Текст книги "Свет в конце аллеи"
Автор книги: Борис Носик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Свет в конце аллеи
Борис Носик
Наш старый парк
Между тем все общество подошло к беседке, известной под именем Миловидовой, и остановилось, чтобы полюбоваться зрелищем прудов. Сплошные леса темнели за ними. Мурава, покрывавшая весь скат холма до главного пруда, придавала самой воде необыкновенно яркий, изумрудный цвет.
Быстро посерело после того в саду, хрипло и как-то беспомощно-блаженно стали кричать в усадьбе молодые петушки, а еще через минуту стал светел весь сад от огромного золотистого востока, раскрывшегося за ним над желтыми полями за речной низменностью… Потом мы стояли на обрыве над этой низменностью…
Если двигаться вниз, вдоль высокого нашего парка, достигаешь, наконец, плотины водяной мельницы – и тут, когда смотришь через перила на бурно текущую пену, такое бывает чувство, точно плывешь все назад да назад, стоя на самой корме времени.
Парк, отделявший усадьбу от полей и лесов, был дик и дремуч в приречной своей части. Туда захаживали лоси… Были и прямые тропинки и вьющиеся, и все это переплеталось, как в лабиринте. Еще в первые годы изгнания моя мать и я могли без труда обойти весь парк по памяти, но теперь замечаю, что Мнемозина начинает плутать и растерянно останавливается в тумане, где там и сям, как на старинных картах, виднеются пробелы: терра инкогнито…
Тургенев. Бунин. Набоков
Дождь щедро поливал Аллею Вождя, образуя все более обширную заводь перед милицейской будкой. Пожилой сержант сонно глядел на воду через стекло, как ленивый рулевой в рубке речного сухогруза.
Окно напротив Сашиного кабинета еще светилось, но экскурсоводши уже все ушли, даже самая старагельная из них, медлительная, с большой грудью; Саша часто думал о том, как будет выглядеть ее грудь, освобожденная от одежных ограничений и подпорок, и летом он несколько раз тщетно искал медлительную на пляже, чтобы увидеть, как реализуется его мучительное видение, однако экскурсоводша на пляже не появлялась, и Сашино воображение заходило в тупик, потому что другой такой груди Саше никогда не приходилось видеть, и уж тем более осязать. Господи, да много ли он вообще успел повидать за свою сознательную половую жизнь? Большую часть его сексуального опыта составляла жизнь с Людкой, у Людки же по части груди было слабовато. «Доска, два соска», – говорила она о себе, и она могла позволить себе такую вольность, потому что была уверена, что Саша с ней не согласится. Людка была о себе высокого мнения, и Саша считал, что у нее есть для этого все основания. Увидев ее иногда неожиданно в коридоре дома-музея, Саша всегда удивлялся, какая же она стала интересная дама, уже дама-дама, а давно ли еще была девчонка-пиписька из иняза. Интересная женщина, очень привлекательная, и любимая, конечно, тоже, как-никак жена. Да и умом превосходит, пожалуй, всех прочих… Однако интерес все же, конечно, уже не тот – ночью, во всяком случае, уже маловато интересу друг к другу. Неинтересно, потому что все известно. Какой же интерес-интерес, когда уж все давно извес… Привычка поигрывать словами осталась от прежней жизни. Глядя на погасшее окно экскурсоводской, Саша вдруг подумал, что и прежней-то жизни было, в сущности, и не так уж много. А может, просто все далекое уменьшается, съеживается по мере твоего удаления, и только вот это, самое близкое, сегодняшнее – Дом-музей Вождя, и парк, и дожди, и дочурка, и семейное устройство, – оно становится большим, все большим и большим, заполняет все вокруг, становится все более реальным, единственной реальностью, будто и не было другой никогда.
