355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Левин » Веселый мудрец » Текст книги (страница 20)
Веселый мудрец
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:17

Текст книги "Веселый мудрец"


Автор книги: Борис Левин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)

3

Иван Андреевич Крылов, обложенный подушками и книжками, полулежал на низком широком диване. Улыбкой встретил Котляревского, протянул к нему руки:

– Иди-ка поближе, батенька Иван Петрович, а то свет в глаза – не вижу лица твоего. Ан бледный? Нездоров, чай?

Крылов сжимал большими мягкими руками тонкую сухую руку Котляревского и все повторял:

– Не хворал? Признавайся.

– Помилуйте, Иван Андреевич, я совершенно здоров. Вы-то как?

– Песня моя, голубчик, спета. Одышка проклятая замучила, а так бы еще ничего. Пройдет, думаю, ежели... хуже не станет.

– Не станет, не должно... Вам бы у моря пожить, в края теплые под осень перебраться, и, поверьте, знаю, у вас бы все прошло.

В ответ Крылов лишь усмехнулся как-то по-особому – дружески, несколько грустновато, в улыбке той и сердечность, и особая его, крыловская, лукавинка.

Они были ровесники – и тому и другому перевалило за сорок – и потому, забываясь иногда, обращались друг к другу запросто – на «ты». Иван Петрович спохватывался, просил прощенья, это вызывало язвительную усмешку у Крылова: «У кого ты, батенька, подобные церемонии видывал? У турок насмотрелся?»

Котляревский в ответ так заразительно смеялся, что глядя на него, не мог удержаться и Крылов, он ахал, стонал, обмахиваясь большим кремовым платком: «Ну, уморил...»

Каждая новая встреча все сильнее сближала их, они доверяли друг другу самое потаенное, рассказывали, над чем работают, что их волнует, вызывает сомнение.

С седоватыми висками и глубокими темными впадинами под глазами, Крылов выглядел старше своих лет, тяжело дышал: сказывалась тучность и, возможно, сырая петербургская погода. Искренне обрадовавшись гостю, на время позабыв о своих недугах, он усадил Ивана Петровича около себя в кресло, засуетился, позвонил слуге, приказал приготовить свежий кофей: «Угощу тебя, батенька, питьем заморским...» Пока слуга готовил кофей, Крылов все расспрашивал, как живется Котляревскому в столице, хорошо ли в книжных лавках берут «Энеиду», он лично прочел ее дважды и собирается читать еще раз.

– Ищу, сударь, изъяны, а вместо оных с каждым разом открываю неизменно новое. А что сие значит?

Крылов, щурясь, посмотрел на Ивана Петровича, но тот смущенно молчал.

– Не ведаешь? – Крылов, шумно выдохнув, сел на диване, предварительно положив за спину подушку побольше. – Ежели я желаю перечитать книгу и каждый раз нахожу в ней нечто новое, то, несомненно, оная книжица в некоем роде явление, то есть она, к вашему сведению, сударь, предмет подлинного искусства. Да-с. И не отмахивайся, голубчик, ничего не смыслишь, а споришь... Ну, пей кофей – пока горячий.

Котляревский взял обеими руками чашку, поданную слугой, поднес к губам душистый напиток.

– Помилуй бог, спорить не берусь, и все же преувеличиваете изрядно.

– Нисколько, – Крылов вытер вспотевший лоб кремовым платком, – кое в чем я, кажется, разбираюсь.

– Я не против, но... Напиток богов, ей-право! – Иван Петрович поставил на поднос пустую чашку. – Благодарствую!.. Вернемся, одначе, к делу. Мне еще работать и работать, а ваше слово звучит так, словно я достиг вершин и делать, стало быть, уже нечего более.

– Этого я не говорил и не помышлял, голубчик. Наш брат пиит обязан, пока жив, трудиться, такая уж наша судьба. Каждый, кто уважает читателя и к труду своему не безразличен, так поступать должен.

– Об этом склонен думать, когда читаю ваши басни... Это же перлы отечественной поэзии, да только ли отечественной?

– Нехорошо, сударь, речь не обо мне... И кто бы мог подумать: Котляревский, тихий и спокойный, – и такой хитрец.

