго стоял, не исчезая, унылый кандальный звон.
Больше двух недель добирались до Москвы – но тем временам это не так уж и много. Приходилось – иногда день, иной раз и два – дожидаться сменных лошадей, и это задерживало.
Еще хуже стало с лошадьми после Москвы. Станционные смотрители отдавали их в первую очередь служащим; распознав в проезжем капитане человека совестливого, доброго, некоторые смотрители сразу же становились несговорчивыми. Иное дело – фельдъегерь. Тот с ходу, еще не войдя в станцию, кричал, чтобы скорей подавали лошадей, тыкал в лицо шапкой с черным султаном: «Да чтобы мигом!.. И самовар – на стол!» Не успевал такой приезжий красавец фельдъегерь допить чашку чая, как у крыльца стояли кони, а спустя еще минуту – за околицей деревеньки затихал топот лошадей, и карета уносилась навстречу заходящему солнцу. Ну, а едущий по «своим собственным надобностям» капитан, хотя и с подорожной, выданной в самой столице, оставался еще на полдня в ожидании попутной почты.
Это утомляло, и, если бы не книги, которые лежали сверху в бауле, Котляревский не знал бы, куда себя деть от скуки. Прокуренные избы почтовых станций надоели до смерти, но, когда, попив чаю из дорожного самовара, он присаживался с книгой поближе к свече, тут же забывал на некоторое время и нагловатого хозяина станции, и назойливого попутчика – отставного ротмистра, помещика Курской губернии, которая, по словам последнего, соседствовала с его, капитана, Малороссией. Ротмистр надоел своими рассказами о поездке в гости к некоему Баклицкому – тоже военному, участнику русско-турецкой войны. «Может, и вы, господин капитан, бывали там, в дни штурма Измаила? Вижу, орденом Анны отмечены». – «Ошибаетесь, сударь», – ответил Котляревский, лишь бы отвязаться от него.
Однажды он разговорился со станционным смотрителем – человеком, как видно, немало повидавшим на своем веку, служившим еще с Суворовым и ходившим с ним через Альпы. Они просидели почти до рассвета, курили трубки, потом пили чай, а жена смотрителя – миловидная женщина, на много лет моложе супруга – не раз заглядывала к ним, но не решалась сказать, что пора бы и перестать жечь казенные свечи.
Котляревский сочувствовал бывшему солдату: начальство относилось к нему несправедливо, постоянно ругало, если он давал лошадей «по закону», а не тем, кто готов был «вырвать из глотки».
На другой день утром, едва Котляревский закончил свой завтрак, лошади были поданы, и смотритель объявил, что все готово и можно ехать. Но в это самое время к станции подкатила карета, из нее выпрыгнул в форме драгунского офицера поручик.
Смотритель выбежал навстречу новому гостю. В окно было видно, как поручик, доказывая на запряженную карету, кричал, топал ногами и, когда смотритель что-то ответил, ткнул его в лицо кулаком. Старик закрылся рукой, согнулся, чуть не упал.
Котляревский тут же выскочил во двор, подбежал к поручику:
– Как смеете?!
– Я князь Олонецкий, – полоснул взглядом поручик. – Тороплюсь и потому – смею.
– Неужто? – Котляревский почувствовал, как кровь застучала в висках, в глазах потемнело. – Стыдитесь, сударь! Вы годитесь ему в сыновья!
– Я с поручением. Мне нужно...
– Не знаю... Пока лишь убеждаете в том, что вы нахал... И ежели вы, князь... – ледяным тоном продолжал Котляревский, – тотчас не попросите прощенья у этого несчастного... – он сжал своей рукой локоть поручика.
Тот побледнел, попытался вырвать руку, но не смог.
– Нет!
– В таком случае, сударь...
Смотритель, услышав угрожающий тон Котляревского, бросился перед ним на колени, протянул к нему руки, запричитал:
– Господин капитан, ваше благородие, умоляю, пожалейте мои седины, ведь меня прогонят со службы, ежели что случится по моей вине... А куды я денусь? Не надо мне ихнего извиненья... Я всех отправлю. – Старик плакал, слезы текли по морщинистым щекам, седые волосы растрепались.
Котляревский помог ему подняться:
– Негоже так, голубчик, негоже... Вы человек! Вы!.. – Он повернулся к смущенному поручику: – Вот, князь... Человек простой, бедный... солдат, участник Альпийского похода. С Суворовым хаживал. А вы его – кулаком?!
Поручик отошел, потупив голову...
Сидя уже в карете, рядом с дремавшим ротмистром – тот успел за завтраком распить бутылку рейнвейна, – Котляревский укорял себя в поспешном отъезде. Зачем поторопился, кто знает, что натворит проезжий князек, может статься, изобьет старика, жену оскорбит и некому будет заступиться? Долго он не мог успокоиться. Лишь на новой станции, где их догнала еще одна карета и он расспросил приехавшего чиновника о поручике, немного успокоился. Оказывается, поручик никуда особо не спешил; он потребовал водки и вместе с таким же проезжим, как и сам, поручиком весь день играл в карты и пил, а теперь, как видно, спит.
– Чего удивляетесь, милостивый государь, такая ныне молодежь пошла, – вздохнул пожилой судейский чиновник, отпивая из блюдца горячий чай. – Для родителей-то каково? А ведь, как видно, из приличного семейства и состоятельного. Мы, похвалялся, владеем землями под Харьковом! Мы – наследственные! Мы – то да се...
Перекусив, Котляревский не мог уснуть и, спросив разрешения попутчиков, зажег свечу.
В бауле вместе с новыми книгами Карамзина и Державина был изданный в прошлом году сборник басен Крылова и его же переписанные от руки сцены из «Подщипы:», что особенно радовало Котляревского. При каждом удобном случае он перечитывал их и теперь по памяти мог прочесть любую сцену и был убежден: «Подщипа» украсила бы афишу любого театра. Между тем цензура публикацию комедии запретила, театры ее не брали.
Иной автор, обиженный, обойденный вниманием, не уставая твердил бы на каждом перекрестке о вопиющей несправедливости, а Крылов, ежели кто из друзей заговаривал о пьесе, посмеивался, относился к истории с «Подщипой» почти равнодушно и не отказывал – разумеется, только друзьям – «на один вечер» почитать довольно уже потрепанную рукопись.
Крылов доверил «Подщипу» и Котляревскому, позволил не только прочесть, но и кое-что выписать. Всю ночь, читая и перечитывая комедию, Иван Петрович удивлялся остроумию автора, великолепию его стиля, успел выписать три сцены, а утром отнес рукопись Крылову.
Если бы за два года он ничего в столице не сделал, кроме того, что переписал двенадцать листов из пьесы Крылова, то и этого было бы достаточно, чтобы считать, что время в Санкт-Петербурге он провел не зря. Конечно, жаль, что не удалось переписать комедию полностью. Да что поделаешь? Ошибку свою Иван Петрович исправит, когда будет находиться с поручением правителя Малороссии в Санкт-Петербурге. Воспользовавшись случаем, встретится с Крыловым, выпросит у него «Подщипу» и за два вечера перепишет от строчки до строчки, а затем, по приезде в Полтаву, и поставит ее. Но это будет еще не скоро.