Текст книги "Веселый мудрец"
Автор книги: Борис Левин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)
15
Кончался 1810 год, у порога стоял одиннадцатый – канун нового, более грозного, двенадцатого. Слухи, рождавшиеся в столице, докатывались и в такие города, как Полтава, – их привозили негоцианты, военные, путешественники; много раз пересказанные, они обрастали новыми подробностям и, и подчас трудно было отличить, где правда, а где вымысел.
Прошлым летом в Полтаве видели огненную комету, и до сих пор, при случае, вспоминая об этом чуде, полтавский обыватель пересказывал слова ученого аптекаря Тиссаревского, учившегося некогда в немецком городе Лейпциге и знавшего семь языков. Аптекарь сказал тогда, что ежели комета с хвостом и хвост огненный, да еще коснулся земли, то непременно быть новой беде, может быть даже, не приведи господи, и войне.
Слухи расползались по городу, как эпидемия. Верно было пока одно: война еще не кончилась, едва подписали мир с неким антихристом по имени Бонапарте, как началась южная кампания я вот уже несколько лет не прекращается. Задунайская армия взяла наконец Измаил, а мира все нет, не желает турецкий падишах заключать его, надеется будто бы захватить Молдавию, Крым и Грузию. Но не видать ему этого как своих ушей. Туда будто бы должен ехать сам Михаил Кутузов, тот самый, что воевал с турком и бивал его не раз. Уж он-то с ним потрактует.
От разговоров о предстоящей войне переходили к своим местным делам и заботам.
В гимназии что-то недавно стряслось. Мог быть скандал, да Огнев вмешался и все погасил, не дал выплеснуться за стены. И все же слухи растеклись по всему городу, будоражили воображение обывателя.
Говорили, что новый надзиратель Дома для бедных – капитан Котляревский, тот самый, что живет возле Успенского собора, – запретил ходить воспитанникам на домашние работы к господам учителям.
Недавно сам латинист Квятковский остался с носом. Воспитанники, по его требованию, пришли к нему домой и принялись пилить дрова, другие замесили глину, чтобы подмазать сарай, еще несколько человек ушли на огород копать картофель, но тут последовал приказ: всем незамедлительно вернуться в пансион. Воспитанники, разумеется, работу оставили и вернулись, а господин наставник в страшном гневе нагрянул к надзирателю с упреками и угрозами: он, мол, пожалуется директору, недопустимо так своевольничать, гимназисты всегда работали на дому у преподавателей. На что надзиратель якобы ответил очень вежливо: подобное издевательство над детьми больше не повторится, во всяком случае пока он в пансионе. Да неужто не совестно снимать воспитанников с занятий для личных нужд? Вам надобно сарай мазать? Дрова пилить? Нанимайте работников. Если бы вы были больны или стары – иное дело, он первый почитал бы своим долгом помочь вам и детей бы послал, но вы, сударь, при добром здравии и не так стары. Так что не взыщите – больше на воспитанников, на даровую рабочую силу, не надейтесь...
Господин наставник ушел несолоно хлебавши. Визит его к Ивану Дмитриевичу тоже закончился ничем. Что мог изменить директор? Надзиратель поступил правильно, хотя, может, обошелся и резковато с известным учителем-латинистом. А слыхали, что еще учинил наш капитан? Не слыхали? Так вы, сударь, ничегошеньки не знаете, а об этом вся Полтава говорит. Рассказывают, как только портится погода – снег выпадет глубокий или задождит, – воспитанников в классы не пускает, особенно тех, у кого обувь прохудилась. Пропустят занятия, зато здоровы. А со всеми оставленными в пансионе занимается надзиратель сам, и, говорят, весьма охотно дети выполняют все, что надлежит, не хуже, нежели в классах, даже более прилежно. Так что ученье не страдает. А классы в те дни пусты. Огневу пришлось согласиться и с этим, а затем нанять работников для ремонта одежды и обуви воспитанников.
Не случайно потому ныне в гимназию возвращаются те, кто в прошлом году бежал. Причем все до единого слезно просят поместить их в Дом для бедных. Вот что значит добрая слава!