Скромность, которой отличался Крылов, не мешала ему, однако, прислушаться к похвале, причем весьма приятной его сердцу, ибо высказывалась она дорогим человеком.

Выпив еще по чашке кофею, и гость и хозяин заметно оживились, хотя и без того были увлечены беседой, пересказывали друг другу последние новости, занимавшие завсегдатаев столичных салонов, и прежде всего служителей муз.

На днях Котляревскому удалось побывать в Мариинском театре, посмотреть балет с великим Дидло. Оставаясь под ярким впечатлением увиденного, он рассказывал Крылову, как публика восторженно встречала знаменитого танцовщика. – «Но, скажу вам, и есть за что: танец Дидло – истинное искусство».

Затем разговор перешел на сугубо литературные новости. Не стихи Батюшкова и не пьесы Шаховского занимали в те дни литературные круги – многих интересовала начатая несколько лет тому назад работа Гнедича.

Николай Иванович Гнедич – еще молодой человек (в тысяча восемьсот девятом году ему исполнялось двадцать пять лет), приехав из Москвы, где учился в пансионе при университете, уже шесть лет жил в Санкт-Петербурге и здесь скоро стал известен как автор повести «Мориц, или Жертва мщения» и романа «Дон Коррадо де Герера». Но об этих вещах говорили преимущественно знатоки литературы, не находя, впрочем, ничего особенного в их появлении. Теперь же бывший воспитанник Полтавской духовной семинарии, а затем московского пансиона приступил и вот уже третий год успешно продвигается в работе над русским переводом «Илиады». Такой труд мог быть под силу только высокоодаренному человеку и к тому же знающему греческий язык, как и свой родной. Гнедич знал и греческий и русский и оказался превосходным поэтом.

– Кстати, Гнедич – земляк мой, – не без тайной гордости за своего молодого друга сказал Котляревский. – Более того, в одной семинарии учились, правда, в разное время.

– Ах да, он ведь тоже полтавец! Поди ж ты, нешто у вас сам воздух рождает таланты?!

– Земля, Иван Андреевич, богата и... люди не без искры божьей.

– Земля русская испокон века богата талантами, только им крылья урезают, талантам, простору не дают, причем свои же, отечественные радетели, – вздохнул Крылов и надолго замолчал.

Коснулись и журнальных новинок. Вспомнили недавно появившуюся новую книжку «Вестника Европы», в котором его редактор и поэт Жуковский опубликовал балладу «Кассандра». Заговорив о Жуковском, Крылов заметил, что он один из лучших пиитов нынешнего времени, такого, пожалуй, не с кем и сравнить – тонкий лирик, трепетно любящий природу и талантливо умеющий рисовать ее.

– Согласен, он как бы вдохнул душу в русскую поэзию, наградил ее горячим сердцем, – сказал Котляревский. – Вспомните его «Сельское кладбище» или балладу «Людмила».

– Да, именно душу и сердце.

– Но согласитесь, что одного этого поэзии недостаточно, ей надобно, чтобы она и думы отражала людские, звала к добру и счастью, была совестью соплеменников.

– Ну что ж, и это, пожалуй, верно. Мысли твои, сударь, близки мне и симпатичны, – Крылов коснулся белой тонкой руки Котляревского и пожал ее, этим жестом он словно бы заключал с гостем безмолвный союз на дружбу и братство...

Ивану Петровичу пора было уже и откланяться, но он все еще сидел, не уходил, хотя и хорошо понимал бестактность своего поведения.

Накануне, перед тем как идти к Крылову, он дал себе слово: во что бы то ни стало попросить у Ивана Андреевича «Подщипу», о существовании которой рассказал ему все тот же Гнедич. Но как обратиться с такой просьбой к Крылову? А вдруг не даст? Найдет предлог и откажет. Ему было известно, что Крылов доверял рукопись только тем, кого хорошо знал, прежде всего своим друзьям, и строжайше требовал от них возвращения рукописи без передачи другим лицам; никто не смел задерживать пьесу дальше назначенного срока, чаще всего он давал ее «на один вечер», не больше.

