412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Свет в конце аллеи » Текст книги (страница 12)
Свет в конце аллеи
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 02:16

Текст книги "Свет в конце аллеи"


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Подбежал Юрка, сел на колено к Железняку.

– Чему вы улыбаетесь? – спросил Гриша.

– Так. Вспомнил один старый анекдот, – сказал Железняк. Гриша улыбнулся понимающе. Что остается в борьбе с Ними, кроме анекдотов?

– Какой именно?

– Вы его знаете, наверно. «Восстановите Рабиновича…» Гриша задумчиво покачал головой, зато Юрка оживился, заерзал у Железняка на колене: он знал все анекдоты.

– Ну? – сказал Гриша с тем же иронически-скорбным выражением лица.

– Ну, в общем, снится Рабиновичу сон, что пришли американцы и велели всем евреям собраться на Красной площади. И этот ихний очередной поц, кто там у них, Никсон или кто…

– Картер, – сказал Юрка, – видный политик и культурный человек.

– Да, так вот он говорит (в микрофон, конечно): «Товарищи евреи…»

– Господа евреи… – поправил Юрка: он был тонкий стилист.

– Да, господа евреи. Просто – евреи. Вы долго страдали, требуйте от нас чего хотите. И вот поднимается крик, шум, чего-то просят. «Не слышу, – говорит Картер. – Что вы как в синагоге. Давайте по порядку. Все вместе, на счет «три», раз-два-три». И вот слитный, единый крик пронесся над Красной площадью, над ГУМом, над улицей Степана Разина, над интуристами и грузинами в гостинице «Россия»…

– Ну, это уж… – возмутился Юрка: он был против отсебятины в фольклоре.

– Что они кричали? – спросил Гриша настороженно.

– Восстановите Рабиновича в партии! Восстановите Рабиновича в партии!..

Гриша не смеялся. Трагически пожевав губами, он сказал:

– Вы плохой еврей…

– Он антисемит, – с готовностью поддержал его Юрка.

– Да. Вы плохой еврей. Сами вы неплохо устроены, а что люди бьются, чтобы устроить хоть как-нибудь и преодолеть неравенство всякими средствами, хоть в партию, хоть как, – это вам шуточки.

– Таки плохой, – согласился Железняк.

Юрка убежал в шестьсот седьмой номер. Гриша тоже ушел. Железняк размышлял о том, что он плохой еврей, а значит, и плохой человек. Он не смог сопереживать Грише. Доктор Швейцер не одобрил бы его. С точки зрения мусульманской, скажем кабардинской или балкарской, он был даже человек безнравственный. Он не посочувствовал соплеменнику, не одобрил его действий, он как бы мерил его теми же мерками, что и представителей другого племени. Это было неправильно. То, что недопустимо для инородца, вполне извинительно для человека твоего племени, стесненного особыми обстоятельствами (обстоятельства всегда особые, и это Железняку только на днях объяснил в разговоре один умный балкарец: «Разве можно забывать, что претерпели балкарцы»).

Гена предложил Железняку вместе подняться на Гору Семен, который накануне подвернул ногу в сиднем сивел в номере, изъявил согласие поиграть с Юркой в карты, так что Юрка был пристроен и можно было покататься.

– Можете не беспокоиться, – сказал Семен Железняку. – Мне с вашим пацаном интересно. Он мне сообщает много информации. Я сам очень много имею информации, но у пацанов феноменальная память… И вы можете мне довериться, я сам тоже сумасшедший отец.

Гена и Железняк пошли на канатку. Излишне говорить, что они не платили за подъем и не стояли в очереди. Они здесь были свои люди: друзья канатчиков, друзья их друзей. Гена к тому же еще был инструктор. Конечно, инструкторам тоже приходилось время от времени поить канатчиков.

В сущности, канатная дорога работала как высокопроизводительный спиртоводочный завод. Во всех комически-серьезных сводках сообщалось, что эта беспрерывно работающая, обремененная очередями канатка выполняет план меньше чем на пятьдесят процентов. И это значило, что остальные пятьдесят с лишним поступали непосредственно канатчикам, чаше всего в виде спиртного.