Но была и другая. Было очень веселое, будто бы даже игристое издали студенческое пятилетие, когда Саша и его друзья, все они были студенты литинститута, самого что ни есть знаменитого питомника гениев, и все как один уже – гениальные поэты, совсем молодые, одаренные хлопцы с очень хорошим происхождением, так что было им совершенно все открыто в этой жизни, и хотя всем известно, что путь настоящего поэта не розами и так далее, но все же для их компании легче было пробиться, а Саша тоже считался парень из деревни, хотя, точнее говоря, он был с яхромской окраины, из барака, но тоже ведь, в сущности, деревня, так что ясно было ему и другим тоже, что таким, как он, как вся их компания, им и делать литературу, кому же еще, появилась, правда, перед самым окончанием некая робость, легкий мандраж – как, собственно, жить дальше, когда не будет у тебя ни дешевой общаги, ни стипендии, даже не за себя мандраж – за Людку, потому что она была уже слегка беременная, и к тому же у них в инязе что-то было туго с распределением на работу, ничего ей не светило. Тут-то ему Острогин и подсуропил, благодетель, эту непыльную работу – до сих пор непонятно, молить за него всю жизнь Бога или наоборот, хотя в любом случае это со стороны Острогана было благородно, да и вообще – поглядеть, так многие хотели бы такую работу, иному расскажешь, слюной изойдет человек, особенно если иногородний, как он, Саша, но лучше, конечно, не вдаваться в подробности, потому что история странноватая…
Но до того, до окончания, все было у них очень лихо – и сама учеба, учеба не бей лежачего, и дружба мужская, дружество, содружество, и общага на Добролюбова, и Бульварное кольцо, и шум попойки, и стиховое завыванье, а потом вдруг – Людка, такая ломкая, тоненькая, со своим картавым французским, язык как музыка, и этот ее любимый стих Верлена, про дождик. Пять лет: куда-то они все неслись сломя голову, куда-то плыли, по суткам не выходя из голой комнаты общежития – не то в Стамбул, не то в Сов-гавань, но только ясно было, что их ждет самая завидная на свете судьба. Потому что они в самой что ни на есть Москве. В самом что ни на есть литинституте. На самом что ни на есть старинном московском бульваре. Самые что ни на есть исконно русские, да при этом еще с французским языком под боком. А стихов, уже напечатанных, у Саши набиралось почти что на целый сборник, на книгу, и сперва, когда Людка подзалетела, они недолго думали, чего ж там, в конце концов, раньше или позже нужен ребенок, мужчине сын нужен или дочь, все равно, пусть будет.
Возникли, конечно, в связи с этим всякие трудности – раз она ждет ребенка и раз общаги не будет больше, то нужна какая-никакая площадь, и работа нужна – стихами пока не прожить, это уже ясно. Вот тут-то Остроган и пришел на помощь, рассказал Саше с большим вдохновением и вполне серьезно, что все генералы теперь хотят издать мемуары, раз главные маршалы уже издали и такой огромный успех – публику хлебом не корми, дай ей почитать, сколько было пушек на каком фронте. Так что генералы хотят, чтоб за них кто-нибудь толково написал, работа это выгодная, и она должна достаться самым достойным, самым талантливым, самым патриотам, то есть самым что ни на есть нашим и, конечно, самым «нуждающим» (он нарочно так говорил, Остроган, потому что он был непростой человек, со всячиной) – вот этим людям в первую очередь и нужно предоставить такую работу, а тут для Саши подвернулась просто синекура, совершенно замечательный случай, генерал, хотя и очень старенький, все еще на большой должности, возглавляет дом-музей, где у него чуть не сотня всяких научных милицейских сотрудников. Вот он и возьмет Сашку в штат, на жалованье, а там у них при музее, за городом, и квартиры есть, и детский садик, и спецснабжение, и столовая, и чистый воздух, а работа только эта вот – мемуары, он потом расскажет все подробнее.
Был их совместный визит к генералу, который и правда оказался очень старенький и заслуженный – он долго не мог вспомнить, о чем речь, о чем он договаривался с Острогиным, но когда они все же ему объяснили, то он заулыбался, закивал, сказал, чтобы Саша немедленно, пока не выпало из памяти, написал заявление, а потом на этом заявлении он долго-долго, очень медлительно и красиво писал свою резолюцию – зачислить Сашу согласно штатного расписания младшим научным при директоре и не загружать никакой работой впредь до выполнения им специального задания директора… Закончив писать резолюцию, он полюбовался написанным и явно был очень доволен собой, хотя устал сильно. Он сказал, что ему надо будет как-нибудь сесть и все-все припомнить, какие были у них части и куда шли, потому что это все очень нужно грядущим поколениям молодежи, то, что он еще знает и помнит, не по каким-то там архивам и документам, а по своему собственному опыту, по своей памяти (он постучал себя довольно звонко по лбу), только бы не забыть…
И конечно, он все забыл – забыл, что он собирался припомнить что-то, и, даже встречая изредка Сашу на собрании или в коридоре, он не мог, ну, совершенно не мог припомнить, что он собирался с ним делать и для чего, а Саша хотя и сильно робел первое время, не получая совершенно никакой трудовой нагрузки, но, получая оклад жалованья и всякие привилегии, которые были положены сотрудникам, со временем вполне притерпелся, тем более что не видел большого смысла в том, что делали другие научные работники, – совесть его не мучила больше, а остались только совсем близкие, временные задачи, вот как сейчас: перейти под дождем парк до жилмассива, забрать из детсадика дочурку (все же дочурка у них получилась, не сын, но даже думается, что и не могло другого быть, и не надо), потом еще зайти взять кой-какие продукты, потому что Людка вернется сегодня поздно, еще небось на станции, а дождь все садит и садит в нескончаемом водолитии, и парк пахнет хорошею прелью и холодом, как будто уже осень, – что и говорить, замечательный парк, – и сержант зажег свет у себя в стакане над разливанным морем и мокрой дорожкой, тоже мне, башня из слоновой кости, и вон как он кружит, туман над фонарем, стекает вниз хвостами, и пар поднимается вверх, будто бы над котлом, где ведьмы, взъярив огонь, затеяли свое колдовское зелье, вот и ритм рождается сегодня особый, и настроение, и строка, надо записать, хотя бы так записать, по бреду – пошла, пошла, пошла, и, припадая, и припадая, пропадая… Саша и не заметил, как вышел из кабинета, все еще повторяя, качаясь, то вдруг воспаряя, то трезвея, – шел прямо через лужу к удивлению старого блюстителя, шел своей валкой походкой, за которую (в сочетании, наверно, с фамилией – Неваляшинов) и прозвали его еще на первом курсе Неваляшка… Парк вдруг дохнул на него поразительно острою прелью этой размокшей, разнеженной в летнем дожде, сочной, о смерти еще и не думавшей зелени, амен.
А Людка еще и не была на станции, она была еще в городе, стояла, как дура, в метро, как последняя дура – все слушала, что он ей травит, этот шустряк-киношник: что-то где-то они снимали, и вышла хохма, кто-то где-то кому-то сказал кое-что, кто-то сказал знаменитый, то ли сам Фюнес, то ли наш Рязанов-Брагинский, а потом какой-то состоялся банкет, и ребята где-то надыбали виски, джину и виски-сауэр – чего они только не пьют и не крадут в наше время, эти алкаши, – и еще о том, как трудно в наше время снять настоящий музыкальный номер, по большому счету, и сколько стоит одно падение с лошади, и во что обходится один консультант, скажем, знаток каких-то там блюд, профессор кислых щей, не то что мы, простые режиссеры, точней, помощники режиссера, получаем свою сотнягу, но мы не жалуемся, тачка скоро будет своя, а квартирка, хотя однокомнатная, а все же своя, ну, поглядишь – увидишь, что за берлога – хохма, потолок ребята ему обклеили кадрами из фильма, и еще его фотографии – то на пушке, то на лошади, то на манекене верхом, то на манекенщице, еще на Медном всаднике в проливной дождь, вот они давали дрозда в Питере, поехали на выбор натуры, а сами три дня гудели в «Европейской», все бывало, да, но вообще-то он один, один как перст – здесь зачем-то он взял Людкину руку, может, на пробу, ладно, пусть, жалко, что ли, особой радости нет, но забавно, пусть мелет, ерунда это все, конечно, а что не ерунда? Под дождем в Озерках не ерунда – когда все одно и то же, или когда Варька болеет, или когда с ней надо гулять целый вечер по аллеям, как старой бабке, – это не ерунда? «Да, да, – Людка кивнула и спохватилась, – а что «да»-то?» А вот это – что она к нему приедет поглядеть на эти его фотографии, которые на потолке развешаны, ну уж там он не просто за руку, там он за ногу схватит, это тебе не метро – тем более голова у нее будет задрана к потолку, – что, может, оно и забавно будет, не убудет от нее, наверное, и Сашке еще останется, не больно-то ему нужно… А народ все шел и шел мимо них к переходу на Павелецкой.
Потом, добираясь одна в Озерки, она все еще думала, додумывала, и все эти бестолковые картинки чужой жизни, и вся эта суета молодого киношника вдруг вытянулись в пеструю ленту, которая и была другая жизнь, не такая, как у них, у нее, у Сашки, у подруги Зины, которая была свободная пташка в озерковской клетке, как у младшего из милиции, который все намекал Людке, что можно бы, все добивался, как у Зининого сержанта Коли, как у отца с матерью…
Потом Людка мыкалась, набирая по карманам мелочь возле автоматов, штурмовала электричку, оказалось, полупустую, сидела у окна, перебирая, как на ниточке, заманчивые стекляшки чужой жизни, но поезд остановился на большой станции и чего-то дальше не шел, тут Людка и обнаружила, что она села в электричку, которая не дойдет до Озерков. Пришлось выходить, и стоять в толпе на перроне, и ждать новую электричку, а до нее оставалось без малого час, Боже, что за тоска, но так случилось, что ей не пришлось ждать одной все это время, потому что подошел огромный такой мужчина в очках, некрасивый, но очень серьезный и внушающий доверие, ничего, нормальный, подошел и сказал:
– Я знаю, вам в Озерки… Нам почти по пути, и мы уже ехали с вами однажды…
Она почему-то сразу пошла за ним и с ним на станционную площадь, где он взял такси, чтобы им вместе ехать в Озерки, и они поехали, но потом остановились отчего-то на тихой аллее словно бы нежилого дачного поселка, отпустили такси и подошли к даче, где он жил, – Людка так и не поняла, что он там делал, то ли какую-то диссертацию по математике, то ли книжку, то ли еще что-то, она и не очень слушала, что он рассказывал, потому что все время ждала, что же будет дальше, вот сейчас будет, сейчас это случится, – и она перебирала все за и все против, понимая, что все равно это случится – такой уж сегодня был день, что раньше или позже – а этот высоченный, в очках, он был даже убедительней, чем киношник, хотя и молчал по большей части – не говорить же им было при шофере, а в доме только успел ей сказать, что у нее очень значительное лицо, многие ей раньше говорили, но этот как-то очень спокойно и значительно сказал, а потом он снял с нее пальто в этой просторной, бревенчатой комнате, очень красивая была комната, – снял и словно бы задумался на минуту, а потом вздохнул и снял с нее все остальное – а дальше было все хорошо, совсем хорошо, какое-то не то чтоб забытое, а даже как будто и не бывавшее с ней никогда, точнее говоря, она уже и не помнила почти, как там у них было в первый год с Сашкой… Она подумала, что ее долг перед Сашкой ей подсказывает, но подумала только так, для полемики, потому что у них у всех, у ее родни, и у Сашки в том числе, прежде всего у Сашки, накопился огромный долг перед нею, столько было в этой жизни недодано из того, что было ей обещано, не грех возместить хотя бы вот так, урывкой, по случайности, раз в жизни, не известно, будет ли еще когда случай, а может, и будет, потому что, видно, она ничего, в порядке, раз он так старается, от души, этот серьезный, или просто в новину она ему, может, тогда оно все и бывает хорошо, когда в новину…
Потом он ушел куда-то, наверно мыться, а она встала, осмотрелась и стала гулять по комнате, завернувшись в простыню, приглядывалась, принюхивалась. Она была лазутчик в чужом лагере, в лагере мужчины. От нее зависело – карать, миловать, пожалеть… Только война на сегодня уже была закончена. Она сдалась без боя. Она победила.
В доме хорошо пахло трубочным табаком и бревнами. На стенах были фотографии – какой-то немолодой женщины, попа с бородой в рясе, мужика в свитере наподобие Хемингуэя, только носатого, а больше всего – ребенка в разных видах. Еще висели по стенам листочки с формулами, и на столе в его разбросанных бумагах тоже были всякие уму непостижимые формулы. Людка поглазела на них и с уважением подумала о себе: вот, женщина, она над всем – над их стихами, философиями, формулами – вот теперь он все бросит, все свои формулы, и побежит искать машину, чтоб ее отвезти домой… Людка смотрела в окно – на кусты, на цветы, на детские качели, березу, лужайку – все, что выхватывал свет из высокого окна комнаты. Конечно же, он женатый. Все женатые…
Он пришел с машиной, довез ее до Озерков, до самого парка, и она бежала по аллее, задыхалась, спешила, а потом увидела, что света нет, дома уже спят, успокоилась, вошла тихонько, разделась и даже обняла Сашку за шею, погружаясь в быстрый сон. Только Варьку поцеловать отчего-то не решилась. Утром она придумала нехитрую историю про сестру, которая звонила, и мать, которая очень хворала, а теперь больше не хворает, – Господи, мужчины, да они только и ждут, чтобы им придумали что-нибудь такое утешительное…
От мокрого пальто в Сашином кабинете установился какой-то совсем деревенский, совсем избяной запах, и, хотя дождя уже не было, из парка тоже тянуло хорошей такой сыростью, от которой голова у него была ясная, трезвая и хотелось читать, работать. Дни поздней осени бранят обыкновенно. А сейчас еще не осень, но все смешалось теперь в природе, а работа, вот она, круглый год у тебя на столе, читай себе полегонечку, в охотку – в охотку оно и лучше идет, споро идет…
Вначале Саша маялся, потому что совсем уж без работы, оказалось, нельзя, для самого себя нельзя, но позволить им, чтоб на тебя навалили работу – отдать вот так, без бою драгоценную эту, дуриком ему перепавшую свободу тоже нельзя – можно ведь самому читать, писать стихи, а поддаться – загрузят по горло, найдут чем, сами весь день без дела заняты и тебе дадут занятие. Один раз опасность подступила совсем близко, объявился без стука в его кабинете замзам по научной, активный такой человек, Орлов, кажется, еврей, сам без дела сидеть не может и другим не дает, придумал ввести отдел кипучей современности – «В свете Его идей», чтоб там каждый месяц менять экспозицию самоновейших достижений и новых цитат – таскать им не перетаскать. И вот он хотел Сашу к этому делу привлечь, застал врасплох, глазеющим в окно, но Саша решительно сказал, что нет, генерал строго наказал – только спецзадание, сейчас он, Саша, пойдет к генералу и лично спросит, возможно ли отвлекаться… Конечно, нужна была храбрость, чтобы так вот в лицо сказать – Орлов аж с лица спал, однако ждал все же, падло, что будет, так что главное геройство еще было у Саши впереди, и он пошел в приемную, очень бодро пошел, потому что Орлов видел из коридора. И вошел он решительно, но тут же оробел, хотя секретарша улыбнулась ему приветливо – все же почти новенький, и хоть невоенный, но мужчина, редкая вещь в Озерках. Саша ее спросил, как Сам.
– Не в духе, – сказала она, – бурчит. И что характерно, графин разбил. А потом забыл и спрашивает, откуда здесь лужа. Просто вне себя.
Саша потянул на себя дверь страшного кабинета, потом вежливо, плотно закрыл ее за собой и оказался в тесном, темном промежутке между дверьми, этаком крохотном предбанничке, где было душновато, но зато можно было перевести дух, прежде чем рвануть на себя вторую дверь, войти, извиниться и сказать… А что сказать-то? Просто напомнить о себе? Вспомнит ли? А что, если вспомнит? Дальше что? Каких ждать перемен… Господи, как хорошо было просто сидеть и читать книгу, смотреть в окно, писать чуть-чуть, гулять по парку, бродить по лесу. И эти вот минуты между дверьми, они, как ни странно, может быть, и есть последние минуты свободы, однако надо все же решаться – туда или сюда… Но чем больше он думал о том, что теряет, тем меньше ощущал он решимости потянуть на себя дверь, пойти туда или сюда, лучше никуда. Больше того, это вот никуда, в темноте, между дверьми, начинало ему казаться самым подходящим местом, жарко чуть-чуть, конечно, но как же иначе добыть эту свободу, столь нужную для его дела, для его безделия и для самой его свободы. Стоять, терпеть, не двигаться, дышать поменьше и думать о чем-нибудь – о томиках стихов на столе в кабинете, об аллее под окном, вот сейчас он вернется в кабинет, откроет томик и взглянет в окно, в парк, а потом в обед уйдет по дорожке, влево от Любимой Аллеи Вождя, через дыру в заборе, до лесной поляны…
Саша вышел из предбанника мокрый, пунцовый – секретарша подняла на него взгляд и улыбнулась сочувственно, продолжая прижимать к уху телефонную трубку (значит, ничего не слышала, все время проговорила с хахалем или с подружкой, чем ей тут еще весь день заниматься?). Потом она прикрыла микрофон трубки, спросила:
– Ну как он?
– В ярости, – сказал Саша, – лютует.
Орлов поджидал под дверью приемной и, конечно, слышал Сашин ответ, но еще спросил, не для верности, а для сохранения своего достоинства:
– Ну что там решили?
Однако Саша уже видел и без этого робкого вопроса, что его взяла, можно не давить, не пережимать, потому что и сам уже не рад замзам, что ввязался в это дело, ждет, чтоб его помиловали, отпустили с миром.
– Все как я говорил… – сказал Саша спокойно. Потом добавил с легкой издевкой: – Можете у секретаря спросить, какая была реакция.
И пошел к себе в кабинет ворошить томики стихов, готовить диссертацию – слава Богу, можно и не спешить, еще год, еще два, потом, может, само что-нибудь напишется, а если и не напишется, что с того? Диссертация – это было им самим для себя придуманное занятие, потому что просто сочинение стихов и просто чтение книг не покрывали долгих часов сидения за столом, да и не всегда бывает у человека склонность и настроение писать стихи, а диссертация была все же какое-то научно-служебное занятие, она требовала регулярности, которая стихам его была противопоказана, а вдохновения она чаще всего никакого не требовала.
Иногда, впрочем, Саша соглашался выполнить какое-нибудь поручение, в порядке одолжения или общественной работы, как хотите, – вот, например, с мельницей – замдиректора по хозяйственной просил, или, скажем, провести экскурсию, особую, со стихами, старший экскурсовод просила, та, что с большой грудью, тут уж трудно было отказать, тем более что по теме его диссертации и тем более что говорила она с ним так почтительно, не смотрела на него, а глаза опускала куда-то себе на грудь, так что и он безбоязненно мог смотреть туда же, и ему казалось, что она чувствовала его взгляд, эта ее огромная грудь, поднимавшая навстречу его взгляду мохнатую мохеровую кофту…
С мельницей – чья-то была идея, может того же дотошного замзама: открыть новый экскурсионный объект, мельницу в соседней деревне, той, что за лесом. Известно было, что в каком-то там двадцатом, что ли, году мужики решили соорудить кооперативную мельницу, собрались в кооператив и построили, а Вождь ее еще до конца строительства посетил как зачаток нового, как бы росток, и где-то он даже говорил об этом или писал, так что теперь можно, а может, и необходимо везти или вести туда группы. Так-то оно так, но в связи с этим у зама по хозяйственной вставали немалые проблемы – мельницу эту надо было покупать, к деревне мостить дорогу, на худой конец прокладывать асфальтовую дорожку через лес, а на ней, как водится, фонари, в общем и целом, прогулка, конечно, заманчивая, особенно для иностранных гостей – русский лес, настоящая русская деревня, однако деревню, конечно, придется в связи с этим ломать, строить настоящие блочные дома, не покажешь же эту рухлядь, в общем, все это не завтра, не послезавтра, но для начала надо было решать вопрос с мельницей – что делать, купив ее, показывать в качестве руины или строить заново. В связи со всем этим зам и попросил Сапгу, поскольку известно было в музее, что он пишет стихи про деревню и даже сам имеет крестьянское происхождение.
Это поручение пришлось Саше по душе – всю неделю он под это дело уходил с самого утра пешком в деревню, а погода в ту весну выдалась золотая и дорога – лучше не придумать: сперва вдоль и поперек уже исхоженная парковая тропочка среди зеленой, нахальной такой, точно она вот-вот заговорит, весенней травки, а потом через дыру в могучем бетонном заборе (сколько бы ни стояло охраны по воротам, всегда есть дыра в заборе) вдоль подсохшего уже проселка по зеленеющему лугу, а дальше – вверх, в огорок, туда, где жались еще друг к другу десятка два доживающих свой век и даже не обстроенных еще паскудными подмосковными верандочками, а попросту чистых и серых избушек обок несоразмерно большой для деревни красной церкви – Саша привычно удивился, как же они могли, эти бедные поля и бедные люди, позволить себе построить громадную такую церковь?
Переходя из дома в дом, знакомясь с немногими обитателями деревни и временами угощаясь у них то чаем, то молоком, то картошкой, Саша мало-помалу выяснил историю кооперативной руины. Да, действительно, мужики сложились здесь в кооперацию и почти что построили сообща мельницу, но только она еще не приступила к работе, когда выяснилось, что какой-то из кооператоров проворовался, так что закончить стройку уже не на что. Решили мельницу продать, что и поручили другому кооператору, который удрал с выручкой. Жертвы этого начинания тоже исчезли мало-помалу где-то в трясине небережливого времени – кто сам ушел, а кому помогли, но Вождь в село действительно приезжал, интересовался, было дело, его даже в избу приглашали на чай, только он не захотел, на воздухе, говорит, потолкуем, очень правильная штука эта ваша кооперация, основа основ.
История эта не сильно занимала Сашу, это все было уже по епархии замзама и его научных подручных, а что касается руины, то он выяснил главное, что она никому тут не нужна, да и земля эта то ли колхозная, то ли совхозная, но это все можно за три пол-литра без труда уладить, чай, не к частнику это перейдет какому-нибудь, а к своему же родному государству, и на такое благое дело. Что касается пол-литров, то это был тоже вопрос соблюдения формальности, и первую бутылку Саша извлек из кармана уже при первом посещении, вторую привез зам по хозяйству во время совместного их визита, когда местный председатель поставил свою, домашнюю, так что вышел неплохой сабантуй для всего немногочисленного населения, которого со всеми бабками и детьми вышло тридцать жихарей. А Саша между тем зачастил в деревню. И говор ее, и все ее печальные смешные истории были ему близки, он мог слушать их часами, мягчея сердцем, хотя и замечал, что пьяницы-мужики относятся к нему иронически. Он много чиркал на листке после первого своего визита, но однажды перечитал все и разорвал, потому что он знал за собой особое, сердечное понимание деревни и любовь к ней, а ничего такого не видно было в его стихах, ничего не дали стихам это его понимание и эта близость. Порвав листок, он вспомнил последние строчки лермонтовской «Деревни» и заплакал, потому что это написал светский барчук, проводивший время со своими княжнами, но вот – ничего лучше ни сам Клюев, ни сам Кольцов, ни наши нынешние не могли – разве только Сережа. Дрожащие огни печальных деревень…
Дрожащие огни печальных деревень… Саша бродил по дорожкам, и парк, как всегда, возвращал ему душевное равновесие, потому что в них было спокойствие и благородство, в старинных его аллеях, в огромных его деревах, округлых полянах, в одинокой, безлюдной, но словно бы лишь миг назад опустевшей скамье. Ощущение, которое рождали в нем эти аллеи, было таким острым, таким пронзительным и реальным, что вряд ли мог ему противиться кто-нибудь, будь он сам Вождь, маленький человек среди больших деревьев или, бери выше – кудрявый, порывистый поэт с бакенбардами, с такой головокружительной, еще прижизненной славой… Э-э, да что там слава и славословленье перед печалью этого зеленого коридора?..
Парк становился частью Сашиной жизни, неотъемлемой и неизбежной. Он помогал ему отделять настоящее от придуманного, наносного, может, оттого, когда вышла эта стычка с замзамом, он так испугался за место – испугался за парк. Кроме парка были книжки и диссертация. Была дочка. Была жена Людка…
Когда Саша вернулся с работы, Людка подхватила дочку и пошла с ней гулять: ей что-то трудно было оставаться с ним сейчас с глазу на глаз после вчерашнего, о чем-то говорить, а думать о своем. Ей еще самой надо было разобраться во всем. Она вовсе не считала, что с ней случилось что-нибудь худое, да и счастья или греха никакого особенного она не видела в том, что произошло, но отчего это все же с ней случилось и для чего? Наверное, давно могло так случиться, будь другая на ее месте, давным-давно… И еще она ставила себе в особую услугу, что она не путалась тут ни с кем в Озерках, как другие, она этого из-за Сашки себе не позволила, чтоб его не унижать, а честно сказать – и не с кем было. Главные кавалеры здесь были ребята-милицейские, стоявшие возле дворца или в аллеях, среди них были, конечно, и совсем неплохие ребята, были получше, похуже, все в форме, а других просто и не было. Некоторым девчатам повезло на самый что ни на есть настоящий роман, как вон подруге Зине, она только в прошлом году с истфака, все говорят, повезло, потому что ее Коля-сержантик, непьющий парень, на заочном юридическом учится, а ночью караулит Сторожку Лесника как музейный объект, так что у него ключи от этой сторожки, и они с Зиной там встречаются, от самых холодов, и даже летом. Там внутри никаких экспонатов, в этой сторожке, просто считается, что Вождь однажды туда заходил напиться воды и поговорить с лесником о текущих вопросах. Заходил – не заходил, это никто сказать не может, но факт то, что в ней тепло, в Сторожке, и Зинке не надо шляться осенью по мокрой опушке или раздеваться наспех, пока девки из ее комнаты сеанс в кино отсиживают..
Моросил дождик. Людка подняла черный капюшон пальто и притянула Варьку к себе за руку, чтоб не брызгала по лужам. Людка знала, что капюшон ей к лицу, сама видела в зеркале, да и по мужским взглядам в Москве видела – такая девочка-девочка, а то монашенка худенькая выглядывает из глубины черного, как будто Пьеро.
Аллея была, как всегда, пустая, пустынная, и никто не видел ни монашенки, ни Пьеро, ни хорошенькой молодой девочки, разве только пожилой сержант в милицейском стакане, но ему это разве нужно? Можешь тут прожить сто лет и носить твои самые лучшие вещи, а только никому, никому это все будет не нужно, и никто не увидит тебя, и жизнь пройдет-пробежит, чудесная твоя жизнь, твои двадцать пять и твои двадцать шесть, двадцать семь… Вчерашний математик хотел для общения поддержать разговор о французском, что-то вякнул насчет артиклей, потом про какого-то Анри Пуанкаре, а Людка хотела ему на это сказать, только сдержалась, – что ей это все не так уж интересно, до лампочки ей теперь этот самый французский, и артикли, и Анри, кто он там был, Пуанкаре, потому что есть у женщины в жизни очень много поважней, настоящее есть у нее, которое затрагивает и о котором она думает, а не думает она все время об артиклях, когда душа требует, чтобы жить, пока она еще может, а уж когда засохнет, тогда, может, главными станут артикли, главнее, чем эта живая жизнь, – Боже, да чего она в жизни видела-то: иняз, да Сашка, да беременность (вот по этим аллеям живот свой таскала), да малышка, тоже все здесь, все по тем же аллеям, те же опостылевшие рожи, да вечный голос экскурсовода возле дворца – какой был Вождь скромный, и жил в одном только дворце, и с одним автомобилем (вон, под стеклом стоит, длинный, заграничный), да с поваром и прочими, все понятно, большой человек, только при чем тут скромность или нескромность?