Решив показать Крылову, что он знает о «Подщипе», Иван Петрович заговорил о последних театральных новинках, сказал, что нынче в моде Шаховской, «ставится на театре» почти ежевечерне, а вот он, Котляревский, не в силах заставить себя дважды смотреть спектакли этого господина, пьесы его весьма далеки от жизни и часто надуманны, и он не может поэтому понять, почему же достойные произведения одного из труднейших жанров, каким представляется ему драматическая литература, остаются втуне, театры их не берут, под разными предлогами не включают в репертуары. Даже «Ябеда», «Школа злословия» и «Недоросль» ставятся крайне редко, их стараются не замечать, кроме того, есть – он это знает – и другие, не менее достойные вещи, которые не только не идут в театре, но даже – подумайте только! – не публикуются, а посему и прочесть их невозможно.

Крылов, выслушав Ивана Петровича, разговора, однако, не поддержал, и Котляревский, так и не решившись заикнуться о своей просьбе, уже стал прощаться. И вдруг Иван Андреевич, достав из бюро, стоявшего у самого изголовья, небольшую в синей обложке рукопись, протянул Котляревскому:

– Ты вот с басурманами, знаю, в баталиях встречался, и будто не без успеха, а тут слово вымолвить не осмелишься... Возьми-ка.

Котляревский смутился:

– Не решался. Рукопись сию, насколько ведомо мне, токмо близким друзьям доверяете, а я кто?

Крылов взглянул исподлобья:

– Заладил: кто да что... Одним словом, возвратишь, когда прочтешь, желательно, чтоб не тянул.

– Не задержу. Завтра же.

– Хорошо, но чтобы, чего доброго, переписывать не стал. Попадет еще в недобрые руки.

– Это я понимаю... Но для себя кое-что – сцену-две, разрешите?

– Переписывай, коль охота.

Ветер, сырой и холодный, особенно донимал у набережной. С шумом разбиваясь о каменные парапеты, тяжелые волны, сердито ворча, сползали обратно в реку, откатывались на некоторое расстояние, чтобы через минуту опять броситься на парапет. Редкие звезды ярко светили в глубоких разрывах туч, а тонкий, врезавшийся в самое небо шпиль Петропавловского собора рассекал их, и, разделенные, некоторое время они плыли двумя потоками, потом снова соединялись и двигались черной лавой дальше, за черту города, где небо было угольно-черным, без единого светлого пятна.

Нет, холодно в тот вечер Котляревскому не было, напротив, он чувствовал себя превосходно: еще бы, ведь он нес с собой драгоценную рукопись; но самое главное, что волновало его, поднимало в собственных глазах: великий Крылов, несравненный поэт России, причислил и его, автора неоконченной поэмы, к своим друзьям и потому доверил, может, самое дорогое, что имел...

Карета накренилась, глубокая рытвина, полная талой воды, преградила дорогу, и, если бы не предусмотрительность ямщика, могла и опрокинуться. Но ямщик рванул на себя вожжи, сдержал лошадей и осторожно объехал опасное место. Впереди снова – ровное поле и чистая дорога.

Выглянув в оконце, Котляревский увидел залитую солнцем ниву, кое-где зеленела озимь, а часть земли оставалась еще черной, мелко вспаханной. На самом краю, под перелеском, плелась маленькая лошаденка, а вслед за ней, налегая изо всех сил на соху, тащился пахарь. Глядя на них, Котляревский вдруг почувствовал, что руки его деревенеют, ноги гудят – словно это он сам, сгорбленный, выбиваясь из последних сил, тащит вместе с лошадью огромную, неуклюжую соху и не может сдвинуть с места, едва оттаявшая земля не пускает ее, и кажется, еще одна-две секунды – и сердце не выдержит, разорвется... Бедное русское поле – такое же бедное, как и в его родной Украйне, так же политое потом и слезами горьких тружеников и... такое же красивое – глаз не оторвешь.

Он все смотрел и смотрел в оконце, на убегающие испить по обочинам дороги кусты и одинокие деревца. И вдруг... увидел тоненький, тянувшийся к солнцу, как живое существо, тополек. Он показался сиротой, очень одиноким среди широкого, без конца и края, поля.

– Стой! – рванул дверцу Котляревский. – Стой!..

Ямщик испуганно натянул вожжи:

– Ась?

Не отвечая ямщику, Котляревский соскочил на землю и, подбирая полы шинели, перепрыгивая через кочки и рытвины, побежал в поле.

На весеннем ветру дрожали, будто в ознобе, тонкие ветви, унизанные набухшими почками, готовыми уже вот-вот раскрыться. В лучах утреннего солнца молодой тополек казался стройной пирамидой, невесть откуда здесь появившейся.

За несколько сажен от него Котляревский остановился, затем, сдерживая дыхание, приблизился, коснулся щекой тонкой, шершавой коры и спросил, словно тополь мог его слышать:

– Как живешь? Не холодно тебе?

Придерживая треуголку, долго смотрел, как шуршат, тихо разговаривают с ветром ветви, при каждом движении роняя крупные капли росы. Пройдет совсем немного времени – тополь поднимется еще выше и убережет пахаря от палящих лучей солнца, укроет от непогоды...

Шепнув «Прощай!», Иван Петрович зашагал к карете, стараясь не встречаться с недоуменным взглядом ямщика и насмешливым – попутчика, сел на свое место и тотчас приник к оконцу: долго смотрел, как тополь, все уменьшаясь, машет и машет ветвями, словно крыльями.

Эта неожиданная встреча потом не раз вспоминалась Котляревскому: один среди огромного поля, неизвестно кем посаженный, хорошо прижившийся и, как видно, оберегаемый пахарем, тополь долго жил в его памяти.

В тот день и весь следующий в разговоры Иван Петрович не вступал, на все вопросы попутчика отвечал односложно или не отвечал вовсе, и ротмистр вскоре перестал обращаться к нему.

4

После Подольска карета едва тащилась по раскисшей дороге, лошади выбивались из последних сил, и, если в один час одолевали четыре версты, это было не так уж и плохо.

Так же медленно тащились и те, кого карета все же обгоняла. Разносчики шелковых товаров, пожалуй, двигались проворнее, нежели кибитки, в которых по трое, а кое-где и больше, сидели казаки, судя по внешнему виду – донцы. Некоторые из них, более предприимчивые, чтобы облегчить себе дорожную жизнь, переплели между кузовом и колесным ставом веревки и покачивались па них, как малые дети в люльке. Поздним вечером дотащились до Лопасни. Уставшие, продрогшие. Над селом – черное небо. Ни зги не видно, и казалось странным, что ямщик в этом первозданном мраке сумел отыскать станцию. Заспанный смотритель взял подорожные, его жена внесла кипящий самовар. Попив горячего чая, немного отогрелись. Нечего было и думать выбраться из этой дыры до рассвета; правда, смотритель пообещал дать лошадей на следующий день и слово свое сдержал, но из-за распутицы выехать на следующий день все же не удалось.

Выехали только на третий день, когда с утра посвежело, повеяло ветром и грязь немного подсохла. Вслед за каретой по зеленым пригоркам катилось солнце, стараясь обогнать ее, но так и не обогнало до самого Серпухова. Под вечер солнце отстало, оказалось где-то сбоку, а карета въехала на белокаменные мостовые небольшого, но довольно чистенького городка. Проезжали мимо многочисленных церквей, лабазов, лавок, трактиров и присутственных мест – каменного здания в три этажа.

– Здешний суд размещен, – сказал ротмистр, указывая на дом.

– Слишком хорош для судейских. Для суда, по моему разумению, довольно и хижины, – заметил Котляревский.

– Не скажите. Это непростое здание, сударь, трепет и уважение должно вызывать у каждого вступающего на его порог, – возразил ротмистр, расправляя усы, которые лезли в рот.

– Не спорю. В трепет оно и вгоняет, тут уж ничего не скажешь.

Спорить? С кем? Да и зачем? Этот человек – раздобревший на трудах крестьян своих – вряд ли поймет, что для суда и правды каменных хором не надобно.

Два дня пробыли в Серпухове. За это время Котляревский осмотрел городок. Побывал на развалинах древней крепости, которую – об этом рассказал встретившийся ему чиновник – строил в свое время царь Иван Васильевич, укрепляя границы великого Московского княжества. Одна сторона развалин особо привлекла внимание, что-то в ней показалось Котляревскому знакомым, где-то он уже видел подобное, и, кажется, совсем недавно. Ах да! Полнейшее сходство с «Римским портиком» – готовый эстамп, если смотреть сбоку, с пригорка. Полнилась дорожная тетрадь. После записи о тополе Иван Петрович сделал зарисовку развалин и долго потом стоял на пригорке, у подножия которого лежал белый в утреннем солнце городок.

После Серпухова пошли деревеньки – одна другой беднее. Путникам встречались не избы, а потемневшие от времени, почти безглазые клетушки, которые непригодны были даже для скота. Но в этих клетушках жили люди, растили детей, умирали. Кроме ветел – никаких деревьев. Впрочем, ветла, как объяснил ямщик, человек из местных, и есть признак безлесья, так что «не удивляйтесь, барин». Вокруг степь, на многие сотни верст – голым-голо, хоть шаром покати.

Обедали в Заводе – селенье оружейников, принадлежавшем некоему Нарышкину. Котляревскому запомнились надписи на стенах почтовой станции, одну из них он, посмеявшись, записал, чтобы не забыть: «Из всего выше писанного заключить должно, что по этому пути мало умных людей ездит».

Ротмистр, вспоминая надпись, хохотал до самой Тулы. В самом деле смешно, если бы... не было так грустно, думал Котляревский, глядя на усатое смеющееся лицо попутчика.

В Туле, как и в Серпухове, пришлось прожить два дня все по той же причине – не было лошадей.

После утреннего чая Иван Петрович отправился бродить по городу, вымощенному, как и Серпухов, белым камнем.

Тула по-своему была красива, сплошь деревянная, даже старинный, петровских времен, оружейный завод, вопреки ожиданию, оказался деревянным. Затейливые «коньки» на домиках, резные наличники и крылечки, исполненные очень искусно в старорусском стиле, то и дело останавливали внимание прохожего.

На речке Упе строилась набережная, неподалеку разбивался бульвар. Иван Петрович зашел в Арсенал. Военный чиновник показал ружье, будто бы отделанное самой Екатериной, и молоток, которым она ударила по насечке в последний раз. Да, ее помнили, а вот имя человека, изготовившего это первое ружье, осталось неизвестным, а жаль: героем-то Арсенала должен быть работный человек, чьим тяжким трудом все здесь содеяно. При чем тут Екатерина, соблаговолившая сделать последнюю насечку на ружье? После посещения Арсенала осталось чувство боли и обиды за неизвестного мастерового. Но кому пожалуешься? Остается только записать о б увиденном в заветную тетрадь...

В книжной лавке – ветхом домишке в гостином ряду – Иван Петрович купил латинскую грамматику, которой раньше, как он знал, пользовались в духовных училищах, а ныне, за неимением другой, – и в гимназиях. Автор ее, Алексей Протасов, – учитель поэзии, преподавал и риторику в Московской академии, монах, проповедник, говорят, где-то даже место епископа занимал. И вот – поди же ты! – сочинил весьма полезное учебное руководство, которым и теперь можно пользоваться. Обрадованный книготорговец просил заходить чаще, ежели будет что новое, он припрячет для господина капитана. Котляревский поблагодарил и на всякий случай спросил, нет ли чего нового из поэзии.

Сейчас, к сожалению, ничего нет. Такого товару мало получаем. Правда, недавно распродал я десять книжек малороссийской «Энеиды». Занятно зело! – ответил словоохотливый книготорговец. – Хотя и не все разумею, одначе легко можно и догадаться, потому как одного корня языки – и наш, русский, и малорусский. Одну себе оставил, детишки читают.

Котляревский слушал, дивясь сам себе: он оставался спокойным, хотя речь, шла о его детище, над которым многие годы трудился, мучился, ради которого специально ездил в столицу. А книготорговец, благодарный внимательному слушателю, продолжал рассказывать:

– Хлебом не корми, а дай сорванцам книжку. Их у меня трое грамотеев, старший кончает уездное училище, а вот что дальше с ним делать – ума не приложу.