Говорят, перестали даже пороть провинившихся, хотя по поводу розг мнения полтавчан разделились. Одни утверждали, что совсем не наказывать невозможно, даже иногда и розгой не грех попотчевать, тогда юное создание и мягче, и послушнее становится, чаще поклоны бьет перед божьим образом. Но против этого решительно выступила другая часть полтавчан, правда, не такая многочисленная, как первая. Розга озлобляет человека, делает его робким, безвольным – и верно поступает надзиратель, что восстает против порки. Спасибо ему! Вот как только на это посмотрят господа наставники, ретивые защитники телесных наказаний? Однако надзиратель, говорят, человек настойчивый: ежели что, до правителя края дойдет, а своего добьется. Но добьется ли? Уж слишком прочно укоренились у нас дикие расправы над детьми.
Всколыхнула город и совсем свежая новость. Из Санкт-Петербурга приехал правитель края, не успели отмыть от дорожной грязи и пыли его карету, как весть о приезде князя облетела весь город, и почти в тот же день стало известно, с чем он приехал. Михайла Амбросимов в тесном кругу друзей, среди которых был и Котляревский, рассказал, что наконец-то князь привез «высочайше» утвержденный указ о строительстве в Полтаве театра и нового здания гимназии.
Этого ждали, об этом говорили давно: рано или поздно, а в Полтаве будет настоящее здание гимназии, когда-нибудь ее переведут из помещения, которое строилось для городского трактира. О театре тоже поговаривали, правда, осторожно, неуверенно, больше в кругу товарищей губернского архитектора, который, как было известно, уже несколько лет носился с проектом дворца прекрасной Мельпомене. И вот, наконец, правитель края привез разрешение на строительство гимназии и театра. Правда, денег на строительство не отпускалось, было сказано: находите на месте. Хорошо, однако, и то, что разрешение получено, – стало быть, не сегодня, так завтра, не в этом году, так в следующем, а гимназия и театр будут возведены. Амбросимов, заглянув как-то к Котляревскому на «огонек», похвалился, что теперь-то он «не слезет с князя», а деньги найдутся, и он надеется, что театр в Полтаве будет сооружен, может быть, даже раньше, нежели гимназия, которая имеет пока свое, хотя и временное, помещение.
Полтава жила жизнью довольно глухого, хотя и губернского города. И, как в каждом городе, пусть даже глухом, в нем ежедневно что-то случалось. Накануне пропала со двора купчихи Дерябиной девица, которую нашли вскоре в Ворскле, где она обрела свое последнее пристанище. Оказывается, Дерябина собственноручно избила ее при всех челядинцах, и девушка не смогла вынести такого позора.
Жизнь текла. Людей волновали и вполне определенные интересы. На базаре мясники пытались поднять цены на мясо, они даже ходили к князю с челобитной, просили разрешения. Но князь ответил: не выгодно – ищите себе другое место. И мясо осталось в прежней цене – по восьми копеек за фунт. Зато стоимость соли поднялась, и даже князь ничего с этим не мог поделать. Соли в городе не хватало, подвоз ее задерживался; ожидали чумаков, ушедших за ней в Крым; проезжающие из Елизаветграда будто бы видели большой обоз с солью где-то под Кременчугом. Навстречу ему были отправлены быстрые подводы. Но соль пока еще не прибыла, и цены на нее росли.
Во многих домах, купеческих и мещанских, господа собирались по вечерам, чтобы «сыграть в картишки»; девицы гадали на суженых, бросая в воду кольца и серьги; по городу на рождество водили ряженых, пели песни, щедривки. В иные же дни жизнь текла тихо и размеренно. По утрам и в предвечерние часы благовестили в приходских церквах. Полтавские обыватели старательно молились о ниспослании удачи в торговле, в домашних делах, чтобы черная болезнь обошла их дом, чтобы не упал на кого-либо из детей плохой глаз.
16
Кончился учебный год. Промчался как один день. Надзирателю Дома бедных некогда было, как иным обывателям, томиться в безделье, изнывать от скуки, считать часы и минуты от заутрени до обедни. Каждый его день был наполнен работой, радостями и огорчениями, победами и поражениями порой в невидимой борьбе за души воспитанников.
Год был нелегкий. Трудно пришлось всем, а ему, не имеющему специального образования и необходимых навыков, было намного труднее, чем другим. Порой он так уставал, что готов был бросить все и уйти, бежать из пансиона.
Случалось, не чаял дождаться отбоя, когда воспитанники наконец-то уснут. С нетерпением ждал летних каникул, отдыха. Но едва стучался в окно новый день, как он тут же забывал о вчерашних мучениях, ему казалось невероятным, что он мог думать об уходе из пансиона, – торопливо что-то ел и, наскоро простясь с матерью, бежал в свой Дом, чтобы успеть на подъем, проследить, как позавтракают и уйдут в классы «его дети».
Общаясь с воспитанниками, вникая в их повседневные нужды, забывал о постоянных неурядицах, о размолвках с учителями и с самим Огневым. Дети тянулись к нему, доверяли свои сокровенные тайны, и он отвечал им тем же – искренностью и добротой. Нет, он совершенно не тяготился, как, может, кое-кто полагал в Полтаве, своим более чем скромным положением, местом надзирателя этого удивительного детского дома.
Никогда не завидовал своим бывшим однокашникам по семинарии, хотя некоторые из них уже не один год занимали весьма завидные должности в губернской канцелярии или в иных присутственных местах. Бог с ними, пусть выслуживаются, ему же ничего не нужно – ни чинов, ни наград; ему бы только чаще и ближе общаться с детьми и выкраивать время для работы над поэмой. В прошедший год писалось медленно, не так, как хотелось бы. Удалось сочинить всего тридцать с лишним строф – так мало, что и писать Николеньке Гнедичу об этом неудобно. Ох как надо чаще и дольше сидеть у стола, ибо, если так писать, как писалось в прошедшую зиму, не хватит самой жизни, чтобы закончить начатое.
Облегченно вздохнул, когда пришла наконец нора экзаменов, ведь после них полагались каникулы...
Огнев ввел надзирателя пансиона в экзаменационную комиссию и, как позже сам не раз говорил, нисколько не жалел об этом, напротив, был убежден, что само провидение осенило его поступить именно так, а не иначе.
Экзамены – нелегкая, тревожная пора, прежде всего для учащихся. Что же касается господ учителей, то, разумеется, и они не могут оставаться спокойными, каждый не прочь похвастаться знаниями своих подопечных, и все же учитель имеет полное право показать и неуспеваемость, причем не одного, не двух, а иногда и целого класса. И отдельные наставники широко пользовались таким правом, поэтому Котляревский, не пропускавший ни одного экзамена как член комиссии, почти каждый день держал бой с некоторыми из господ учителей, не желавшими свозиться» с оробевшими, тугодумами, не стремившимися помочь им при ответе наводящим вопросом, объяснить более подробно, что требуется рассказать.
Иван Петрович спокойно, но настойчиво, если возникала необходимость, задавал воспитаннику дополнительные вопросы, чтобы тот понял свою оплошность и отвечал правильно. Он не мог допустить, чтобы кто-то из его подопечных был незаслуженно обижен, ему было жаль всех этих белоголовых, чернобровых, синеглазых мальчишек, так выросших за истекший год. Не однажды во время перерывов на экзаменах он говорил учителям, что вопросы надо задавать конкретные, ясные, нельзя быть безразличным к судьбе отвечающего воспитанника.
– Не учите, сударь! Не учите! – кричал Квятковский, особенно невзлюбивший Ивана Петровича за то, что тот запретил учащимся ходить к нему на домашние работы. – Коль ты гимназист, то обязан знать предмет, а ежели ты лоботрясничал, то тут уж получай, что заслужил. Да-с!
– И все же, сударь, спрашивать надобно спокойно, с желанием помочь, – стоял на своем Котляреский. – Не пугайте гимназистов, не кричите на них... Гимназист тоже человек.
– Кто человек? Гимназист? Да это глина, милостивый государь! Глина-с. И вы мне не указ.
– Верно, не указ. Но я член комиссии и обязан свое мнение иметь. Не так ли?
Котляревский вел подобные разговоры в комнате, где находились и другие преподаватели: ему хотелось, чтобы и они слышали. Он верил, что время тратит не напрасно, и это было действительно так: некоторые учителя прислушивались к нему, согласно кивали...
В те дни у всех еще были на памяти празднества по случаю столетия славной победы над войсками шведского короля Карла XII, и потому губернатор Тутолмин, чтобы напомнить о достославном события, пожелал спросить кого-либо из экзаменующихся о незабвенной обороне Полтавы.
Преподаватель российской истории Рождественский, разумеется, не перечил, напротив, был рад, что почетный гость, каким был Тутолмин, не только присутствует на экзаменах, но и принимает в них живое участие.
– Скажи-ка, братец, – обратился к отвечающему по билету Мокрицкому губернатор, – что тебе ведомо о защите нашей славной крепости, то бишь Полтавы, в одна тысяча семьсот девятом году? – Губернатор расправил усы, покосился на сидящего рядом князя. Правитель края благосклонно склонил голову чуть набок, что означало: он одобряет вопрос и хотел бы тоже послушать ответ.
Мокрицкий, только что рассказавший о Владимире Мономахе и его времени, услышав вопрос, заданный важным господином при звезде и лентах, начал было отвечать, но тут же умолк. Вытянувшийся за последний год, похудевший, он стоял среди притихшего зала, опустив голову, не зная, куда девать длинные руки, упрямо вылезавшие из коротких рукавов ч гимназического мундира.
Рождественский заволновался, он то краснел, то становился мертвенно-бледным. Учитель не мог представить, что Мокрицкий, один из лучших гимназистов, не уступавший Лесницкому в знании русской истории, не знает, как ответить на вопрос. Он должен знать, на уроках однажды упоминалось о жертвах, понесенных защитниками крепости, подробнее, правда, ничего не говорилось, но большего и не требовалось.
Мокрицкий уперся взглядом в пол, опустил руки и молчал, пытаясь унять охватившую его дрожь.
Ближе всех к ученику сидел Иван Петрович. Он сочувствующе глядел на бледное, покрывшееся мелкими бисеринками пота юное лицо и несколько раз кашлянул, стараясь тем самым привлечь внимание Мокрицкого. Но тот никак не реагировал на это. Молчание затягивалось, экзамен мог окончиться конфузом. Иван Петрович не выдержал, сказал:
– Его превосходительство господин губернатор спрашивает о защите нашей крепости. Сколько дней продолжалась осада войсками Карла, кто руководил крепостным гарнизоном и что, между прочим, сказал поэт о нашем городе, – добавил Иван Петрович, чуть подмигнув Мокрицкому, призывая его успокоиться, взять себя в руки и как бы говоря ему: ты все знаешь, не раз я рассказывал вам – помнишь вечера наши? – о героических днях обороны, только не надо волноваться.
Нет ничего важнее вовремя поданной руки помощи, дружеского слова. Мокрицкий сразу обрел спокойствие; в самом деле, он все знает и конечно же помнит стихи поэта. Извинившись, что немного затянул с ответом, он начал говорить – четко, ясно, без намека на заикание. Он вспомнил все, что рассказывал надзиратель, что слышал от учителя. Взмахивая рукой, Мокрицкий передал и жестом, и голосом, что говорили и как действовали героические защитники крепости.
Рождественский удивился: воспитанник рассказывает больше того, что в свое время он излагал на уроках, – откуда такие познания? Огнев, усмехаясь, посматривал на князя: вот какие у нас воспитанники! Вот что они знают! Городничий Осьмухин, сидевший все время тихо, думая о чем-то своем, вдруг оживился и, когда Мокрицкий стал рассказывать, как однажды защитники крепости, проделав навстречу шведам подкоп, нанесли им большой урон, не выдержал и, хлопнув рукой по столу, перекрывая голос Федора, громко и взволнованно заговорил:
– Вот как мы их били!.. Молодец, братец! Спасибо!
Городничий поспешно достал из заднего кармана сюртука платок, виновато поклонился сидевшим за столом членам экзаменационной комиссии и гостям и принялся усердно обмахиваться, словно ему вдруг стало жарко.
Князь снисходительно кивнул. Тутолмин осуждающе покачал головой. Мокрицкий, выждав несколько секунд и видя, что никто его не останавливает, продолжал:
– Мне остается добавить, что говорил однажды поэт о нашей Полтаве, достойной восхваленья. Вот что он сказал:
Но и радость смотрит горем:
И в Аркадии моей
Город смотрит грязным морем.
Как придет пора дождей...
Русской удали дорогу
Петр очистил здесь штыком,
И с тех пор мы, слава богу,
Кое-как себе живем.
Между тем, как будто шведы,
Чтоб воздать Полтаве злом,
Мы ее, ковчег победы,
Потопленью предаем...
Братья!.. Не грешно ли вчуже
Видеть, господи спаси,
Как барахтается в луже
Город славный на Руси?..
Что же? Нет беды в попытке...
Стих мой брошу на авось:
С мира просим – не по нитке,
А по камешку нам брось!..
Пусть откроется подписка —
И Полтава спасена:
Ей не нужно обелиска,
Мостовая ей нужна [16]16
Стихи П. Вяземского.
[Закрыть] .
Закончив декламировать, Мокрицкий, как полагалось в таких случаях, низко поклонился и сделал шаг назад, ожидая новых вопросов или же разрешения занять место на скамье гимназистов. Но никто не спешил ни задавать ему новых вопросов, ни отсылать его на место.
Экзаменаторы и почетные гости не знали, что делать: то ли выразить удовлетворение ответом, то ли сделать выговор гимназисту, дерзнувшему прочесть стихи, в которых, по существу, осуждаются власти предержащие за бездеятельность. Городничий вдруг стал красным, словно его ошпарили кипятком. Многозначительно посмотрели друг на друга Тутолмнн и генерал-губернатор. Князь принужденно рассмеялся:
– А верно сказал поэт. Лучше всяких критик. Нашей городской думе пришла пора заняться мостовыми, особливо накануне праздника открытия монумента... Как полагаете, господин Осьмухин? Надеюсь, вы не против обелисков и мостовых?
– Так точно, ваше сиятельство, – вскочил городничий, от резкого движения зашатался стол и тонко зазвенели хрустальные бокалы с сахарной водой. – Не против.
– Гм... Однако я не о том... Не пора ли заняться мостовой?
– Займемся, ваше сиятельство.
– А тебе, дружок, – обратился князь к Мокрицкому, – спасибо за ответ и... за прочитанные стихи.
17
Последний экзамен по риторике в третьем, старшем классе гимназии был перенесен с двадцать седьмого на двадцать девятое июня, поскольку двадцать седьмого июня предполагалось открытие памятника на Круглой площади. Воспитанников уведомили об этом заранее, а всем преподавателям предложили явиться в гимназию в парадных мундирах.
Этого дня ждали давно.
Открытие монумента в честь столетия знаменитого Полтавского сражения должно было состояться еще два года назад, но все время возникали какие-то непредвиденные обстоятельства, и открытие все откладывалось и откладывалось. У многих на памяти была нашумевшая история доставки в Полтаву из-под Переволочной пушек, брошенных в свое время неприятелем при поспешном бегстве. Доставляли их почти полгода, из-за этого задержалась закладка площадки для монумента и, следовательно, задержались и другие работы.
Когда же все, казалось, было готово к торжественной церемонии и оставалось доделать лишь кое-какие мелочи, вдруг выяснилось, что именно эти мелочи – металлический венок для колонны, орел на ее вершине – не так быстро доделаешь, мастера провозились с ними почти месяц. А тут новая беда – выделенные на сооружение монумента средства городская дума истратила на другие нужды, и потому нечем было платить за труд золотых дел мастерам, приглашенным в Полтаву, и те отказались работать. Кстати, губернскому архитектору Амбросимову вообще не было выплачено ни одной копейки: человек он, мол, свой, местный, и, стало быть, может и потерпеть, ничего с ним не случится. Уже не Куракин, а сменивший его князь Лобанов-Ростовский самолично занялся изысканием дополнительных ассигнований, писал самому министру внутренних дел Кочубею, тряс городскую думу, городничего, и в конце концов нужная сумма была получена.
Так и прошло два года. В обшей же сложности со дня, когда кременчугский каменщик Кирилл Кулибаба, осенив себя крестным знамением, положил первый камень в фундамент, прошло более шести лет.
День двадцать седьмое июня совпадал со славной сто второй годовщиной полтавской победы, именно к этому дню и готовилось открытие монумента: военные оркестранты чистили медные трубы, мастера из портняжного цеха за одни сутки сшили полотнище, которым укрыли колонну.
Накануне, двадцать шестого июня, Полтаву вдруг разбудил ранний колокольный трезвон, который заставил расстаться одних с мягкими пуховиками, других – с жесткой соломенной подстилкой. В тот год – сухой и жаркий – ранние перезвоны колоколов были не редкость: часто вспыхивали пожары, и неусыпные звонари, имея твердый приказ градского начальства, едва почуяв гарь, оглашали сонный городишко тревожным набатом.
На этот раз звон был особенный – плавный, мелодичный, и вызван он был иной причиной: из Переяслава собственной персоной прибывал полтавский епископ Феофан, и по распоряжению властей его встречали звоном колоколов. Одни мещане, разглядев в легком утреннем тумане епископский рыдван с крестами на дверце, крестились, другие втихомолку плевались: не иначе как звонари очумели от оковитой, бухают чуть свет, можно бы и потише, отдохнуть человеку не дадут...
День обещал быть теплым, даже жарким. Всю Пробойную – от собора до Круглой площади – накануне посыпали привезенным с берегов Ворсклы песком, и теперь, в лучах раннего солнца, она казалась необыкновенно белой. Одна беда – даже при легком дыхании ветра песок вздымался в воздух и слепил глаза. Поэтому городничий Осьмухин велел инвалидной команде после полуночи бадьями таскать из уличных колодцев воду и поливать мостовую.
Вся Полтава от мала до велика еще до окончания заутрени высыпала на улицы. Кого только здесь не было! Бойкие приказчики в ярких сатиновых рубахах, казаки, дворовые, мелкая чиновная братия – писаря и подканцеляристы – в узких, дудочкой, брюках; по дощатым тротуарам степенно прохаживались приехавшие на летнюю ярмарку деловитые немцы, остроглазые греки, неторопливые чехи, щеголеватые поляки, смуглые, цыганистые молдаване, отдельно держалось мелкопоместное дворянство.
Пока в соборе служили молебен, над Полтавой отстаивалась тишина. Но вот молебствие закончилось, и тут же ударили в колокола.
Первыми из собора, крича «идут! идут!», выскочили вездесущие полтавские мальчишки, и почти тотчас медленно, чинно, во главе с преосвященным Феофаном вышло духовенство – в богатых ризах, расшитых крестами. Вслед за духовенством выступали губернские чины: генерал-губернатор с семьей, полицмейстер, городничий, губернатор Тутолмин и все остальные «отцы» города в парадных одеждах – мундирах и сюртуках, при орденах и лентах. С жадным интересом и некоторым даже испугом взирала на процессию толпа, готовая при чуть большем напоре прорваться на мостовую, охраняемую инвалидами и полицейскими.
– Не напирай!
– Осади назад!
– Чего прешь, рыло? – кричал почти в трех шагах от проходившего княжеского семейства какой-то усатый вконец рассвирепевший инвалид. – Горячих захотелось, дурень?
– Давно мечтал, – отвечал, смеясь, челядинец. Инвалид замахнулся плетью:
– Изыди!
– Да ты что, служба, очумел?
«Служба» плевался, отходил в другое место, где, казалось, толпа вот-вот прорвет заслон.
– Не чуешь? Отойди!
– Не чую.
– Дам по уху!
– Га-га! Учудил! – гоготали молодые приказчики из гостиного ряда, все как один чубатые, в высоких сапогах.
Сразу же за губернскими чинами следовали гимназия и поветовое училище. Чувствуя на себе завистливые взгляды босоногих мальчишек, шнырявших на тротуарах. лепившихся на заборах и крышах, примостившихся даже на деревьях, гимназисты вели себя сдержанно, не толкались, как обычно, старались не наступать друг другу на ноги. Преподаватели шли в голове колонны, лишь Котляревский пожелал идти вместе с воспитанниками, хотя имел право занять место среди господ учителей. Был он в новом мундире и при ордене святой Анны; высокий, подтянутый, выглядел едва ли старше тридцати, хотя ему было к тому времени уже за сорок.
Прошли Сампсониевскую площадь, миновали гостиный ряд, и тут Шлихтин, самый высокий из гимназистов, слегка толкнул Папанолиса, затем Мокрицкого, шагавшего от него слева, и, вытянув шею, тихо, но внятно сказал:
– Видно уже!
– Неужто?
– В полотне весь. А орла не вижу.
Вдруг воспитанники замедлили шаг, неподалеку от них какой-то детина из дворовых челядинцев, проталкиваясь поближе к мостовой, двинул плечом впереди стоящего старика, тот не удержался, упал, а падая, чуть не угодил под ноги конному полицейскому. Конь шарахнулся в сторону, полицейский, рассвирепев, взмахнул плетью. Кто знает, может, и опустил бы он ее на лежащего старика, но перед ним, схватив под уздцы лошадь, встал надзиратель пансиона.
– Опусти-ка плеть!
Увидев перед собой офицера, да еще в звании капитана, с орденом на мундире, услышав его твердый голос, полицейский оробел:
– Виноват, вашбродь... Только ж велено порядок блюсти, а он...
– Блюди. Но... человек-то не виноват.
Иван Петрович помог старику встать и поспешил к детям.
Гимназисты притихли, даже Шлихтин молчал и уже не вытягивал шею, чтобы посмотреть, что происходит на площади. Кто-то из гимназистов, зазевавшись, споткнулся, товарищи подхватили его под руки; они старались идти в ногу с надзирателем, подражали ему во всем: отводили руку назад так же, как он, шагали легко, почти не касаясь земли. Иван Петрович ничего этого не замечал, он шел, о чем-то задумавшись, отвечая изредка кивком головы на приветствия стоявших вдоль мостовой мещан.
– Горбишься? – шепнул Лесницкий Папанолису. – Старик, что ли?..
Вслед за гимназией и поветовым училищем шествовало местное купечество, а за ним – цехи, все десять, во главе с ремесленной управой, которую возглавлял Семен Пиворез – низкорослый, почти квадратный, с большой красно-рыжей, жесткой, как проволока, бородой. Цехи следовали, как и полагалось, в порядке старшинства. Первое место занимал шевский цех, как утверждали старожилы, учрежденный еще при Екатерине, в 1772 году, за ним шагали резники, шапочники, ткачи, кузнецы, гончары... Замыкал шествие бондарный цех, хотя он-то и был старейшим. Еще в 1753 году, когда Полтава была полковым городом, цех уже существовал, а его продукция – бочки под мед и разную квашенину – славилась во всем крае. Крепкие бочки не знали износу, а самое главное – полтавские мастера ведали каким-то секретом, так сушили дерево, что в бочках никакая гниль не заводилась. Старшина бондарного цеха возмущался: почему они должны идти вслед за какими-то резниками и шапочниками? Он-то, бондарный цех, наистарший в Полтаве.
– Заглядывали бы меньше в бочки с медом, то и носы были бы менее красными, тогда и шли бы первыми, – ответил ему Пиворез. – Благодарите господа, что вообще дал место... Ну, а ежели не по вкусу, вертайтесь, не держу.
Старшина тут же умолк – с Пиворезом лучше не связываться.
Заключали шествие гости, приехавшие на ярмарку, дворовые, приказчики, мелкая чиновная братия, челядь гербергов и постоялых дворов. Шествие растеклось по Круглой площади, оцепленной заблаговременно инвалидами, полицейскими и драгунами.
Распорядитель церемонии чиновник по особым поручениям при генерал-губернаторе через своих помощников указал каждой группе место. Гимназисты и поветовцы оказались рядом с губернскими чинами, а цехи – по ту сторону монумента. По краям площади толпился остальной люд, некоторые, пренебрегая опасностью, взобрались на крышу дома присутственных мест и оттуда наблюдали за происходящим.
Не все еще стали на свои места, а городничий – толстый, неповоротливый в тесном мундире – уже преподнес Лобанову-Ростовскому на золоченом блюде большие ножницы. Князь вместе с Осьмухиным, епископом и Тутолминым поднялся на галерею и разрезал шнур, скреплявший полотнище, оно медленно поползло вниз. Величественная колонна, освободившись от белоснежного покрывала, словно вынырнула из морской пены – это казалось чудом, неповторимым и прекрасным.
Возведение колонны не было, разумеется, секретом, многие видели, как велось ее строительство, привыкли в течение более шести лет встречать на площади каменщиков, литейных и золотых дел мастеров, зодчего и скульптора, но теперь колонна, очищенная от лесов, стройная, высокая, покоящаяся на гранитной галерее с орудийными стволами у основания, далеко видная со всех сторон, показалась настолько величественной и прекрасной, что вся многотысячная толпа на какое-то мгновение в изумлении замерла, затем кто-то не удержался и крикнул «ура», и тут же над всей площадью, словно ураган, пронеслось-раскатилось мощное приветственное «ура», от которого задрожали в домах генерал-губернатора и присутственных мест стекла в окнах.
Когда Феофан, осенив все четыре стороны крестным знамением, произнес краткую благодарственную молитву, по знаку чиновника особых поручений в чине подполковника загремели орудия, заранее свезенные на площадь и прикрытые ветвями. Несколько минут гремел салют, в воздух взлетали шапки, треуголки, кивера.
От истошного крика и грома орудий монастырский служка, примостившийся на крыше присутственных мест, вдруг покачнулся и... поехал вниз, еще секунда – и он бы оказался на земле, упал на голову кому-нибудь из торговых гостей, но его успел схватить за рясу сидевший рядом с ним половой герберга, подтянул к себе:
– В другой раз упущу... Чего кричишь? Будто нема кому горло драть?
Пороховой дым рассеялся, но толпа не расходилась, чего-то ждала. На галерею поднялся еще один человек. Седовласый, в легком светлом сюртуке, при звезде. Он несколько мгновений смотрел на заполненную людом площадь, потом достал из-за обшлага сложенный вдвое лист и развернул его. В толпе послышалось:
– Капнист?!
– Неужто?
– А то кто же?..
– Да я его знаю! Хоть пиит, а все-таки пан.
Капнист выждал, когда прекратится шум, и стал читать. Голос его, негромкий, глуховатый, был, однако, слышен далеко, но, разумеется, не всем, стоявшие ближе к нему люди передавали услышанное остальным, и потому на площади снова возник шум. Капнист сделал паузу, перевернул лист на другую сторону и продолжал чтение.
Котляревский приблизился к галерее, позволил подойти и воспитанникам, они прильнули к решетке, не спускали восторженных глаз со знаменитого поэта. А он, заметив на себе взгляды, приветливо кивнул то ли гимназистам, то ли Котляревскому и продолжал чтение оды, посвященной открытию памятника:
Красуйся, торжествуй, Полтава,
И лавр обвей вокруг чела.
Твоя днесь обновилась слава,
Как юность древнего орла...
Капнист читал долго. Легкий июньский ветер шевелил над его лбом седоватые редкие волосы.