Генино присутствие мешало, конечно, Железняку в полной мере насладиться подъемом. Гена хотел поговорить о любви. Жена ответработника любила его беззаветно, и похоже, что не совсем безответно, потому что Гена чувствовал волнение ответственности. Ему даже страшно становилось по временам, что это он сумел внушить взрослой женщине, бывавшей за границей, такую любовь. Правда, она рассказывала довольно странные истории про эту заграницу вожделенную: там, за границей, она сидела взаперти, копила деньги и мечтала вернуться на родину. Но Гена, конечно, не очень верил: все они рассказывают такие истории. А все же они туда стремятся. Гена считал, что любовь эта накладывает на него обязательства. Он не знал толком, в чем они заключаются. Что еще он должен предпринять, кроме ежедневной эксплуатации своей мужской силы. Может, он должен на ней жениться…

Выслушав рассказ Гены, Железняк пришел к выводу, что это настоящая любовь, ибо в рассказе Гены часто упоминалась непохожесть его подруги на нас всех. Она была не такая, как мы, не из наших, из другого круга, иного происхождения. Она привыкла к другой жизни, она ездила за границу, она чем-то душилась и брызгалась, не тем, чем мы, она чем-то там брезговала, в общем, она была птица другой породы. Этот вот пиетет перед другой породой и показался Железняку признаком влюбленности. Насколько Железняк понял, это и был тот пиетет, который так часто приводил к браку. Конечно, потом, в браке, все эти признаки другой породы становятся отвратительны, непереносимы, служат предметом ссоры или поводом для развода, однако сейчас, в пору знакомства, они еще помогают отдать предпочтение данному сексуальному объекту, выделить его из череды прочих: они еще способны развить в одном из партнеров комплекс неполноценности, столь существенный для любви и брака…

Итак, Гена заколебался, пошатнулся, и Железняку, возносившемуся на Гору в одном кресле с Геной, предстояло укрепить его на ногах или, напротив, сбить с ног.

– Каковы твои взгляды на воспитание ребенка? – спросил Железняк с серьезностью…

– Но у нас, может быть, не будет детей, – сказал Гена с надеждой.

– Да, но у нее уже есть ребенок.

Нет, этой мороки Гена не хотел вовсе. Не так уж он сильно был влюблен, чтобы…

– «Попенок зовет его тятей», – напомнил Железняк.

– Знакомые стихи, – задумчиво проговорил Гена. – Кажется, Евтушенко.

Кресло со щелчком миновало опору и вышло из-за перевала. Горы были теперь распахнуты по обеим сторонам в сверкании снегов, исчерченных лыжней. Горы были огромны. Они не были равнодушны к проблемам, перед маленькими людьми. Просто они перерастали эти проблемы.

Они были так огромны, что проблемы казались ничтожными. Может, в этом и заключалось их анестезирующее воздействие.

Гене смотрел на Железняка с ожиданием Не дождавшись ответа, ом стал рассказывать про ошалелую замужнюю туристку, которую ом намедни потаи раком Томнее, Гена сказал «рачком-с». Вспомнив, что ом уже маком с предметом, Железняк вернулся к Горе. Пожалуй, воздействие Горы объяснялось не только и не столько ее размерами, сколько ее безмолвием, размахом тишины Были еще слепящее сверкание снегов, неисчерпаемость красоты была загадочность Горы. И усилия людей на ее склонах. И жертвоприношения – на каждый день приходилось, кажется, полторы поломанных ноги…

– Выходит, что вы не можете мне дать совета, – сказал Гена, и Железняк увидел, что им пора приземляться.

– Выходит, что нет, – согласился Железняк, уже грохоча ботинками по деревянному настилу верхней станции.

Гена защелкнул крепление, махнул палкой и первый пошел вниз по склону. Железняк не спешил. Он спускался медленно и неуклюже, поворачивая слишком круто, кантуясь слишком сильно. Боясь повернуться лицом в долину, развить настоящую скорость. В своем воображении он спускался куда стремительней, чем это происходило на самом деле. Тем не менее он все-таки спускался мало-помалу – он поворачивал, тормозил, соскальзывал, останавливался, утомленный. Он охватывал взглядом панораму гор, отыскивая то любимую сосну у южного склона, то синюю тенистую лощину, то ниточку дороги внизу у реки…

Кто-то догнал его, резко затормозил, остановился, перевел дух.