– В гимназию определяйте. Пусть учится, жаль, если способный, а учиться не станет.

– Ваши слова, ваше благородие, да богу бы в уши. Где деньги-то взять? Нынче у нас все дорожает... Только... – книготорговец обеспокоенно взглянул на Котляревского, – только вы не взыщите, господин капитан; за правду.

– Кто же за правду взыскивает, любезный? – Иван Петрович хотел было как-нибудь утешить книготорговца, но ничего не мог придумать. Только крепко пожал, прощаясь, ему руку и поблагодарил за книгу и беседу.

Книготорговец долго смотрел вслед странному офицеру, вышел даже из лавчонки, удивляясь вежливости военного и его необычной заинтересованности поэзией.

Дорога продолжалась уже более трех недель, а впереди еще были Курск, Белгород и Харьков…

Ямщик, молчавший все утро, проезжая мост вблизи Мценска, вдруг разговорился и рассказал, что называют этот мост Холопьим. Здесь в старину господские холопы, сказывают, задержали татар, и потому Мценск уцелел, степные разбойники не смогли предать его огню и разорению, как это случилось с соседними селениями. У моста ямщик указал на земляные насыпи – могильные холмы, возникшие после сражения с татарами. «Везде следы человеческой злобы», – произнес вдруг ротмистр, казалось дремавший и не слушавший разговора, и, к удивлению Котляревского, процитировавший Державина: «История есть цепь злодейств...»

В Хотеево пришлось заночевать: снова не оказалось лошадей. В одной половине огромного сарая, называемого почтовой станцией, стонала больная жена смотрителя, а в другой супруг ее отмечал подорожные. Котляревского, ротмистра и ямщика он поместил в маленькой комнатушке с одним окном, но с печкой и лавками, принес самовар и три изрядно оплавленные свечи.

Иван Петрович долго не мог уснуть. В окно заглядывало синее, густо усыпанное звездами небо; где-то за стенкой вздыхала больная, суетился с фонарем по двору станционный смотритель.

Чего только не насмотрелся Иван Петрович за дорогу. А попробуй напиши об увиденном – цензура съест и тебя, и твою книгу. Как же быть сочинителю? Поступиться убеждением? Но где нет правды, там нечего искать и художественности, такая книга едва переживет автора: мало кто дочитает ее до конца, и никакая громкая реклама не спасет положения, в подобных ситуациях не в силах помочь и самые хитроумные критики – читатель остается равнодушным; как ни уговаривай его, он не станет читать подобное сочинение, не вспомнит о нем, не посоветует прочесть и приятелю. Только правда описываемой жизни может сласти книгу. Но кто осмелится в наш век писать ее? Далеко не каждый. Лишь смелые духом, не боящиеся впасть в немилость у властей предержащих и потерять – может быть, навсегда – покой свой и домашний сытый уют, возвышают свой голос во имя правды. Помоги им, господи! Будучи человеком чрезвычайно скромным, Котляревский не мог и подумать, что сам уже причислен историей к этим людям, чьи имена благоговейно будут повторять потомки, а его «Энеида» станет своего рода евангелием для многих соотечественников.

Утром, едва рассвело, подали свежих лошадей. Станционный смотритель, провожая ночных постояльцев, искрение желал им счастливо добраться до следующей станции, вышел за ворота, поклонился, но те уже мысленно были в дороге и не замечали его.

Неподалеку от Орла неожиданно попали на ярмарку. Именовали ее, как и находившийся вблизи монастырь, Макарьевской. Разве можно проехать, не посмотрев ярмарку? Котляревский и ротмистр изъявили желание задержаться: пусть лошади пока отдохнут, ведь до следующей станции еще далеко. Ямщик охотно согласился: ему самому хотелось потолкаться среди торгового люда, закусить свежими блинами, которые тут же, на воздухе, пекли предприимчивые стряпухи, певуче зазывая: «Подходи-налетай – полдюжины горяченьких на копейку!»

Котляревский ничего покупать не собирался, ему было интересно просто поглазеть, послушать. Иван Петрович окунулся в шумное многолюдье, пеструю разноголосицу. Бородачи в поддевках сыпали ловкими прибаутками, меткими присказками, которые так и просились на бумагу, и Котляревский тут же, прислонившись к лавчонке, заносил их в дорожную записную книжку.

Вспомнив, как в детстве, бывало, любил бродить по ярмаркам, собиравшимся в Полтаве, увидел себя таким же, как тогда, в далеком прошлом, – ко всему на свете любознательным, глазастым, готовым на любые мальчишечьи выходки, и, кто знает, если бы не шинель да погоны капитана, может, и сейчас пошел бы куролесить да проказничать...

Все ярмарки между собой схожи: сопровождаются обычно шумом, гамом, толчеей, смехом, шутками, но на этой, Макарьевской, Котляревский увидел и нечто новое, видимо, только ей присущее. По всему полю было разбросано множество палаток, а над ними торчали оглобли, будто солдатские пики. Казалось, огромная армия остановилась среди поля на привал – некоторые из местных дворян, рассчитывая пробыть на ярмарке не один день, приехали со своими шатрами, подвижными домиками, и, разумеется, каждый со своим гербом и флагом.

Несколько в стороне от гостиных рядов, у входа в огромный шатер, Котляревский заметил толпу. Сердце его дрогнуло: театр? Подошел ближе. Кто-то объяснил: курские «комедианты» показывают спектакль «Влюбленный Шекспир» и оперу «Князь-трубочист», вот только цена билетам изрядна: два с полтиной за кресло. Дороговато и денег в обрез: как раз доехать домой, но как не пойти?

С первого же акта нетрудно было понять, что никакой это не театр, а самый заурядный балаган, какие редко встретишь и на ярмарках. Артистка старалась копировать известную Сандунову, но весьма неудачно: сплошное жеманство, фальшь в каждой реплике и каждом движении. На сцене вообще творилось что-то странное, и чем дальше, тем хуже. Артисты, видимо, плохо знали текст и говорили что кому вздумается, не слушая и словно бы даже не замечая друг друга. Поначалу Котляревский возмутился, потом, прислушиваясь к репликам, развеселился и стал смеяться. Некоторые зрители невольно последовали его примеру, но большинство продолжали вести себя так, будто они были вовсе не в театре, а где-нибудь на посиделках: одни толковали о товарах на ярмарке, иные – о модах, ценах, рысаках, рассказывали друг Другу истории и поворачивались к сцене только тогда, когда трубочист, весь в саже, выползал из камина и утирался княжескими кружевами – под шатром возникал шум, раздавались крики, топот ног, и ничего уже нельзя было расслышать. К тому же в «зале» нечем было дышать: во всех углах чадили сальные свечи и плошки. Не досмотрев до конца оперу, Котляревский, едва живой, выбрался на свежий воздух.

Пора было ехать дальше.

Курский ямщик любил говорить в рифму. Погоняя лошадей, кричал: «Ну-ка, кургузка, пять верст до Курска». Однако до Курска добирались почтя целый день, и, когда под вечер с пригорка открылся наконец город, попутчик-ротмистр – курянин, толкнув локтем Котляревского, взволнованно спросил:

– Ну как? Хорош?

– Чудо как хорош.

И впрямь – Курск пленил. Особенно красива была аллея из ветел. Гостиный двор – не хуже петербургского: каменный и довольно обширный. Здесь находилась и книжная лавка, правда, ничего нового в ней не было – одни часословы и псалтыри, и все-таки лавка.

Старинный деревянный дворец был разрушен, среди руин, между уцелевших балок пробивался буйно идущий в рост бурьян. Неподалеку в каменном доме размещался городской магистрат. Медленно, как-то лениво текла Тускорь, река по-своему была красива: изрезана мосточками, один другого меньше, каждый из них вел в заречное селенье, затянутое вечерним туманом.

Разговорчивый ямщик охотно отвечал на вопросы Котляревского»

– А бывал ли где-либо, приятель, кроме Курска?

– Ага, бывал. В Одессах.

– Ну и как? Понравился город?

– А че?.. Немного похуже нашего Курска.

– А не врешь?

– Господь с тобой, барин, чтобы я да врал. Лучшего, чем наш, города нетути, хучь верь, барин, хучь нет, вот те крест святой.

– Ну что ж, верно, пожалуй, – согласился Котляревский. Кто скажет о своем городе, где вырос, собираешься жить да стариться, плохое?

В Курске не задержались: ранним утром поехали дальше.

И опять потянулась без конца и края дорога. Встретится одинокий путник с котомкой, карета проскрипит – и снова никого, ни одной души на много верст, только слышно, как ямщик, понукая изредка лошадей, вполголоса напевает какую-то старинную песню про молодца, не испугавшегося грозного царя-батюшки и поплатившегося за это буйной головушкой...

В Обояни Иван Петрович стал свидетелем необычной картины, которую долго потом не в силах был забыть... В первую минуту он не мог понять, что происходит. Какой-то здоровенный мужик вел по городу женщину, как потом выяснилось, свою жену, она упиралась, просила смилостивиться, молодая еще, ладная, косы – ниже пояса, рубаха – Порвана, на груди запеклась кровь. Умываясь слезами, женщина просила истязателя не позорить ее, не тащить на ошейнике, как худую собаку, она ведь в своем уме, это он, изверг окаянный, рехнулся, налакавшись браги сверх меры. Но мужик, бородатый, в высоких сапогах бутылками, в длинной рубахе-распояске зверовато зыркая из-под лохматых бровей, кричал:

– У тя демон сидит... Пройдешь по городищу – может, и выприснет, а не – так в реку, там тебе и царство небесное.

– А ты ее плетью, Демидушко, нечистый и выползет, он плети доброй тоже не любит, – смеялись зеваки: поденщики, приказчики, лоточники, канцелярские «крючки», сбежавшиеся поглазеть на оказию. В стороне сбились в кучу женщины в черных-платках, испуганно шептались, жалостливо поглядывая на несчастную...

Столпившиеся люди перегородили проезд. Карета остановилась.

Котляревский, кажется, только и ждал этого. Резко откинув дверцу, он крикнул мужику, чтобы тот отпустил несчастную женщину; мужик, увидев офицера, стоявшего на подножке кареты с перекошенным от гнева лицом, угрюмо покосился, глаза его налились кровью, и, ничего не сказав, потащил было жену дальше, но его начали толкать со всех сторон, не давая прохода. Котляревский поднял руку, указал пальцем на приказчика, чем-то выделявшегося из толпы, может, ростом своим, и громко и резко заговорил:

– Вот ты! Как можешь терпеть такое? Или тут не люди? А ты, судейский, тоже? – указал он пальцем еще на кого-то.

Люди притихли, но не расходились, а мужик тем временем продолжал тащить жену прочь; она, упираясь изо всех сил, увидев в Котляревском нежданного заступника, сочувствующего ее горю, протянула к нему израненные руки:

– Спасите! Помилуйте! Люди добрые!

В ответ на ее истошный крик толпа вдруг колыхнулась, кто-то рванул веревку, и женщина, нырнув под чьи-то руки, исчезла, словно провалилась сквозь землю.

Ямщик, видя, что пассажир его вот-вот соскочит с подножки и бросится в разъяренную толпу, дернул вожжи на себя, круто повернул лошадей вправо, в переулок. Он хлестал кнутом лошадей до тех пор, пока карета не вынеслась за город, в чистое поле.

Отъехав на изрядное расстояние, ямщик вытер вспотевший лоб рукавом, виновато обернулся:

– Убоялся за вас, ваше благородие, в таком деле лучше быть подале, а то под руку попадете – могут и порешить...

Ямщик говорил, пожалуй, правду: озверевшие мужики и в самом деле могли убить, растерзать того, кто встал на их пути. Но Котляревский как-то не думал об этом. Для него главным было – спасти женщину. И он долго не мог простить себе, что позволил ямщику уехать, не остановил его, не задержал: хорошо, если женщине удалось скрыться, а если нет?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю