355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Левин » Веселый мудрец » Текст книги (страница 6)
Веселый мудрец
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:17

Текст книги "Веселый мудрец"


Автор книги: Борис Левин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц)

Иван еще раз обернулся, еще раз посмотрел на лесок, за которым скрывался хутор Голубовича. И зашагал к Ковраю. Ветер бил в лицо, а он шел и шел...

9

Вот и Новый год пожаловал. С елками, щедривками, новогодними играми и песнями. У каждого своя радость, свои надежды, только одной Маше невесело. Одной – в огромном доме.

Весь день и вечер была сама не своя, места не находила. Всякий раз ее тянуло во двор, она выходила и подолгу простаивала на крыльце.

Звонкая, необычно светлая ночь плыла над барским домом. Где-то в хуторе пели «Щедрик-ведрик», а кто-то тянул «Ой не шуми, луже», плакал, жалуясь, ребенок. Маша зябко куталась в платок, наброшенный поверх теплого суконного шушуна, тихонько и кротко вздыхала.

В последний раз выбежала перед тем, как сесть за новогодний стол. Вот-вот должен был выйти из своей половины дядюшка с приехавшим в гости дальним родственником Харлампием Антоновичем Семикопом. Уже второй раз приезжает пан Семикоп. Первый раз был месяц тому назад. И вот – снова приехал. Очень он неприятный, у него какие-то масленые глаза и холодные руки с проступающими на них синими прожилками. Когда, здороваясь, он коснулся ее руки, Маша вздрогнула, невольно отстранилась, а в душе что-то перевернулось, он же усмехнулся, будто жест девушки был ему приятен.

Маша удивлялась умному, рассудительному дяде Семену; что с ним творится, почему приглашает этого человека – тошнотворного, льстивого, со сладеньким голоском? Что-то, вероятно, случилось. Дядюшка, несомненно, имел какие-то свои, неведомые пока Маше виды. Однажды – недели две тому назад – за обедом он сказал, что такими людьми, как пан Харлампий, брезговать накладно. У него почти триста душ и пятьсот десятин пахотной земли, к тому же большой сад при доме и лесу немало, который нынче в хорошей цене. Вот ему, Голубовичу, как раз лес нужен, родственник будто бы обещал десятин пять соснячка – хватило бы и построиться, и кое-какой запасец сделать.

Слушая, Маша удивлялась: какое все это имеет отношение к ней, почему дядюшка рассказывает ей об этом, словно просит поддержки? Он ничего тогда вразумительного не ответил, вздохнул и, лишь допив добрый кубок сливянки, сказал:

– Молода еще. А старше станешь, душа моя, все поймешь.

И весь ответ. Думай что хочешь.

Маша продрогла, но идти в дом не хотела, не могла видеть глаза, Подернутые масленой пленкой, сухое желтоватое лицо. А сначала даже жалела его: вдовец, никого близкого в доме, некому и слово молвить, кругом – один стены.

А ведь это, наверно, ужасно: жить одному в неуютном доме. Именно таким Маша представляла себе дом пана Семикопа, и сердце ее сжималось от жалости. Сирота, не знавшая материнской ласки, она очень чувствительно относилась к чужому одиночеству, воспринимала его как свое собственное. Одинокому, по ее разумению, ничего не мило, его не радуют ни цветы, ни пенье птиц, ни ранний восход, и весь белый свет для него – сплошная серая пустыня...

Но, боже мой, чем она может помочь этому человеку? Ведь она сама, но существу, очень одинока и слаба, у нее нет ни матери, ни отца, ни брата, ни сестры родной. На всем свете один дядюшка, вырастивший и воспитавший ее, как свою дочь, да еще... учитель, Иван Петрович. В нем, в учителе, она угадывала – ей подсказывало сердце – того человека, который не задумываясь мог бы, в случае необходимости, постоять за нее, поддержать в беде. Этому открытию она втайне радовалась и боялась: а вдруг дядюшке станет известно об их отношениях? Семен Гервасиевич – человек добрый и даже чувствительный, но что ему стоит обидеть учителя, который для него – слуга, и только. Об этом ужасно подумать, а к каким бы привело последствиям, даже предугадать трудно.

Что же касается пана Семикопа, то она ничем, абсолютно ничем не могла помочь ему. А он все ездит, с сердечным содроганием Маша признавалась себе: неспроста зачастил пан Семикоп, неспроста возит дядюшке дорогие подарки. Вот и нынче подарил ему рысака из собственной конюшни.

Дядюшка, старинный лошадник, вспомнил прошлое – несколько лет прослужил когда-то в кавалерии – и прослезился, обнял родственника, увел к себе, а Маше сказал:

– Ты бы, душа моя, поухаживала за одиноким человеком. Скрась наше мужское общество.

Они вот-вот сядут за стол, и она обязана «украшать его», должна слушать неуклюжие, приторно-сладкие комплименты, от которых воротит. Боже, как тяжко! Но что делать? И дядюшку не хочется обидеть.

А время уходит. Тонко, едва слышно звенит ночь. Трещат во дворах плетни на морозе. Где-то щедруют. А из Коврая никого нет. Мария, подруга, обещала пригласить на Новый год, но, верно, передумала, не вспомнила. Где же ей вспомнить бедную сироту. Сидит рядом с учителем и воркует с ним... Он тоже хорош. Обещал приехать и забыл. Неужто забыл? Нет! Он помнит. Он не забыл! Если же не приехал, значит, не смог, не сумел...

Маша кутается в шушун, в теплый платок, смотрит и смотрит на заснеженную дорогу: а вдруг зазвенит колокольчик, из ночной белой мглы выбегут санки с резным облучком, запряженные парой лихих коней, и он – ее добрый, хороший человек – будет в санках. Он окликнет ее – и она все оставит и побежит, сядет с ним рядом – и поминай как звали Машу Голубович, уедут они встречать Новый год в Коврай. А может, и в другое место. Она поедет, куда ему захочется. Но нет его. Нет! А время идет.

Скоро, скоро позовут к столу, вот только большие часы в гостиной пробьют половину двенадцатого. Да, уже зовут. Надо идти. Снежок застыл на ресницах серебристыми звездами. В комнате он тает. От этого Маша кажется еще краше, в белом платье, с большой косой и полными слез глазами.

– Садись, душа моя!

Дядюшка показывает место между собой и гостем. А мальчики – Костя и Саша – сидят по другую сторону; в конце стола – управляющий с женой: чинные, важные герр Ганс и Гертруда.

Гость наклоняется к Маше, что-то шепчет, она непонимающе смотрит на него и не слышит: ей кажется, где-то прошуршали сани, зазвенел поддужный колоколец, она готова вскочить и бежать в одном платье на крыльцо, за ворота. Но это всего лишь ветка коснулась окна, и стекло зазвенело, как железное...

Вечер – при свечах и елке – тянется слишком медленно, такое чувство, будто ему не будет конца. Но надо терпеть. И Маша терпит. Пьет мелкими глоточками сливянку, только бы не просили, не настаивали, чтобы она выпила всю рюмку. Вымученно усмехается в ответ на восхищенный возглас гостя и... не выдерживает. Гость касается ее руки, чуть притягивает к себе, чтобы сказать, как она удивительно мила сегодня. Он пьян, от него несет вином. Задрожав, Маша порывисто встает:

– Я нездорова... Наверно, простыла... Простите, ради бога! Я уйду...

Поспешно выходит из-за стола. Дядюшка, у которого от выпитого красные пятна на лице, гость с холодными руками, немцы – все что-то говорят, выражают сожаление, а она ничего не слышит, торопится, бежит в свою девичью комнату, становится у окна: а вдруг он здесь уже, опоздал и стоит где-нибудь под снежным сугробом и ждет ее, не может дождаться?

Но за окном – белая пустынная ночь, полная таинственности и неизвестности. Она срывает с себя платье, надевает простенькое, темное и садится к столику. Вот сейчас бы налить воды в миску и растопить воск и погадать: что несет ей завтрашний день, что сулит Новый год?.. Она достает уже мисочку из подзеркальника и сразу же торопливо ставит на место: кто-то идет, слышатся тяжелые шаркающие шаги. Дядюшка! Слава богу, что не тот – ненавистный, с холодными, как лед, руками и такими же глазами – она заметила в последнюю минуту, как они сменяли окраску, мгновенно заледенели.

Маша срывает покрывало и забирается в постель в чем была. Едва успевает прикрыть себя, как дверь отворяется. В просвете колышется грузная фигура дядюшки.

– Что с тобой, дитя мое?

От дяди ничего не скроешь, и все же она твердит, что захворала, ее трясет, знобит.

– Плохо, дитя мое... Стол без тебя пуст. Что мне эти немцы?

– А пан Семикоп?

– И он, пожалуй... Хотя и родственник.

– Зачем же вы его приглашали?

– Тут, душа моя, свой резон... Он богат, богаче нас с тобой. Да что мы – во всем уезде нет нынче богаче пана Семикопа. Поля одного сколько! А лесов – за день не объедешь. Не говорю уже о конном заводе. Поглядеть – душу отдашь. Да, богат, очень богат наш милейший пан Семикоп…

– Зачем нам богатство? Нам и так хорошо.

– Молода, ах молода еще... Ну, хорошо, он пока не будет к нам ездить... Подрастешь – станешь разумнее. Поймешь, где твое счастье.

– Я такая несчастная. И Костя, и Саша тоже, – всхлипнула вдруг Маша, все поняв, зачем ездит и чего добивается пан Семикоп.

– Саша и Костя? Да что стряслось такое? – всполошился Голубович.

– Вот я так мало училась. А Костя с Сашей – и того меньше. Растут темные. А господа Томары учат своего сына, ничего не жалеют.

– Ты права, душа моя... Но где взять учителя? Их так просто не Сыщешь. Прощелыгу какого-нибудь пригласить в дом – себе дороже.

– Вы спросите томаровского учителя. Я слышала, он уйти от них хочет. Очень трудно у пана Томары. Сын не желает учиться, а госпожа мешает.

– Так и обидеть недолго. А ты знаешь, кто такие паны Томары. Ге-ге, на все пойдут, чтобы своего добиться.

– Какая же тут обида, дядюшка, если сам учитель собирается уйти от них? А мы не хуже коврайских господ.

– Это ты правду сказала. Не хуже. Конечно, не хуже... Но нет, ничего не выйдет.

– Значит, вы не любите меня совсем.

Голубович удивленно приподнял бровь, осторожно кашлянул:

– Ты укройся, я принесу тебе питье. – И вышел.

Маша укрылась с головой, потом решительно отбросила одеяло: пусть простужусь, пусть умру!..

В комнату снова вошел Семен Гервасиевич:

– Что с тобой? Так не годится. У тебя тут и так прохладно. На вот, попей... А что касается поездки к Томаре, то, надо полагать, поеду я на следующей неделе.

– Правда? И мы все будем учиться?

– Да я еще от роду не брехал, душа моя, зачем обижаешь старика?

– Дядюшка! Какой вы хороший! – Маша вскочила, позабыв, что недомогает и к тому же у нее озноб, чмокнула дядюшку в щеку и в седой ус. Старик прослезился, не придав особого значения перемене в настроении воспитанницы. Однако строго приказал лежать, не выходить, он пришлет с ключницей какой-то особый напиток, настоянный им лично на травах и меду. А пройдет время, и он все сделает для Маши, лишь бы здорова была.

Дядюшка ушел. Маша вскочила, но, услышав торопливые шаги ключницы, снова легла.

10

Иван приготовился идти в классную комнату, как вдруг постучали. Осторожно, просительно. Так стучит только Тарас или кто-либо из дворовых. Он отворил дверь и лицом к лицу столкнулся с кухаркой Дарьей. Она отступила в темный коридор, и поэтому Иван не мог рассмотреть ее заплаканных глаз.

– Что так рано?

Дарья всхлипнула. Еще ни разу он не видел эту женщину плачущей. Молодая и здоровая, она работала за троих, варила и для многочисленной дворни, и для господского стола и никогда не жаловалась, ей лишь изредка помогали сами дворовые: один нарубит дров, другой принесет воды, остальное она успевала сама.

– Пан учитель!.. Пан учитель!..

– Да что же? Говори!

Причитая, негромко, полушепотом, стараясь заглушить вырывавшийся из груди крик, Дарья рассказала, что вчера вечером барчук велел казачку Тарасу порешать вместо него задачки и переписать из книги чего-то, а сам ушел в людскую, к девчатам. Тарас как ни старался, а не успел сделать задание полностью, и за то пан Василь велел отправить казачка на конюшню и отдать в руки конюхам. Вчера там был Лаврин Груша, а он – «сами знаете какой добрый, мухи не тронет». Лаврин, известное дело, не стал хлопца бить, а поговорил с ним, угостил яблоками и отпустил. Про то дозналась Фроська – панская угодница, та самая, что старому пану прислуживает по утрам, она-то и донесла все как было. Барчук будто взбесился, выволок из чулана хлопца и побил его, да так страшно, что бедное дитя лежит без сознания. А Лаврина за то, что панского приказа не исполнил, в солдаты отдают. Забирают у старого Харитона его опору и свет.

Сильная духом, не знавшая страха и усталости, женщина плакала навзрыд. Иван знал, что Дарья очень добрая, жалела всех, особенно сердечно относилась к сироте – казачку Тарасу, прикармливала его, могла испечь для него что-нибудь отдельно, стирала ему и шила – и все успевала. Тарасик тоже привязался к Дарье. Не знавший материнской ласки, он тянулся к ней, каждую свободную минутку бежал на кухню, рассказывал, чему он уже научился, показывал, как пишет, и Дарья радовалась вместе с ним.

Лаврина она отмечала тоже, именно он помогал ей, никогда не отказывал, если его просили о помощи. Весь двор любил Лаврина Грушу – веселого, доброго, сильного. И он к каждому относился дружески, только Фроську обходил, не мог выносить ее и не скрывал этого. Фроська же питала к молодому кучеру сердечную слабость и, жестоко страдая из-за его равнодушия, решила отомстить, ждала удобного случая, стерегла его. Такой случай представился, и она тотчас воспользовалась им: донесла, что Лаврин не выполнил господского приказа, обманул паныча, посмел ослушаться, отпустил провинившегося казачка, что каралось наравне с проступком.

– Одна надежда, пан учитель, на вас; – прошептала Дарья.

– Иду! Иду!

Иван торопился, зачем-то надел сюртук, хотя Томара находился в том же доме, во второй половине, повязал шейный платок. Дарья незаметно, когда Иван повернулся, чтобы идти, перекрестила его;

– Помоги, господи!

Иван шел, не замечая ни дворовых, испуганно жавшихся по углам, не обратил внимания и на мелькнувшее в коридоре острое личико Фроськи, не заметил и сидевшего в гостиной пана Голубовича, приехавшего рано утром и дожидавшегося, пока Томара выйдет из опочивальни. Иван прошел прямо к пану, хотя известно было, что по утрам к нему не пускают. Камердинер, дядька Игнат, попытался было остановить учителя, но тот оттеснил его и вошел в господскую опочивальню.

Томара был один, он никого не ожидал в этот час и удивленно уставился на вошедшего, затем недовольно повел бровью и принялся за утреннюю трапезу, которую обычно совершал сам, в полном одиночестве.

На столе, прямо у кровати, в кубках играли сливянка, мед, брага в глечике, в черной бутылке – запеканка, а на тарелках возлежали свиная голова под хреном, индюк с подливой; Фроська, шмыгнув мимо учителя, внесла лемешку в кленовой тарелке, путрю, корж медовый с маком. Пан Томара, не приглашая учителя садиться, не спрашивая, зачем тот пожаловал, налил себе в кубок запеканки, выпил и крякнул:

– Штука.

– Добрый день, пан Степан! – поклонился учитель. – Не прогневайтесь, ваша милость, за столь ранний визит...

Котляревский непроизвольно, но весьма точно запоминал все, что видел: и каждое блюдо, стоявшее перед паном, и вина, и закуски, и самого пана – раздобревшего, в широкой накидке, с седеющими, слегка подмоченными в вине усами. Томара пил, ел, не обращая внимания на учителя. «Ни дать ни взять, – подумал Иван, – бог Зевс за олимпийской трапезой».

– A-а, пан Иван! – ответил наконец Томара, отставив недопитый кубок. – С чем пожаловал? Спешное дело?

– Спешное, и весьма, пан Степан... По лживому доносу вы, не разобравшись, решили отдать в солдатскую службу Лаврина Грушу. Но ведь он не виновен, он лучший слуга, к тому же единственный сын Харитона Груши. Вы это знаете. Зачем же так жестоко? И за что?

Томара отрезал себе добрый кусок пирога, разделил его и принялся есть, ничего не отвечая учителю. Иван продолжал:

– Ваш сын, а мой ученик совершил дикий поступок. Сам он учиться не желает и заставляет казачка делать за него задачи и, если тот не успевает, наказывает. Но сегодня случилось нечто ужасное. Василь избил хлопчика до полусмерти. За что? Разве я учу его подобной жестокости? Мне больно и страшно, пан Степан. И страшнее всего – хлопчик остается без помощи. Я прошу вас: пошлите за лекарем. Я сам поеду...

– Лекаря? Для казачка? – Томара раскрыл рот и беззвучно стал дышать, это означало: он хохочет, усы его при этом шевелились, как у большого разжиревшего кота. Иван видел гнилые зубы в широко раскрытом рту Томары, видел, как он издевательски смеется, и ему вдруг стало страшно. Куда он пришел? О чем и кого просит? Разве у такого человека есть сердце? Между тем Томара, отсмеявшись, вытирая навернувшиеся на глаза слезы, сказал:

– Твое дело, пан Иван, пиитика, арифметика, грамматика и прочие науки, коим ты обязан научить моего сына. А что касаемо кучера или казачка какого-то, то это не твое дело. – Томара вдруг хитро прищурился: – Наслышан я, что любишь ты, пан Иван, заходить к моим поселянам, лемешку у них хлебаешь, лясы точишь, танцы танцуешь, песни поешь? Чего тебе не хватает в моем доме?

Иван смотрел на полное, в красно-сизых прожилках лицо коврайского владыки и поражался: сколько в такой туше вмещается желчи? Совсем, выходит, неправда, что полные – благодушные, покладистые. Однако крайне необходимо ответить этому господину так, чтобы он наконец понял; в свободные от уроков часы учитель волен ходить, куда ему вздумается.

– Ваши поселяне, сударь, очень добрые люди, и мне интересно с ними беседовать в свободные часы... Мне интересно наблюдать их быт, нравы... Плохо живут они у вас, пан Степан. Тяжко.

– И это не твое дело, пан учитель. – Томара одним движением отодвинул от себя стол с закусками и винами, опустил ноги на ковер и, взяв с кресла длинную трубку, закурил. По опочивальне поплыл запах ароматного табака.

– Учитель, не знающий жизни, не сможет быть оным, милостивый государь.

– Не с той стороны смотришь на жизнь. Ну, да ладно, – расплылся в улыбке Томара. – Прощаю твои заблуждения. Поживешь – увидишь и не то... А что касается Лаврина, то как я сказал, так и будет. Приказа не меняю. И лекаря звать нет надобности. На казачке все заживет, как на моих легавых... И вот еще. Впредь не советую тебе, пан Иван, вмешиваться. Ведь ты тоже – мой человек. Я тебя почти купил. И может статься – не отпущу, если... понравишься.

Иван вздрогнул. Сдержал себя, чтобы не натворить беды. А слова Томары вонзились, как нож, в самое сердце. Выпрямился во весь рост и, стараясь быть как можно спокойнее, ответил:

– Я вольный человек, сударь... И что это так, видно из свидетельства, которое при мне. Вот оно. Извольте взглянуть. – Достал из внутреннего кармана плотный лист бумаги и развернул его перед глазами Томары. – Свидетельство оное скажет вам, что я потомственный дворянин и весь род мой вписан в Екатерининскую форменную книгу. Подписью я печатью предводителя нашего пана Черныша оное скреплено. – Свернул лист и положил обратно в карман.

Губы Томары скривились в презрительной усмешке:

– А что у тебя есть? Сколько душ?

– Душами не торгую, сударь, и сим горжусь... Да, горжусь! И прошу не тыкать... – Голос Ивана задрожал. – С этой минуты я вам больше не слуга. Ищите себе другого. И запомните: рано или поздно вы почувствуете силу тех, кого гоните, притесняете, мучаете. Берегитесь мирского суда, господин душевладелец!..

Томара часто задышал:

– Угрожать? Мне? Да я!..

– Я вам не угрожаю. Пекусь о вашем благе... Прощайте! – И стремительно вышел из опочивальни.

Томара что-то говорил вслед, звал камердинера, а Иван, не оборачиваясь, ничего не слыша, шел из коридора в коридор, пока не попал в гостиную. И только здесь опомнился: что же он наделал? Не сумел сдержаться. Не остановился и вот – Лаврину не помог, не будет и лекаря у Тараса. И сам он остался без места. Но это – не беда, главное – не помог людям. И все из-за горячности, стоило говорить спокойнее, дипломатичнее, и, может быть, Томара изменял бы свое решение.

– Что с вами? На вас лица нет, – услышал вдруг и увидел перед собой пана Голубовича. – Никого не замечаете, не здороваетесь, а мы ж таки за одним столом чарку пили.

– Простите, Семен Гервасиевич! Так вышло. Простите, ради бога, – обрадовался Иван паву Голубовичу как родному. Уже то, что он был приемным отцом Маши, жил с ней под одной крышей, делало Голубовича в глазах Ивана самым приятным и дорогим человеком в этом доме. Он тут же подумал, что именно Голубович подвезет его хотя бы до своего хутора. В Золотоношу он как-нибудь доберется, а там и дальше найдется оказия. А главное – он еще раз увидит Машу, поговорит с ней, отведет душу, расскажет ей, что его так мучает. Конечно же ему необходимо видеть ее. Иван сразу же попросил Голубовича: не смог бы он взять и его с собой, если будет возвращаться домой?

Голубович согласился и спросил:

– А с чем связана поездка? Так вдруг? Не случилось ли чего?

– Я здесь больше не служу.

– Не служите?! – воскликнул Голубович и оглянулся: никто не слышит ли его. – Славно! Едем! Сейчас скажу кучеру, чтобы закладывал. – И старик сочти выбежал из гостиной.

Иван тем временем прошел к Тарасу, чуланчик его был в другом конце дома, и учителю пришлось пройти людскую, там он увидел Лаврина и старого Харитона, но задерживаться возле них не стал.

В чуланчике находилась Дарья, она поила чем-то хлопчика, уговаривала полежать спокойно, а тот порывался куда-то бежать, вскакивал, кричал, в широко раскрытых глазах плавал страх; одинокая свеча отбрасывала тень больного на черные стены.

– Тарасик! – Иван опустился на колени. – Хлопчик мой! Что они с тобой сделали?

Тарас услышал голос учителя и слабо усмехнулся. Он не видел, кто перед ним, избитый, с погашенными глазами, но, услышав знакомый голос, успокоился, потянулся к Ивану, приник головой к нему и затих.

Прислонившись к дверям, Дарья плакала. С Иваном же происходило что-то страшное. Словно стиснутое клещами, сжалось горло, его душило, затем появился озноб, он не мог с собой ничего поделать, дрожащими руками перебирал, гладил спутанные влажные волосы мальчика и шептал сухими губами:

– Никогда! Никогда, хлопчик мой, не забуду и не прощу им этого! Пусть прокляты будут! Пусть навеки проклянут их люди на этой грешной земле!

Он не мог ехать, пока Тарас оставался в таком состоянии, пока он так тяжело, прерывисто дышит. Он подождет, пока Дарья позовет Харитона, старик не откажется прийти и помочь, чем только сможет, а потом пусть Дарья найдет пана Голубовича и скажет ему, чтобы он ехал без него, только пусть захватит его вещи – Дарья соберет их, – он же придет позже, может, еще сегодня.

Дарья все поняла и ушла тотчас. Вскоре она вернулась с Харитоном и Лаврином.

Харитон склонился над хлопчиком, оглядел его, вздохнул:

– Душегубы!..

Тарасу становилось все хуже и хуже. Вдруг восковое лицо его вытянулось. Глаза застыли на одной точке. Старик встал и снял шапку.

– Что? – Иван опустился снова на колени, приподнял голову Тараса.

Хлопчик еще раз потянулся всем своим тельцем и затих. Просветленная улыбка так и застыла на его лице.

– Спаси боже твою душу! – перекрестился Харитон. Молча перекрестился и Лаврин. В один день похудевший, молодой Груша, сжав могучие руки перед собой, смотрел на избитое, в кровоподтеках лицо казачка, и губы его что-то шептали. Закрыв голову платком, стояла Дарья. По лицу Ивана текли горькие слезы. Харитон был суров, седые брови его хмурились.

Кто знает, сколько они стояли над мальчиком, молчаливые, окаменевшие. Первым опомнился Харитон, закрыл умершему глаза и, перекрестив, натянул поверх головы рядно.

– Пойдем, – глухо сказал старик сыну. – Сегодня еще наш, спасибо пану, день, а завтра...

– Уже завтра?

– А так, пан учитель, завтра заберут моего Лаврина в солдаты, а я все дурной своей головой думаю: а может, не отдавать? Да то уже наша забота... А вот тебе, пан учитель, спасибо! За сердце твое доброе! За слово! Только ж словом нашего пана хозяина не тронешь.

– Его словом не тронешь, – как эхо повторил за отцом Лаврин.

Иван слушал отца и сына – суровых, добрых его друзей – и чувствовал: ничто не сломит их, ничего они не страшатся: ни пана, ни дьявола. Их сила, их воля вливались в его сердце, и оттого он сам становился и сильнее, и тверже духом.

Попрощался с ними тут же, в каморке Тараса, пожелал им найти свою долю – ничего больше сказать не мог; попрощался и с Дарьей – она была к нему очень добра, сказал ей об этом, попросил передать отцу Луке и братьям низкий поклон.

– Не пришлось поучить их и тебя, Лаврин. А так хотелось грамоте вас научить.

– Даст бог, научатся, – многозначительно сказал Харитон, трудно, однако, было разгадать, что он имел в виду под этим «научатся». Чему? Где? – Прощевай, пан учитель! Счастливой тебе дороги! В нашем селе люди тебя не забудут...

Иван прошел в свою комнату, сложил бумаги – вещи уже вынесли – и через людскую вышел во двор. Провожали его все, кто в этот час был там: девчата, конюхи, садовники, молотники. Поднявшись на взгорок, еще раз оглянулся – в последний раз молча попрощался с селом, где он познал и первые радости и близко, с глазу на глаз, увидел безмерное человеческое горе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю