Текст книги "Веселый мудрец"
Автор книги: Борис Левин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 44 страниц)
Приехали мужики домой, переночевали и утром, как только благословилось на новый день, пошли к пану за обещанным. Подходят они ко двору, а он, известное дело, обнесен высоким забором, а ворота заперты. Постучали они один раз, потом еще раз – никто не выходит. Один пидпанок случайно увидал их и кричит: «Эй, чего стучите! А ну марш!» – «Мы к пану», – отвечают мужики. Тот глаза выкатил да как засмеется, аж заливается: «Пан таких дорогих гостей будто бы сегодня не ждал». Не впустил их во двор. «Идите, пока целы», – грозится. Они все же не уходят. Постояли, а потом снова толкнулись в ворота. Вдруг видят: калитка открыта и никого нет, они туда, только вошли, а тут откуда ни возьмись собаки, да здоровые, как медведи, и лютые, как черти. Мужики назад, а собаки за ними, рвут свитки, до штанов добираются, черти. Едва отбились, выскочили за калитку, порванные, покусанные, отдышаться не могут. Постояли, постояли, бедолаги, и, не дождавшись никого, ушли не солоно хлебавши. Один из них, тот самый, что еще вчера выражал сомнение по поводу панских обещаний, повидавший на своем веку немало, и говорит: «Добрый у нас пан, да собаки у него злые, будь они прокляты...»
Лука еще раз, не выпуская изо рта трубку, смачно затянулся и хитровато стрельнул одним глазом в учителя: а что притча – понравилась? Веселая – не правда ли?
Лицо Ивана было строго, он тоже несколько раз затянулся, не торопился отвечать Луке, хотя видел, что тот ждет его слова: что он, учитель, думает о его рассказе?
– Мудрая притча, – раздумчиво сказал Иван. – Выходит, что не так пан и плох, если бы не пидпанки.
– Сами кумекайте, – ответил Лука и присмотрелся: впереди, немного в стороне от дороги, в вечернем тумане что-то зачернело: не то кошара, не то хата с пристройками.
– Не корчма ли случаем? Она, кажись. Выходит, скоро и Белоцерковка. Тут и заночуем. Кулеш сварим и коней подкормим, а то приморились.
4
В корчме не нашлось ни одного свободного места, хозяин и слушать не стал:
– Куда положу вас? На голову себе?
Кого здесь только не было: казаки, купцы, приказчики, а больше чиновники да военные. Негде и яблоку упасть.
Возчикам, видно, не впервые приходилось ночевать в степи, а учителю все же они предложили сходить к корчмарю и попросить себе места на ночь, ему-то должны что-нибудь найти. Но Иван наотрез отказался, никуда от гурта он не уйдет. «Вместе и батька бить веселее, а кашу есть – тем паче». Возчики, особливо дядька Лука, оценили решение учителя и сразу же засуетились, чтобы устроиться на ночлег как можно получше, даже с некоторым комфортом, насколько позволяли степные условия. Составили возы, как это обычно делают чумаки, в круг, развели костер, тут же нашлись казан, пшено, венок лука и кусок старого, желтого уже, сала. А лошадей, напоив из колодца, что был у корчмы, привязали к возам.
Возчики уселись вокруг жарко пылавшего костра на разостланных мешках и ряднах. Лучше и не придумаешь: на чистом воздухе, под высоким небом. А когда кулеш сварился, нашлась и бутылка спотыкача.
– Садитесь, пан учитель, коли не брезгуете, ближе к нам, – пригласил Ивана дядька Лука. – Вот ложка.
– Отказаться от такого кулеша – великий грех взять на душу. А я, к тому же, и проголодался.
И Котляревский присел в круг. Возчики потеснились, смущенно покашливая: как-никак пан, хотя и учитель, сел рядом, не постеснялся их свиток и постолов. К их удивлению, вел он себя очень просто и непринужденно. Сначала восхитился расписанной ложкой – «таких в Полтаве не вырезывают», потом рассказал несколько побасенок, какие слышал еще от старых людей, а некоторые и сам в часы досуга сочинил. Постепенно исчезла скованность, возчики почувствовали доверие к учителю и сами тоже стали рассказывать, кто что знал или слышал.
Люди разного возраста, они одинаково внимательно и заинтересованно слушали полтавского учителя, удивляясь его речи, умению вплести в рассказ крепкое словцо, если, разумеется, он того требовал; учитель заразительно смеялся каждой их шутке и вкусно, с отменным аппетитом уплетал круто затолченный салом чумацкий кулеш. И спотыкача выпил без особых церемоний, как человек вполне свойский.
Еще совсем юные сыновья возчиков – Лаврин Груша и Савка Жук – слушали учителя, раскрыв рты от изумления: такого они в жизни своей не слыхали, хотя уже дважды побывали в самой Полтаве; их родители – Лука и Харитон – вели себя сдержаннее, хотя тоже не могли скрыть заинтересованности к рассказам учителя. Харитон Груша – высоченный дед с красивой окладистой бородой, – вытирая усы широкой, как лопата, ладонью и пряча усмешку, кашлянул в кулак:
– А позволь, пан учитель, спытать, не нашего, сказать, селянского роду-племени будешь?
– Вашего, дядька Харитон, точь-в-точь угадал, – живо обернулся Котляревский к Харитону. – И дед мой, и батька к земле тянулись, любили ее, матинку, а она их, видно, не дюже, потому как не было ее у них.
– А где, позволь узнать, науки превзошел?
– В семинарии, что в Полтаве.
– Выходит, что ж, из бурсаков будешь?
– Был, понеже такое звание носили семинаристы... Был, – вздохнул Иван. – А вот теперь – учитель. Семинарии не закончил. В губернской канцелярии больше трех лет прослужил...
– В канцелярии?
– Протоколистом.
Груша достал из костра двумя пальцами уголек, подержал на ладони и аккуратно положил в трубку, закрыв ее медной крышечкой.
Слово «канцелярия» насторожило, возчики замолчали, прекратились шутки, но Иван сумел сломать их скованность, развеять подозрительность, рассказав, как совсем недавно пришел в канцелярию казак, жаловался, что пан вписал его и братьев в ревизскую сказку, и как он ответил Новожилову: «Турбаи помнишь? Будут и новые...»
Возчики слушали, задумчивые, притихшие, лишь дядька Харитон по-прежнему подбрасывал по веточке в костер, чтобы не гас. Младшие – Лаврин и Савка – с нескрываемым любопытством смотрели на учителя, словно он открыл им что-то неведомое, такое, чего они и хотели услышать, и опасались.
Харитон предложил домашний табачок. Иван не отказался, затолкал в трубку немного мелко резанного зеленого самосада и, обжигаясь, как заправский курильщик, выхватил из костра уголек, раза два подбросил на ладони и положил в трубку; уголек засверкал, разгорелся ярче.
– Хорош табачок! – И затянулся. И вдруг почувствовал, что задыхается. Возчики поглядывали на него выжидающе и, может, чуть насмешливо, он же стоически продолжал тянуть трубку, стараясь не подать вида, чего стоит ему курение харитоновского домашнего самосада. Сам же дядька Харитон как ни в чем не бывало пыхкал трубкой, распространяя вокруг удушливые клубы дыма.
– И где он, у беса, такую отраву откопал! – не выдержал Лука и пересел на другую сторону костра. Молодые давно уже перебрались туда же. А Харитон, усмехаясь – мол, эх вы, а еще казаки! – говорил, что негоже брезговать таким табачком, он его нигде не откопал, а вырастил на своем клочке за хатой.
К корчме подкатила дорожная карета, кто-то выбежал, помог сойти приезжему. Мужики смотрели на сухопарого господина, важно шествовавшего к корчме, и подумали: такому место найдется, а они вот у костра заночуют, впрочем, бог с ним: чувствуют они себя и тут неплохо, во всяком случае, не хуже, чем в затхлых комнатах старой кошары.
Выбив трубку и заправив ее новой порцией табака, Харитон достал, как прежде, уголек из костра, аккуратно положил под крышку и, потянув несколько раз – проверяя, горит ли, – обратился к Ивану:
– Оно, может, и не нашего мужицкого ума дело, а все-таки скажу тебе, человече, поскольку, видно, добрая душа у тебя: берегись нашего пана! Еще в святом писании сказано: береженого и бог бережет.
– Беречься? А почему?
– Не успеешь глянуть, а он тебя заарканит, в ревизскую впишет – и станешь ты панским.
– Крепостным?
– Истинно. Пан наш душами промышляет... Так-то, человече добрый.
Иван вздрогнул: крепостным? Его, свободного от деда и прадеда, сделать подневольным рабом? Да, он не глухой, он слышал, как некоторые потерявшие совесть и честь господа помещики переводили домашних учителей в крепостную зависимость. Об этом предупреждал и отец Иоанн: «Степан Томара мой давний приятель, учились вместе одно время, а все же – пан, владелец...»
Обеспокоенно коснулся сюртука. Есть! С ним его свидетельство, подписанное накануне отъезда предводителем дворянства Полтавского уезда паном Чернышем. Оно небольшое, и он помнил его дословно. Особенным значением исполнены такие слова: «...он (то есть Котляревский Иван, сын Петра) между дворянами Полтавского уезда считается...» И тут же: «...оной протоколист Котляревский происходит из Малороссийского шляхетства, владеет в Полтавском уезде недвижимым имением, и род его внесен в Екатерининского наместничества форменную... родословную книгу в шестую ее часть...» Вот так! В шестую часть внесен его род, и стало быть, и он, Иван Петров, тоже в оной книге и в оной, шестой то есть части числится.
Смахнул выступившие капли пота на лбу и еще раз незаметно провел рукой по сюртуку, как бы проверяя, на месте ли, за подкладкой, его охранная грамота, заверенная, как и полагается казенной бумаге, гербовой печатью и подписью предводителя. Чего же ему опасаться? С таким документом и сам черт не страшен. Одначе и говорить о свидетельстве без нужды, видимо, не стоит. Ведь всякие люди есть. И все же надобно как можно скорее найти повод к дать понять господину Томаре, что в случае надобности за него подаст свой голос дворянство всего Полтавского уезда.
– Хороший ты человек, пан учитель, – заговорил дядька Лука, – а пан тебя задавит, не поглядит, что ты в канцелярии служил.
– Не тревожьтесь, я за себя постою, а за вас – обидно и горько...
– Видно, доля наша такая, – вздохнул Харитон. – Лука знает, как мы в тайности ходоков посылали в самый Петербург. Полгода они ходили и вернулись с тем, с чем и пошли. Никто их и слушать не стал... А что придумаешь? Мы бы покинули село, так опять же – куда податься от своего родного? И лета не те... А может, вскорости и перемены будут. – Харитон понизил голос: – Слух пошел: человек должен объявиться.
– Какой человек?
Харитон переглянулся с Лукой, словно спрашивая его согласия: говорить или воздержаться, и тихо, чтобы кто чужой не подслушал, ответил:
– Максим Зализняк и его побратим Гонта. Паны брешут, что их будто бы поймали и лютой смерти предали. А мы не верим. Придет время – они объявятся. И станет воля снова... Может, пан учитель, в Полтаве про то известно? Так расскажи нам, тут мы все свои, и дети наши, хотя и молодые, а не пустобрехи.
Мужики смотрели на Ивана с надеждой и смирением, ждали его слова.
Иван смутился, с трудом поборол волнение, однако отвечать не торопился, напряженно думал: что сказать, какое слово найти, наиболее верное, чтобы не обидеть их, не отпугнуть
О Максиме Зализняке и его побратиме Иване Гонте он слышал еще в семинарии. Не раз, собираясь где-нибудь в темном углу, подальше от всевидящего глаза префектора, товарищи рассказывали друг другу удивительные истории о сказочной храбрости и богатырской силе легендарных атаманов. Сердце замирало от восторга и страха за их судьбу. За ними гнались царские войска, их преследовали, а они уходили и объявлялись в новом месте. И еще жарче пылали помещичьи усадьбы. А потом пополз черный слух: схватили Ивана Гонту и предали мучительной смерти, а его побратим Максим Зализняк, узнав о том, стал чахнуть и в неизбывной тоске умер.
Тем слухам верили и не верили, подтверждений им нигде не было. Со временем в народе родилась легенда: живы, спасены народные заступники, но пока где-то скрываются, ждут своего часа...
Иван тоже верил этой легенде, страстно желал удачи героям. Но однажды все изменилось. Став служить в местной Новороссийской канцелярии, он соприкоснулся с подлинными документами.
В один прекрасный день его вызвали к управляющему и приказали сделать общее описание Колиивщины – так в народе называли восстание в Уманском уезде. В его руки попали донесения полицейских чинов, свидетельства очевидцев поимки Гонты и смерти Зализняка. С душевным трепетом приступил он к работе. Пренебрегая отдыхом, просиживал вечерами, изучал каждый клочок бумаги, попавшей в дело. Работа продвигалась быстро, и чем ближе она была к завершению, тем тяжелее становилось на сердце. Легенда постепенно развеялась. О гибели Зализняка и Гонты говорили факты, документы. Шли дни, месяцы. Иван никому не рассказывал о том, что видел сам. И вот – снова. Что сказать доверчивым и добрым, как дети, его попутчикам? Неужто развеять их мечты, лишить, может, последней надежды на освобождение?
Выбив из трубки остатки несгоревшего табака, стараясь быть спокойным, он сказал:
– Слух был такой, что их поймали. В тюрьму кинули, в цепи заковали. Но... недолго пришлось им томиться за тюремными решетками. Нашлись смельчаки и помогли им разорвать цепи, вырваться на волю. Ловили их – да куда там, не поймали. Теперь они от села к селу ходят, а люди их берегут, прячут...
– И я так говорил, батько! – воскликнул, всхлипнув вдруг, Лаврин. Молодое безусое лицо его, в легком золотистом пушке, засветилось неподдельной детской радостью.
– Теперь они и в наше село наведаются! – восторженно сказал Савка, обращаясь к Котляревскому, с мучительной надеждой спросил: – Пан учитель, а придут они в наше село?
Иван взглянул на хлопца и кивнул:
– Все может быть... хотя трудно сказать, куда их пути-дороги лягут.
– А может, все-таки придут?
– Погоди, хлопче, – сказал Харитон и, глядя из-под косматых бровей на учителя, спросил: – А знаешь, пан учитель, что люди говорят? Слыхал я, что паны атаманы заговорены и от пули, и от сабли. Уже что ни придумывали царские жандармы, а их ничто не берет.
Все притихли, уставились на учителя: что он скажет?
– Заговорены, – кивнул Иван, – про то и я слыхал.
Харитон и Лука курили, молодые о чем-то шептались. Иван неотрывно смотрел в пылающий костер, думал свое. Правильно или нет поступил он? Может, лучше сказать было, что видел своими глазами документы, свидетельства очевидцев? Но чего бы он достиг? Развеял легенду? Нет, осталось бы все так, как и было. Люди до сих пор верят, что народные заступники, как поселяне называют Зализняка и Гонту, живы, невредимы, а его рассказ был бы воспринят как еще одна неудачная попытка обмануть их. Нет, он правильно поступил, что утвердил их веру. С ней легче жить.
– А можно спросить вас, пан учитель? – обратился к Котляревскому Лука. – Песню про Максима Зализняка доводилось вам слышать?
– Нет, не слышал.
– То, может, послушаете?
– С дорогой душой.
Иван спрятал трубку, приготовился слушать. До сих пор у него и в мыслях не было, что существует такая песня, и вдруг неожиданная удача. Легенды он слышал, а песню – впервые и в нетерпении, стараясь скрыть его и не в силах это сделать, стал ждать.
– Харитон, зачинай!
– Негоже, кум. Корчма – рядом. А там, кажись, паном пахнет. И чиновник подъехал вечером.
– А мы тихо будем. Зачинай же – пан учитель просит.
– Ну коли так... – Харитон удобнее сел, разгладил усы на две стороны, расслабил широкий пояс под свиткой. – Пособляйте ж, да все вместе.
И запел. Неторопливо, широко, низким голосом.
Песня, словно весенняя вода из-подо льда, вырвалась на простор, все больше наполняясь могучей силой, и вот уже неудержимо потекла, понеслась полноводной рекой. Скоро в единое русло влились и голоса молодых – Савки и Лаврина, причем голос Савки был по-мальчишески звонок, высок, у Лаврина же, юноши постарше, – сильный, красивый, под стать отцовскому, только у отца – более густой. Стал подтягивать и Лука, сцепив на коленях руки и покачиваясь с закрытыми глазами в такт песне.
Пели негромко, а Ивану казалось: их слышит поле, и лес, неожиданно придвинувшийся к самой дороге, и небо, усыпанное сентябрьскими крупными звездами.
Та жива правда, та жива душа.
Не умрет, не сгинет!
Гей-гей, не умрет, не сгниет!
Да жив батько, да жив Зализняк!
И побратим его Гонта!..
Гей-гей, Гонта!
Певцы позабыли об осторожности. А ведь их могли услышать, и кто знает, как бы отнеслись к их ночной песне. Они пели, вкладывая в каждое слово свое сердце, мечты свои о лучшей жизни, о воле, которую у них подлым образом украли, но которую принесут в их края легендарные народные заступники.
Иван почти не дышал, впитывал каждый звук. Он бы сию минуту, на глазах певцов, стал записывать слова песни, он даже потянулся, чтобы взять дорожную чернильницу и перья, но тут же одернул себя: испугаешь, оттолкнешь, они перестанут петь, едва увидав в руках его листок бумаги, и сидел неподвижно, очарованный и счастливый. Где бы он услышал такое, откажись от поездки в далекий неведомый Коврай?
Певцы уже заканчивали петь, когда в корчме хлопнула входная дверь и тотчас коршуном упала на дорогу тень, легла у самого костра, настороженно застыла.
Молодые ничего не заметили, поглощенные песней, но более осторожный Лука Жук обеспокоенно толкнул Харитона. Между тем незнакомец, видимо поняв, что замечен, спросил, кто это распелся среди ночи и что за странная такая песня.
– А вам что за дело?! – крикнул Савка.
Отец одернул его:
– Помалкивай. – И, приподнявшись, ответил: – То вам показалось, ваше благородие.
– Может, и показалось...
Певцы сидели тихие, чуть торжественные, а ночной воздух, казалось, еще вибрирует, звучит, и небо – как орган.
Иван не знал, как благодарить за подаренную песню, и, несмотря на смущение певцов, каждому от души пожимал руку. Они покашливали, удивляясь излишней, на их взгляд, восторженности учителя; ну что, в самом деле, случилось: они спели песню, которую знает почти каждый.
Харитон посмотрел на небо, отыскал какие-то ему одному известные звезды, потуже запахнул свитку на открытой груди:
– Пора и поспать, скоро и на зорю благословится, а завтра – дорога.
– И то правда. – Лука распрямил затекшие плечи и, обращаясь к Ивану, сказал: – Постелю вам, пан учитель, на возку.
5
На пятый день пути тоже остановились у корчмы и так же, как уже не раз было, ночлежничали у костра, только Ивану дядька Лука стелил на возку, несмотря на его протесты.
На возку хорошо пахло сеном. Дух луговых трав напоминал родные вдоль Ворсклы лужки, Мазуровку в летние вечера. Укрывшись чекменем, смежив веки, Иван вспоминал прошлое – все, что осталось по ту сторону Киевского въезда, за шлагбаумом: скорбное лицо матери и последнее напутствие отца Иоанна: «Помни слово мое, сыне». – «Помню, отче, – неслышно шевелились обветренные уста, – помню...»
Под чекменем тепло и уютно, можно было подремать, но не спалось. Иван смотрел на мигающий костер, на лежащих подле него в живописных позах возчиков. Все спали, лишь старый Груша все еще пыхтел трубкой и следил за костром. Лошади, привязанные к возам, хрумкали травой. Ночь дышала покоем. Утомленная за день степь спала тоже. Спала и корчма, чернеющая по ту сторону дороги, отсветы пламени вспыхивали и гасли в ее крошечных окнах. Под осенними звездами светился далекий путь на Полтаву. Он уходил в широкую степь я там, за горбами, исчезал.
Почти неделю Иван в дороге, а ему все казалось, что отъехал от дома недалеко, стоит выбежать на шлях, подняться на ближнюю степную могилу – и увидит золоченые маковки Успенского собора, острую крышу костела, отцовский дом на краю Соборной площади. Но это только казалось: кто знает, когда он снова переступит родной порог. Кто знает…
Иван слушал ночь, поле и... песню. Она родилась внезапно, как, наверно, рождается ветер или дождь. В песне слышалась тоска об ушедшей юности и еще что-то невыразимо грустное, берущее за душу. Иван закрыл глаза, отдавшись чарам песни, стараясь понять, кто поет. И тихо позвал:
– Дядька Харнтои, слышите песню?
– Слышу. – Лицо Харитона, в бороде, усах, сухощавое, казалось бронзовым. – Да не песня то, пан учитель.
– А что же?
– То земля наша – матинка стонет. Болят ее муки людские.
И отвернулся, ни слова не сказав больше. А песни уже не стало: растаяла, потонула в полях, улетела за степные могилы, в бездонное небо. Кто же пел? Никак сам Харитон? Кто же еще?
«То земля наша – матинка стонет...» Иван не мог уснуть – так растревожили его эти слова. Каждый звук песни отозвался в сердце, запомнилось каждое слово, и теперь уже не забыть ее, не вычеркнуть из памяти, из души, она останется с ним, где бы он ни был и что бы ни делал.
С поля повеяло запахом увядшего чабреца, легкий ветерок ласково коснулся лица, и учитель незаметно для себя задремал; сквозь дрему вдруг увидел, как старый Груша приподнялся от костра и перекрестил спящих Лаврина и Савку, потом покрестил воздух в направлении возка, на котором под чекменем прикорнул учитель. Позже Иван не мог точно восстановить в памяти: приснилось ему или, может, в самом деле старый Харитон крестил его на сон грядущий.
На рассвете продрог и проснулся.
Костер давно погас, под серым пеплом едва теплились последние уголья. Но вдруг подул легкий степной свежак – и костер ожил снова, охватил недогоревшее поленце, обвил его тонким языком пламени. Так, наверно, и жизнь. Иногда кажется: она угасла, исчезла, нет и следа, а задует буря – и с небывалой силой засветится, раскроется снова и более пышно, чем прежде.
Первым поднялся Харитон, хотя лег последним. Вслед за ним протер глаза и Лука. Они подняли сыновей, стали готовиться в дорогу. Ожила и корчма. Из низко сидящей над крышей трубы повалил густой дым, застлал серо-голубое небо, рассеялся по степи; заскрипел журавль у колодца, какая-то девушка босиком бежала через весь двор с ведром волы, и вода плескалась ей на ноги, а она торопилась, ни на что не обращая внимания. Хлопнула дверь, и двор опустел.
– Как ночевалось? – спросил Груша, хитро поглядывая на Ивана, засмотревшегося на девушку с ведром.
– Добре! Спасибо!
– И ничего не приснилось? Может, которая из паненок привиделась? Их не кличут, а они приходят.
– Скорей которая с усами наснится после наших балачек, – усмехнулся Лука; он достал казанок и стал чистить картошку.
– Угадали, – засмеялся Иван. – Да с такими, что за уши закладывают.
– Значит, к добру. Нет хуже, ежели баба приснится: день пропадет, – заключил Харитон, подбрасывая в костер свеженаломанных веток.
– Скажешь, кум. То нам уже, может, и ни к чему паненки, а у пана учителя дело молодое, ему в самый раз про то думать.
– Луку послушать, так пора вам, пан учитель, жениться.
– А чего ж, и женим. Да еще такую свадьбу отгуляем – пусть завидуют злыдни. И я, старый, спел бы «не до соли».
– И гопак спляшешь?
– А чего ж? Можно... вместе с тобой, старый хрыч, – ответил Лука, пригоршней засыпая в котелок пшено.
Вернулись хлопцы, привели с водопоя лошадей, задали им овса и стали снимать колеса у возов, чтобы перед дорогой смазать их дегтем.
– А не время Савку твоего женить? – спросил Харитон.
– Тю на вас, дядько! – отозвался Савка. – Может, сами надумали? Вы же вдовец. Так берите меня в дружки.
– От шельмец, ему слово, а он двадцать, – рассердился Харитон.
– Тебе не угодишь, кум, – заступился за сына Лука.
Скоро закипел кулеш. Лука нарезал в мисочку сала, ложкой растер его и бросил в котелок.
Между тем Савка и Лаврин, смазав колеса и оси дегтем, потуже увязали мешки на возах. Оставалось перекусить и – в дорогу.
Слушая возчиков, их речь, их незлую перебранку, Иван думал о том, что судьба не обошла его: ему придется жить в одном селе с такими людьми, как его попутчики, он сможет их часто видеть, говорить с ними, слушать, наблюдать в каждодневном быту, и, несомненно, все это пригодится в задуманной работе.
Уже кончали есть, когда в корчме послышался шум. Скрипнула дверь, из сеней вышли двое полицейских, вынесли на крыльцо человека и потащили через двор к воротам, где стояла уже готовая в дорогу подвода, взвалили человека на воз поверх расстеленного рядна. Один полицейский остался, другой вернулся в корчму.
Иван подошел ближе, полицейский не остановил его, и он хорошо разглядел арестанта, еще молодого, заросшего грязновато-серой бородой, с полузакрытыми глубоко провалившимися глазами. Левую ногу и руку сковывала тяжелая цепь, при каждом движении она гремела, и звук этот в степной тишине казался особенно ужасным. Нетрудно было догадаться, кого везли полицейские, но одежда на человеке была не арестантская: порванная в нескольких местах черная, суконная куртка и такие же грубые суконные шаровары, на ногах – задубевшие опорки. Голова открыта, русые волосы прилипли к вискам.
Иван осмелел:
– Господин полицейский, может, ему помощь нужна?
– А вы, сударь, кто – лекарь?
– К сожалению, нет, но позвольте заметить: недалеко отсюда Пирятин, и там, насколько мне известно, расквартирована воинская команда, стало быть, должен быть и лекарь.
– Обойдется. Нам бы его доставить в Белгород и сдать помещику, а он молодой, выдюжит.
– За что же его в железа?
– Беглец. Волюшки захотелось. Ан и схватили молодца. Препровождаем по назначению... Наше дело – служба.
Полицейский оказался словоохотливым, и Ивану стало ясно, кого служивые везут, что за арестант под их присмотром.
Между тем из корчмы вышел и второй полицейский, рыжий, рябой детина. Он нес с собой какие-то сумки, оружие.
Увидев Ивана, спросил:
– Вам чего, сударь?
– Да вот лекаря для больного предлагаю... В Пирятине он должен быть. По дороге вам как раз.
– Лекаря? Не хватало нам этих забот. Нам что? Пусть хоть преставится.
– Грех на душу возьмете, господа полицейские.
– Некогда нам. Ехать надобно.
– А может, я подсоблю? – Подошел Харитон. Он стоял неподалеку в стороне и слышал весь разговор.
– Мужик? – хмыкнул рябой.
– Мужик. И лекарь, хотя и сельский. Не довезете вы человека, а я, может, подлечу его.
– Ты, Харитон? – удивился Иван.
– Я... То как же, господа служба?
– Подходи, погляди.
Харитон подошел. Расстегнул на груди больного рубашку, приложил ладонь, подержал некоторое время, как бы прислушался, и сделал несколько вращательных движений. Потом, обернувшись, позвал Лаврина, крутившегося у возов. Сын не замедлил явиться.
– Принеси амброзию.
Лаврин – не успел отец слово сказать – подбежал к возам, а еще через несколько минут вручил отцу аккуратно завязанный белой тряпицей глечик. Харитон развязал его и, отпив несколько глотков сам, поднес к пересохшим губам больного, поддерживал голову ему, чтобы удобнее было пить, и все же больной пил плохо, большая часть жидкости пролилась.
Котляревский стоял рядом с хозяином корчмы и перепуганной насмерть хозяйкой, следил за каждым движением Харитона. Полицейские, как видно не выспавшись, откровенно зевали, и весь их вид говорил: кончал бы скорее, человече. Однако Харитон не торопился, он выждал несколько минут и снова дал напиться больному.
Иван подошел к возу ближе, услышал, как ароматно пахнет напиток, увидел и цвет его – золотистый, светящийся.
Полицейским, как видно, надоело стоять, они отошли, сели на завалинку, закурили, и тогда Харитон, приподняв голову больному, шепотом спросил – Иван слышал каждое слово:
– Кто ты?
Беглец разлепил глаза.
– Белгородской я, батя... Убег от помещика. Не человек он – зверь. Захворал я, и тут неподалеку отсюда остановился в одном селе, а меня схватили и волокут обратно. Беда моя...
– Плохо твое дело, сынок, но ты крепись, простуда пройдет, поправишься – и беги снова... За Дунай. Там наши, приютят... Как звать-то?
– Певцов Алексей. Алеша Певцов.
– Помни, Алеша, – за Дунай!.. А пока – крепись, сынок.
– Э, лекарь, чего шепчешь? – спросил рябой. – Не позволено.
– Творю молитву... о спасении раба божьего Алексия...
– Кончай творить. Ехать надобно...
– Я кончил. Возьмите, господа служба, вот эту посуду и дайте напиться больному еще два раза сегодня и завтра... Это настой травы, пособит ему. А на дорогу – хлебца и таранки немного. – Харитон положил на воз принесенный сыном сверток.
Полицейские забрали глечик, умостили его в передок, в сено, забрали и сверток. Харитон поклонился больному до земли, тот слабо усмехнулся, поблагодарил.
Иван, стоявший все время молча, вдруг сорвался с места и, пока воз не тронулся, порылся в кармане, вытащил пятиалтынный, сунул в руку Певцову:
– Бери... Пригодится... Помни о Дунае! – добавил совсем, казалось, ни к чему, но Певцов услышал, уставился синими глазами:
– Спасибо, барин! Бог тебя не забудет!
– Я не барин... – прошептал Иван. – Поправляйся, Алеша!..
На губах беглеца появилась улыбка, щеки зарозовели, он откинул со лба волосы и, приподняв руку, помахал ею в воздухе. Воз между тем тронулся и покатил. Иван и Харитон шли некоторое время следом.
Когда воз отъехал на несколько шагов вперед, Харитон крикнул:
– Пей водицу, хлопче!.. Она добрая!
Едва воз выехал за ворота, хозяин корчмы тотчас поспешно закрыл их, ни разу больше не выглянув: был рад, что избавился от таких постояльцев.
– Поехал, – вздохнул Иван, – бедолага.
– Бедолага и есть. Доедет, а пан, может, собаками затравит, забреет в солдаты. Все может быть. Только все одно душу не убьет, и хлопец побежит снова. Побежит!.. Э, да, кажись, и нам пора. Дорога ждет нас, пан учитель.