Это был Коля. Румяный, лихой, элегантный.

– Я вот что подумал, – сказал он. – Если я в этом году защищусь, то на будущий год целый месяц возьму зимой. Мне положено будет. Здорово, да?

– Здорово.

– У нас сегодня сабантуй. Такие чудачки попались! Со знанием языка, обалдеть…

Коля стремительно понесся вниз, поворачивая едва заметным переносом тяжести, взметая струйки снега.

Железняк стоял, думая о том, что если не забывать о благодарности, то жить станет легче. Люди, познав Бога, не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось неосмысленное их сердце. Неосмысленное сердце? Да. Сколько оно накопило боли. Сколько нервов было истрепано зря… Называя себя мудрыми, обезумели…

Он задержался еще у хижины, близ пятого опорного столба канатки, перед выходом на косой спуск к южному склону. Опора была обмотана матрасами. Для смягчения удара. Группа лыжников обогнала его. Прошумела. Ушла вниз. Железняк представил себе весь путь до нижнего выката. Южный склон. Потом «труба» в тенистом лесу. Потом снова косой спуск и бугры, до самой последней «трубы», перед выходом к отелю. Но можно пойти еще дальше к югу и спуститься в долину реки. Дорога до подножия казалась длинной. Такой же длинной казалась когда-то предстоящая юность. Потом зрелость. И вот уже все на исходе. Он на пороге старости. На выкате из последней «трубы». Гора была как целая жизнь. Она никогда не давала забыть, что это спуск. Что сколько ни стой, ни тяни, ни осмысливай каждый поворот – будет конец пути, и спуск снова покажется тебе слишком кратким…

После слепящего, жаркого южного склона Железняк спустился в «трубу» и встал в прохладной тени сосен. Каждый глоток воздуха был здесь точно глоток студеной воды. Глаза отдыхали от слепящего солнца. Синие тени на снегу, и сосны, и сверкающий дальний склон были так пронзительно хороши, так рельефны, что больно было смотреть. Боже, неужто уйдет все это, неужто уйдет? И все же, сколько выпало уже такого на мою долю, за что мне, Господи?

Железняк раскантовал лыжи и пошел вниз, осторожно, но легко поворачивая на буграх, приседая, распрямляясь, – годы спадали с плеч, сколько мне, Господи Боже, – сорок семь, двадцать семь? Может, ей все равно, Горе? Или она только делает вид, что возраст для нее не существует? Да и что мои полсотни перед ее тыщами?

Он стал внимательней на последней «трубе», на ее обкатанных, обледенелых буграх – съехал благополучно, круто притормозил на площади перед отелем. Потом стал добираться к ступеням входа.

На нижней ступеньке маячил Сайфудин. Он был не похож сегодня на того сильного, уверенного в себе человека, который мыл блистающую «Волгу» в тот первый день возле кафе. Он то поднимался вверх по ступеням, то спускался вниз, точно не решаясь войти.

– Салам-алейкум! – сказал Железняк. – Что-нибудь случилось?

Сайфудин смотрел испытующе, молчал, точно размышляя, достоин ли он доверия, этот гяур, потом сказал:

– Дочка моя девалась куда-то. Долго нет дочки. На базаре тоже нет.

Сайфудин невольно поднял взгляд на отель.

– Да нет, чего ей туда идти? – сказал Железняк. – Где-нибудь сидит у подруги. Болтают. Девчонки…

– Оттуда? – Сайфудин кивнул на Гору, давая понять, что больше не стоит говорить о его делах.

И Железняк снова увидел страх в его взгляде, обращенном к Горе, как и тогда, в первый раз. Страх перед благодетельницей – Горой, которая принесла эти дурные деньги, но с ними принесла и угрозу. Принесла каменную громаду отеля с его лабиринтами комнат и сортиров, с его подвалами, барами, чердаками, где селились люди из дальних, непонятных краев. Из краев, где больше нет недозволенного. Каменный котел, где и свои, защищенные этой вот каменной стеной от села, от внимательных глаз односельчан, выварившись в этом котле, становятся такими же, как приезжие, а иногда, наверно, и хуже. Девушке и в старые времена грозила опасность. Ее могли, например, украсть. Однако опасности, что принес отель, где больше не было разницы между девушками и женщиной, между чужою женой и шлюхой-официанткой, – эти опасности были бесчисленней, таинственней и оттого намного страшней…

– Сходи домой, Сайфудин, она уже небось дома, – сказал Железняк. – Ну что с ней может случиться?

– Не знаю, – сказал Сайфудин. И Железняк ощутил вдруг, что он и сам не знает, сам ничего не может сказать, сам не уверен ни в чем.

Он глянул вслед уходящему Сайфудину и поспешил в отель. Надо было забирать Юрку и вести его на обед.

– Я пошел, – сказал Юрка. – У меня в подвале очередь. На настольный теннис.

– Иди. Я тут буду читать.

Железняк открыл свой американский роман и почувствовал, что читать ему не хочется. А чего хочется? Наверно, пойти в подвал, посмотреть, как Юрка будет стоять в очереди, а потом, достоявшись, будет играть в настольный теннис. Юрка был его главным занятием. И вовсе не оттого, что Юрка притязал на его внимание, а оттого, что больше Железняку занять себя было нечем. Все известные Железняку занятия становились ему неинтересны. Вот Юрке, тому все интересно. Но чем старше человек, тем с большим трудом он находит себе занятие, которое кажется стоящим. Благо хоть работа еще не обрыдла, а что другим остается, которым обрыдла? Несколько еще выручают очереди в магазинах, перебои в снабжении – то одно нужно достать позарез, то другое. Других мужчин выручают автомобили, всякая техника, ну и, конечно, выпивка. Что бы они делали без этого, бедные горожане? Вот они копошатся вечерами, затерянные в однообразии двенадцатиэтажных корпусов, составляют загадочные очереди, пишут какие-то списки, раздают номера. Однажды в полночь Железняк подошел в Чертанове к такому скопищу и узнал, что это очередь на Дюма. Ему терпеливо объяснили, что сперва надо пудами таскать макулатуру (все равно какую) – за это дадут талон. Потом обладатели талонов выстраиваются в длинные очереди и еженощно проверяют свои номера. Через много дней, пройдя все очереди, они предъявят свой талон, заплатят деньги и получат два кило макулатуры в виде романа Дюма. Или воспоминаний конструктора Яковлева, где описано, как великий генералиссимус заедает щами красное вино и неустанно крепит оборону. О, этот финт с макулатурой – это дьявольски хитрый план спасения утопающих. Это выдающаяся уловка культуркампфа, и бумажный кризис тут ни при чем… Зрелый человек не может себе выдумать занятия. Он томится одиночеством. Он ходит в гости в поисках общения. Он ведет там разговоры. Ни о чем, обо всем. Главным образом о том, о чем он не имеет ни малейшего представления. Эти предметы считаются более удобными для беседы. Западный человек чаще отправляется в места общественного питания. В бары и кафе, где он сидит перед стаканом воды и скучает. Он не читает, он ни о чем не думает. Он попросту сидит и смотрит перед собой. В странах нецивилизованных он при этом напивается, и это все же оправдывает его угрюмую неподвижность к тому же в нецивилизованных странах он редко напивается в одиночестве. Отель являл собой чудо современной архитектуры – тесные комнатки, крошечные холлы на этажах, в которых негде приткнуться, и эта вот холодная, полутемная пустыня из стекла и камня, среди снегов…

Железняк думал о Юрке. В сущности, мальчишка глуп. К тому же он вырос существом жестоким, наглым, избалованным до предела. И с какой готовностью он впитывает всю эту бабскую белиберду, все самое худшее…

У дальней стены, за освещенной стойкой склонялась черная голова администратора Алика, всемогущего распределителя жизненного пространства близ обетованной Горы. Гена рассказал, что дневная Аликова выручка иногда даже превышает заработки бармена, в пору же мартовскую лыжного бума достигает астрономической цифры. В эту пору все свободное пространство отеля забивают на ночь раскладушки, спальные мешки, матрасы. Поклонники Горы приносят сюда отложенные впрок рублевки, и тогда наконец отель становится рентабельным если не для абстрактного «государства», то хотя бы для конкретных людей, здесь работающих. Алик был великодушен к Железняку и не засунул его вместе с Юркой в пятиместный номер (мог бы и засунуть, несмотря на путевку). Алик, как и все здесь, благоволил к представителю странной профессии. Конечно, как большинство простых людей, он отождествлял литератора с корреспондентами и отчасти с работниками руководящих идеологических органов, однако Железняк вынужден был признать, что такое отождествление не всегда было ошибочным. И конечно, оно было выгодным для самого Железняка, который вполне искренне считал, что уж он-то не имеет отношения к подобным учреждениям. А все же он мирился с привилегиями, которые давало такое отождествление: мощные очереди у любого источника жизни пугали Железняка. Он не был тем, за кого принимал его Алик и принимали другие, однако ему приходилось мириться с этим инкогнито. Едва ли на родине нашлось бы полтора десятка человек, которые бы принимали его за того, кем он считал себя сам. Даже тем, кто считал его сочинителем книг – а усердные читатели книг до краев наполняли в эту пору отель, – даже им, этому передовому отряду потребителей культуры, Железняк не смог бы объяснить, что для него унизительно их почитание, ибо он видел, что за книги они читают. Хорошие книги им доводилось читать лишь изредка – сюда они привозили с собой в рюкзаках затрепанные тома мастеров коммерции, и Железняка не соблазняла честь быть причисленным к этой кодле. Что до немногочисленных книжечек самого Железняка, выпущенных им в годы его энергичной юности, они не отражали больше его нынешнего настроения, его нынешних амбиций романиста. На счастье, амбиции эти были не агрессивны, и ему удавалось смирять свое авторское тщеславие. В сущности, он был слишком ленив для под линного тщеславия и оттого обречен на безвестность. Впрочем, в безвестности он находил немалые соблазны. Она позволяла ему выкроить себе собственную экологическую нишу в этом мире целеустремленности…

На фоне ярко освещенной стены возле стойки администратора возникла атлетическая фигура старшего инструктора. Он долго вглядывался в полумрак, потом подошел и сел рядом с Железняком.

– Я смотрю, кто это… Дяде пытаюсь дозвониться. Мамин двоюродный брат. Болеет. Такой дядька – замечательный. Главный егерь. У него четырнадцать детей… Вы есть не хотите? У меня еще индейка из дома осталась.

«Вот он, Хусейн, – подумал Железняк. – Отель не растлил его. Он озабочен здоровьем двоюродного дяди. Он гостеприимен. Он готов отдать чужестранцу последний кусок индейки. Что касается казенного имущества, то он раздаст его до последнего гвоздя. Хотя, конечно, гвозди у нас и не те, что на Западе….»

– Удобно вам жить на шестом? – спросил Хусейн. – А то есть возможность перевести вас в люкс. Мы с администратором троюродные братья.

– Спасибо, Хусейн, все прекрасно, – сказал Железняк растроганно. И подумал, что все люди братья. Во всяком случае, здесь. В буквальном смысле слова, не в переносном. В худшем случае они двоюродные или троюродные братья.

– У меня девятнадцать братьев, – сказал Хусейн – Тут как-то случай был зимой – ходил на охоту в горы. Еще был не сезон, потом тут вообще нельзя, заповедник, но я хожу, когда время есть. Убил кабана, сижу у костра, греюсь, и вдруг инспектор выходит из кустов. Говорит: «Должен составить акт». Гляжу – новый инспектор. Он говорит, я здесь не один, так что хочешь не хочешь должен составить акт, один бы я еще мог, а так – много я тебя не оштрафую, давай на двадцать пять рублей по-хорошему. Я молчу. Ладно, бери… И что было? Через три дня он меня разыскал, тут, в отеле, говорит, давай пойдем в ресторане посидим, я тебя угощаю. Сам взял бутылочку, говорит, ты меня пойми, я был не один, и, как новый инспектор, я должен был акт составить. Потом, ты пойми, я новый человек, я тут всех в лицо не знаю, теперь вот мы лично знакомы, мы выпили с тобой, теперь мы друзья, совсем другое дело. Ну, я ему ничего не сказал, но я понимаю, он уже узнал, кто мой дядя, это раз, теперь – другой – мой дядя, отцовский брат, – начальник милиции, он ему акт понес, тот ему тоже, наверное, пару слов сказал…

– Да, интересный случай, – сказал Железняк.

Хусейна позвали к телефону. Оркестр в ресторане заиграл что-то жалобно-знакомое. Прошел Гриша. Узнав Железняка в полумраке, кивнул ему заговорщицки, с печальной улыбкой, которая означала, что Железняк, как еврей, должен понимать его, Гришины, проблемы, но, даже если он их не понимает, у Гриши просто нет сейчас времени остановиться, чтобы растолковать: девочки, подготовленные к действию, ждут в номере, когда он принесет последнюю бутылку портвейна. К тому же девочки согласны купить у Гриши две пары польских джинсов с наклейкой «Вранглер», которые он сам только сегодня купил на Горе у поляков. В общем, Гриша очень спешил, и, махнув Железняку, он побежал к лифту. Подошел Хусейн, принес свежую информацию о дядином здоровье. Дяде было лучше. В скором времени он снова вернется в родные горы, и тогда – смерть кабанам.

– А я тут вчера отодрал одну криворожскую, – сказал Хусейн.

– Ну и как рожа?

– Ничего. – Хусейн усмехнулся. – Толстенькая такая. В большом порядке. Я не виноват, что они так называются. Я ей говорю – вы криворожки. А она говорит: «Нет, мы криворожанки».

– Криворожалки… – сказал Железняк. – Смотри, как у тебя они идут. Косяком.

– Тут так… – устало сказал Хусейн. – Сами просят. Я раньше на бульдозере работал, так пока доберешься до какой-нибудь Тырныаузе, пока уговоришь… А тут только отбивайся…

– Пиписька не болит? – спросил Железняк сочувственно.

– Болит, – признался Хусейн. – Когда в первый раз подцепил, так переживал. Думал – жить не буду. А потом внимание перестал обращать. Разные там трахимонусы.

– А вообще здесь это часто?

– Навалом. Ребята в селении теперь сами колются. У всех дома шприцы. Ну и медработникам тоже приварок… – Хусейн помрачнел. – Ладно, я пошел, ко мне там должны на чай сегодня прийти.

Кемаря в кожаном кресле, Железняк думал о том, что цивилизация под Горой шагнула дальше, чем можно было ожидать. За какой-нибудь десяток лет отсталое горное селение на зависть всем истинным друзьям прогресса перегнало буржуазную Францию. Что касается косной Италии, то она еле различима сзади, в самом хвосте. Недаром истинные друзья прогресса в Италии требуют уже не просто перемен, а катаклизмов.

И все же оно держалось еще своего, это маленькое горное селение, зажатое между форпостами массовой культуры. Держалось каких-то своих, еще не забытых правил, внешне обозначаемых все более дорогостоящими обрядами. Все уже становился круг людей, по отношению к которым могли применяться эти правила, – сужался до размеров семьи, до размеров села, иногда до рамок нации, совсем уж редко – до круга единоверцев. И все же правила эти существовали еще, старики знали их, еще можно было спросить у стариков. Но когда хоронили стариков, мужчины, молча стоявшие или молча сидевшие на скамейках у бой кого шоссе близ совета по туризму, с тревогой смотрел и на молодых красавцев в шикарных американских куртках – на своих сыновей и внуков: кто передаст им эти заветы и правила, насколько крепки они будут в этих правилах, эти молодые мужчины?..

Железняк поднялся наверх, в номер. Юрка уже спал, раскинувшись поперек кровати. На нем была старенькая синяя фуфайка, при виде которой в Железняке всколыхнулось воспоминание… Боже, когда он купил Юрке эту синюю фуфайку? Кажется, в Польше, года четыре тому назад. Они тогда еще жили вместе. Отчего же он не износил ее за эти годы? Ну да, железные правила бабушки и тети Любы – носить только совсем старое, то, что вышло из моды и наконец стало тесным. Потом, через годы, подойдет срок для других вещей… Железняк приподнял Юрку и осторожно стянул с него фуфайку. Что-то зашуршало у него под пальцами в кармане, какая-то бумажка. Накрыв Юрку и осторожно подоткнув под него одеяло, Железняк взглянул на бумажку. Это был старый конверт. Железняк с трудом узнал свой почерк. Письмо было написано давно, тоже четыре года тому назад. Отчего ж оно провалялось все годы в кармане фуфайки? Наверно, Юрка с тех пор ее не носил? «Мой милый щеночек…» Сколько ему было тогда? Семь с небольшим? Около восьми?.. Какой он был прелестный тогда. И как люто уже враждовал с отцом. Любопытно, как он воспринял тогда это письмо? Железняк подумал, что он, в сущности, очень мало знает о Юрке… Он представил себе, как Юрка читал это письмо – с подозрительностью и враждебностью. Прочитал и тут же забыл. Даже забыл выбросить… Мысль о том, что он может и ошибаться, что Юрка все-таки любит его, – эта мысль и тешила и пугала Железняка.

Не меньше, чем мысли о Юркиной тогдашней реакции на письмо, взбудоражило Железняка само послание. Слова. Почерк. Мысли. Письмо было написано другим человеком, за которого Железняк не хотел бы сейчас нести полной ответственности. Он не хотел бы сейчас быть этим человеком и не хотел бы, чтоб его, теперешнего, отождествляли с этим человеком. Что осталось у него общего с тем человеком, который писал письмо? Разве что кровное родство с покойной матушкой да с Юркой. Только змеи меняют кожу, мы меняем души, не тела. Гумилев был не прав: тело его изменилось тоже – изменилась кожа, изменился ее запах, цвет. Но главное, конечно, изменились его реакции. Изменились его отношения с миром. Изменилось его отношение к женщине. Пожалуй, только отношения с Горой в принципе не изменились. Напротив, Гора заняла в его жизни еще большее место – Гора и земля. Он ведь идет к ним, чтобы слиться, смешаться с ними.

Железняк погасил свет. Голубовато мерцал за окном снежный бок Горы. Легко прорисованы были хребты, и черным треугольником врезались в белый склон сосны.

Засыпая, Железняк услышал всхлипы музыки у самой подошвы Горы. Наверное, в деревянном балагане шашлычника идет ночной сабантуй…

Как всегда, он проснулся через час и долго не мог уснуть – ныло сердце. Потом взглянул на окно и понял причину затянувшегося недомогания (может быть, одну из его причин): за окном густо валил снег. Тишина была ватная, глухая, какая и ночью бывает только в горах, в снегопад. Железняк зачарованно смотрел в окно, мучительно сожалея, что никогда не сможет словами передать красоту этого миротворящего, загадочно-тревожного, этого единственного в своем роде снегопада, ровным белым пологом укрывающего неровности мира, его изъяны, всему дарящего свою безупречную белизну. Сердце перестало ныть: может, мучительная перемена уже свершилась в небе.

Железняк оперся на бельевой ящик, положил под спину подушку и, глядя в белизну снегопада за черным окном, в конце концов задремал.

Утро было тоже необычное, приглушенно-тихое, словно ночью случилось что-то очень важное и торжественное, что не позволяло говорить о случившемся в полный голос, а только доверительно и интимно обмениваться подробностями этого события. Завтрак подошел к концу, надо было тащить Юрку на воздух. Добившись от него согласия прогуляться до близлежащего магазина, Железняк ждал Юрку внизу в вестибюле, утопая в кожаном кресле. Юрка что-то не шел. Вместо него вдруг появилась Наташа, бледненькая и не выспавшаяся (что, впрочем, не вредило ее своеобразной красоте). Она сказала Железняку, что должна сообщить ему нечто очень-очень важное. Железняк усадил ее в кресло, оперся о край стола и приготовился выслушать ее историю, дивясь, что же дало ему привилегию ее доверия – его возраст, их неосуществленная интимность или ложная репутация его профессии, вникающей якобы в чужие проблемы.

– Со мной случилось несчастье, – сказала Наташа. – Меня изнасиловали и лишили невинности.

– Кто? – спросил Железняк и подумал, что вопрос его достоин участкового милиционера.

– Это произошло вчера вечером, – сказала Наташа. – Мне бы никогда не пришло в голову, что это может произойти так. Он сказал мне, чтоб я зашла и помогла ему приготовить чай. Он казался таким интеллигентным человеком. Он сказал, что учится на философском факультете… Это так страшно. Я не переживу этого. Помогите мне!

Только сейчас осознал Железняк, как велика вера его соотечественников в литературу, рожденную Октябрем. Он был писателем, значит, он умел все. Даже восстанавливать утраченную невинность. Он напрягся, чтобы остаться на уровне требований. Он сказал:

– Успокойтесь, Наташенька! Может, еще ничего страшного не случилось. А то, что случилось, не имеет того значения, какое вы этому придаете.

– Как вы можете так говорить? Ведь ваша жена была невинной, когда вы женились?

– Кажется, нет. Определенно нет. Вот теперь я припоминаю точнее и готов поручиться, что не была.

– Но вам же хотелось, чтоб была!

– Вопрос об этом, кажется, никогда не вставал…

– Все это было ужасно. Он ударил меня, и я испугалась.

– Понимаю. Но теперь постарайтесь забыть.

Железняк подумал, что сам он не смог бы забыть о физическом насилии. Но у женщин, кажется, по-другому…

– Постарайтесь забыть. Человек этот недостоин того, чтобы вы о нем думали. Он местный, конечно.

– Как вы догадались?

– Решительность. Упорство.

– Вы угадали. Это наш старший инструктор. Его зовут Хусейн. Он сказал, что он учится на философском факультете…

– Это теперь не важно.

– Там было еще другое. Вы даже не представляете. Еще страшней… Я этого не переживу. Так стыдно. Вы никогда не угадаете, что он заставил меня делать.

– Открыть рот?

– Да. И тогда он… Вы понимаете?

– Пожалуй.

Железняк посмотрел на нее с любопытством: зачем она ему все это рассказывает?

Юрка пробежал мимо них к двери отеля. Крикнул на бегу:

– Па, я буду у входа. Они лепят крепость.

– Я никогда больше не смогу с мужчиной. Я сегодня уеду. А у меня еще целых четыре дня.

– Да… Может, стоит уехать… – сказал Железняк. – Уехать и все забыть.

– Но что мне делать в Москве?

– Пожалуй, нужно сходить к врачу.

– К врачу? A-а… Чтобы в суд?

– Этого как раз не следует делать.

– Насчет ребенка?

– Может, и это. Главное – нет ли инфекции?

Наташа надолго замолчала, подавленная размерами несчастья.

– Это так, для страховки. Но все может быть. В этом тоже нет ничего страшного, легко будет вылечить. Пожалуйста, сходите к врачу, Наташа.

– Пойду только с вами, – сказала она, цепляясь за его руку.

Это вносило в разговор новую ноту. Железняк был тот самый обездоленный жених, который должен был драться на дуэли. Она ему нравилась. Она была хороша. Сцена насилия его взбудоражила. Он отчетливо представил себе все, и его бросило в ярость. Но самым раздражающим было то, что он не смог разозлиться по-настоящему, надолго. Что-то мешало его злости. Тривиальность этой истории? Его усталость? Недостаток любви? Или неуверенность в своем собственном праве на возмущение?

– Я пойду, – сказала она, вставая, – бледная, потерянная, красивая.

– Хорошо, Наташенька. Вот тебе снотворное. Выспись. А потом мы все решим. Если не хватит денег на дорогу, я дам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю