Текст книги "Мое поколение"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
– Чево? – неистово закричал мужик.
Он рванул вожжи: лошадь остановилась, колесо остановилось, спица с веревочкой остановилась – кошмар кончился.
– Да, Федор, – негромко закончил Алеша, – да, такой декрет.
– Якой декрет? – дрожащим голосом спросил мужик. – Та цього не может быть.
– За подписью Совнаркома. В газете «Известия» от вчерашнего числа.
Лошадь понуро двинулась вперед. Мужичок растерянно взмахивал вожжами.
– А ты слыхал, Федор? – начал снова Алеша. – Вот в Сибири…
Он нарочно замедлил шаг. Они начали отставать от телеги. Мужик увидел это и придержал лошадь.
– Эй, хлопцы! – закричал он. – Сидай, будь ласка, та расскажи: що ж там, у Сибири? Хоть и далеко, а все ж таки, може, и нас касаемо…
Какой великолепной вдруг оказалась дорога: высокая, желтеющая уже пшеница колыхалась вокруг. Она доходила до леса и прижималась к бронзовой стене сосен. Сосны горели, как свечи в медных подсвечниках. Какое солнце!
Алеша рассказывал о Сибири, о Москве, о Поволжье, об Америке и Франции, он ничего теперь не врал. Он сказал даже в заключение по-честному:
– Я соврал насчет декрета. Такого декрета нет, – и поднял свой мешок, понимая, что нужно слезать с телеги.
Но крестьянин обрадованно захлопал рыжими ресницами.
– Так я ж говорил, не может быть такого декрета. Мужик – вин же обязан заниматься хлебом. Хлеб – це ж його планета.
К сумеркам они приехали в село, и дядька Тихон пригласил ребят к себе «отдохнуть с дороги». Алеша взял свой мешок, пошел в овин, вымылся и обтерся с головы до ног сухим и колючим полотенцем.
Вечером дядя Тихон долго беседовал с ребятами о политике. Осторожно прихлебывая кипяток, он спрашивал Алешу:
– Як считаешь, га, власть эта крепкая? – Ложечкой он постукивал о чашку.
У него было маленькое, морщинистое лицо. Когда он сжимал свою рыжую бородку в кулак, то кулак этот, черный и жилистый, казался больше всего его лица, заросшего ржавой щетиной.
– Много посеял, дядя Тихон? – спрашивал Ковбыш.
Тихон виновато разводил руками.
– Какая моя богатства! Ото як бачите…
– А другие как? Сеют?
– Люди сеют. Як же! Як же не сеять? Мужик должен сеять. И я як люди. Я – щепка, а народ – лес.
Этот разговор не был ему интересен. Он сворачивал на свое.
– Изменение, выходит, политики? Га? – осторожно спрашивал он ребят. – Это хорошо! А многие не доверяются. Теперь народ недоверчивый пошел, войной учен.
Алеша глядел на него и смеялся. Ему казалось, что он насквозь видит всего этого нехитрого мужичка с его страхом и сомнениями, с его беспомощно хлопающими рыжими ресницами.
И Алеша радовался: это жизнь. Это жизнь открывается перед его жадным и любознательным взором. Посмеиваясь, он слушал мужика.
– Тут у нас рядом коммуна, – рассказывал дядя Тихон. – Артельно живут. Ничего – стараются…
– А вы что же в коммуну не идете?
– Та як же пойдешь? – удивился дядя Тихон. – Это ж дело неизвестное, новое. Мы ж к этому ще не привыкли. – Он покачал головой и пошел провожать ребят на сеновал. – Великое, великое кругом беспокойство! Нет, ты мне ясно скажи: сколько мне и сколько з меня. Вот и уся политика. – Он закрыл дверь и пошел в хату.
…И вот уже не степь. Вот уже крыша над головой. Сложенная из седого очерета. И сено. И чужие шорохи. Откуда взялся этот растрепанный мужик Тихон? Еще вчера, валяясь у чужого костра, совсем не знал Алексей никакого Тихона. А сейчас этот раскидисто шагающий по двору мужик – самый нужный ему человек. Где мать? Где город? Где Тася? Ничего нет. Один только Тихон есть, Тихон, фамилии которого даже не знает Алеша. Как странно все в этом большом мире!
– Сколько отсюда до шахт, Федор?
– Верст сорок.
– Сорок? Пустяки! А до Ростова, я думаю, верст двести…
– Да, больше не будет. От Ростова до Новороссийска – совсем чепуха.
– Новороссийск? Да это уже море. Черное.
– Да. Оно синее. Я читал. Новороссийск – Батум – прямая линия. Тепло в Батуме.
– Кавказ. Оттого и тепло.
– Раньше туда много заграничных пароходов заходило.
– Да. А то сел на пароход – и куда хочешь. Турция. Египет. Греция… Вот я бы тогда древнюю Грецию нашей Рыжухе на совесть сдал.
– Чудак! Так то ж древняя Греция, а это современная.
– Место ж одно.
Только в дороге так быстро и трепетно ощущается пространство. Когда живешь в окруженном степями или лесами городке, движешься по знакомым дорожкам и смотришь на знакомые холмы – кажется: все, что находится за этим, неосязаемо и нереально. Во всяком случае – где-то далеко.
Но сел в поезд или в лодку или стал с мешком за плечами на дорогу – и сразу по коже, по телу прошел, пробежал волнующий ветер: ветер пространства. Все реально. Эта дорога ведет недалеко: на хутора, но она же может перебросить тебя на дорогу до Званки. А там уже проходит экспресс «Москва – Батум». Куда хочешь? Север? Юг? Тундра? Тропики? Море? Степь? Пространство осязаемо. Оно в руках. Оно между пальцев. Оно в железнодорожном билете.
– Место одно, да время другое, – раздумчиво говорил Алеша. – Вот и здесь, где мы спим, когда-то спал скиф. А, Федор?
– Всяко было.
– А теперь мы спим. Чудно! Ты задумывался над этим?
– Нет.
– И я раньше нет. А теперь о чем только не думается! Ты спишь?
Поутру их разбудил дядя Тихон.
– У меня кум есть, – сказал он ребятам, – большой человек по нашей местности. Может, слыхали – Яков Петрович Гонибеда?
– Нет.
– Ну да… Где ж вам! Вы ж не тутошние… Яков Петрович! Го! Голыми руками не берись. – И со стыдливой гордостью добавил: – Он кум мне.
– Кто ж он такой?
– Лавку имеет! – многозначительно поднял палец мужик. – Большой человек!
Они пришли к большому каменному дому, возле которого, как возле трактира, мятая и грязная валялась солома, толпились телеги.
Тихон ввел ребят в лавку. Здесь пахло керосином и шорницкой кожей.
– Яков Петрович, – обратился Тихон к бородатому мужику, – оце самое… – Он развел руками и отошел в сторону: мое дело сделано, а дальше – сами.
Лавочник молча посмотрел на ребят. Он ощупал Ковбыша с головы до ног медленным, оценивающим взглядом. Федька даже невольно руки вытянул перед собой: смотрите, мол, лучше – товар лицом. Потом лавочник перевел взгляд на Алешу и начал его щупать с ног до головы. Алеша постарался принять вид посолиднее, надулся, развернул плечи.
– А сколько будет, – вдруг спросил лавочник тихим, чуть слышным голосом, – а сколько будет, молодой человек: триста восемьдесят девять, помноженное на семнадцать? – и застыл, ожидая ответа.
Алеша удивленно потянулся за бумагой.
– Нет! – закричал лавочник. – Ты в уме, а? – Он закрыл глаза и, положив голову на руки, стал ждать.
Дядя Тихон трепетал в стороне, Алеша побагровел. «Экзамен? – подумал он насмешливо. – Ну, ладно!»
У него была своя система устного счета, в которой он наловчился в школе. Через минуту он сказал:
– Шесть тысяч шестьсот тринадцать.
Тихон ахнул, а лавочник закричал:
– Сколько? – и посмотрел в бумагу, лежавшую перед ним.
Алеша медленно повторил:
– Шесть тысяч шестьсот тринадцать.
– Правильно, – прошептал лавочник.
– Еще не дадите ли задачки? – насмешливо спросил Алеша.
Тихон восхищенно смотрел на него.
– Беру я вас к себе в работники, – торжественно сказал лавочник. – Тебя, – ткнул он пальцем в Ковбыша, – тебя тоже беру. Будешь в поле. Жалованья не положу, не серчай. Харчи будут тебе хорошие. За харчами не постою. А вас, молодой человек, – обернулся он к Алеше, – вас, если у вас охота есть, попрошу в лавку ко мне, в бухгалтера. – Он тихо засмеялся. – Жалованье и харчи. По рукам, что ли?
Тихон умиленно кашлял в сторонке.
Теперь ребята встречались только по вечерам. Они спали вместе на сеновале. Ковбыш приходил утомленный, потный; по загорелому лицу у него пошли белые сухие пятна от ветра и зноя. Алеша тоже хотя и назывался у лавочника «бухгалтером», но приходил с мозолями на руках: ему приходилось таскать мешки, помогать разгружать подводы. Алеша сначала удивлялся: зачем столько товаров? Куда же эту муку? Это хоть бы городу – и то хватило. Но скоро он увидел, что и товары и мука текли через лавку по неведомым ему каналам. В самой же лавке покупателей было немного: крестьяне сидели без денег.
Алеше противно было работать в лавке. Он с охотой пошел бы в дружной супряге с Федькой – звенеть косами. Но он знал: лавочник не возьмет его в батраки.
– Вот я дожил, – сказал он усмехаясь, – до приказчика у мироеда дожил!
– Поживем немного, заработаем – сорвемся с места, – утешал Федор.
– А там что?
– А там видно будет.
Алеша зло расхохотался.
– Видно будет! Ничего там не будет видно! Работы нет – вот и все виды!
Он ворочался на прошлогоднем колючем сене, как на иголках.
– Сена не может свежего дать, – пробурчал Алеша. – Кровосос!
Федор лежал пластом: ему всюду было удобно спать. Спать он любил.
Иногда Алеше хотелось обладать счастливым уменьем Ковбыша спать и не думать. Легко жить на свете Федору: он счастлив, если спит, если ест, если работает. Ему легко.
Допустим, Алеша кончит школу. Он будет знать, что ромашка принадлежит к семейству сложноцветных.
– Как ты думаешь, Федор, который теперь час? Ты спишь?
Возможно, что Алешу пошлют на работу в канцелярию какого-нибудь учреждения, в клуб, в кооператив. Отец будет счастлив. Старик мечтал: сын станет конторщиком. Перед домиком, который выстроил старик, сын разобьет палисадник – настурции, тюльпаны, гвоздики. Сын будет пить чай в палисаднике. Чай с вареньем.
Алеша гадает: устроило бы такое счастье его раньше, до революции? Он хочет быть честным с собой наедине: может быть, устроило. Очень может быть.
Как все переменчиво! Старик мечтал о палисадничке, а Алеша – о степи с костром. Котелок солдатский над костром. Шинель рваная, с обгорелыми полами.
– Ты спишь, Федор? Что-то прохладно…
Рабочий день Алеши начинался рано. Иногда сам лавочник приходил будить его. На дворе еще было темно, только серые тени дрожали на востоке.
«И когда он только спит, старый черт?» – думал Алеша про хозяина.
Вместе они приходили в лавку. Алеша доставал толстую конторскую книгу и, зевая, писал под диктовку лавочника:
– «Отпущено Иванову муки пудов столько-то, отпущено Петрову зерном пудов столько-то».
Никогда не видал Алеша этих Ивановых и Петровых, никогда не видал, чтобы в лавке продавалась мука. Торговали в лавке спичками, керосином, подсолнечным маслом, сбруей.
Были и еще более удивительные записи: «Выдано под рыбу Константину Попандопуло задатку рублей столько-то», «Выдано Петренке под урожай в фруктовом саду задатку рублей столько-то».
Иногда лавочник просил Алешу на особом листке подсчитать кое-что. Алеша брал лист и, вслушиваясь в прерывистый шепот старика, умножал вагоны на пуды, пуды на деньги, деньги опять на вагоны. Было скучно, зевалось: ни к вагонам, ни к пудам интереса не было.
Но однажды Алеша увидал живого Попандопуло. Черноусый огромный грек стоял без шапки перед хозяином и просил:
– Греческое слово твердо. Какой улов – твой улов. Дай муки, хозяин.
Вечером Алеша спросил Федора:
– До моря до Азовского далеко ли от нас, а, Федор?
– Верст семьдесят, – охотно ответил Федор.
– А я думал – меньше.
И впервые Алеша с интересом подумал о лавочнике: «Какой он мужик! А? Семьдесят верст!»
Утром он с любопытством посмотрел на морщинистое лицо лавочника. Опухшие веки, тусклые глаза, дряблая кожа, редкая бородка – все казалось Алеше значительным. Может быть, именно в этих опухших веках и есть весь секрет удачи?
Гнусавым голосом диктовал лавочник:
– Попандопуло Косте, рыбаку, вновь под рыбу задатку пудов муки…
– А зачем вам эта рыба, Яков Петрович? – вдруг спросил Алеша.
Лавочник вздрогнул.
– Ты пиши, пиши, – торопливо пробормотал он, – ты знай пиши… – и боязливо, недоверчиво посмотрел на Алешу. – Мне все нужно: и рыба, и хлеб, – сказал он, – потому – я благодетель людей, вот кто я. Мне богом тут путь указан, вот кем. Рыбака я поддержал, – он хоть грек, да греки тоже православные. От них мы крещение приняли. Ты пиши знай…
Алеша писал. Теперь ему это было интересно. Он писал: «Рыбаку Попандопуло под улов рыбы дан задаток…» Он видел сквозь строки этого рыбака в засученных по колено парусиновых штанах. Он видел море, рябое, как лицо моряка. Рыбу в серебряной чешуе. Рыба подрагивает хвостом.
Он умножал вагоны на пуды. Он видел эти вагоны. Тяжело нагруженные, разбухшие от мешков, они ползли по железной дороге, стены вагонов трещали, бегали грузчики, кричал хозяин.
Алеша видел горы товаров, арбузов, фруктов. Белые арбузы. Белые с зелеными пятнами. Зеленые. Полосатые. Он умножал все это на рубли, – рубли подпрыгивали, катились, плотно сбивались в кучу. Куча росла. Гора. Хребет. Это было богатство. Он путался в цифрах. Он сбился, наконец, со счета. Взволнованно вытер вспотевший лоб.
– Давайте сначала… Я сбился…
Он ничего не сказал вечером Ковбышу. Лежа рядом с ним на прелом сене, он снова умножал вагоны на пуды. Над лавочником он смеялся: что он понимает в цифрах, лавочник? Все расчеты этого нехитрого старика состояли в том, чтобы кого-то прижать, притиснуть в угол и обобрать. Он даже считать не умеет, этот тощий «благодетель» человечества.
Если бы деньги Алеше! Он взял бы другой масштаб. Он учил алгебру, геометрию, физику. Это хорошие науки. Моря с рыбами, недра с углем, поля с хлебом – все стало бы подвластно Алеше. Он вел бы деньги в атаку.
Он видел в эту ночь чудовищные сны: рыбы и деньги. Рыбы, начиненные деньгами. Деньги во вспоротых животах акул. Брезентовый грек Костя Попандопуло крестит в море лавочника. Алеша летает над морем. Падает и взлетает, как на кровати с пружинной сеткой… Море рябое, как лицо рыбака.
– Хорошо быть богатым, а? – сказал на другой день Алеша своему другу.
– Да-а-а!.. – зевнул Федор.
– Начинают с малого, с ничего. Надо только уметь начать. Деньги будут сами гореть в руках.
Торопясь и волнуясь, он стал шепотом выкладывать свои планы, неожиданные для него самого, приснившиеся ночью, в горячечном сне.
– Нет, – зевая, перебил Ковбыш, – с пятака – это долго.
Через несколько дней Алеша получил первое жалованье. Он удивился: как быстро пробежал месяц. Хозяин был доволен им и подарил еще пиджак. Не новый пиджак, но приличный.
– Продать его – и то полпуда муки, – щедро сказал хозяин. – Нет теперь таких пиджаков.
Продать? И в самом деле, почему не продать? Потом тут же купить еще что-нибудь – соли там мешок или сапоги и опять продать. Так завертится. Потом остается завести конторскую книгу, умножать вагоны на рубли и командовать миром. В каком это романе из американской жизни тоже вот о таком писалось?
В воскресный день Алеша отправился на базар в соседний поселок. Он нес с собой пиджак, бережно завернутый в газету. Взволнованно вышел на дорогу…
Дорога вилась среди чересполосицы пашен. Рядом с клочками высокой и желтой пшеницы лежали огромные пустыри.
«Все Якова Петровича будет, – завистливо подумал Алеша. – Все его».
Тогда он ускорил шаги. Он словно испугался вдруг, что опоздает на базар, упустит свое богатство, отдаст Якову Петровичу.
«Он ловкий, чертов хрыч! Он ловкий!»
Из-за пустяков не стоит начинать. Стоит начинать с пиджака затем, чтобы кончить, как в сказке, где ни словом сказать, ни пером описать. Керосиновая лавка? Шорницкие товары? В торгаши не тянет Алешу. Все будет иначе: пиджак – это только зацепка, червячок. Все будет, как в книжке.
Мать придет – на тебе, мамаша, дом с садом. Валька придет – на тебе, Валька, типографию, печатай свои стихи. Тася придет – ты будешь королевой, Тася. Что хочешь? Федя придет – он компаньон. Все пополам, Федя, все пополам. Мы вместе гнули горбы на Якова Петровича! Мотя придет… Придет Мотя, рваный, в красноармейском шлеме с ободранной матерчатой звездой. Что же дать Моте?
Мотя посмотрит, посмотрит на Алешу, на банки, на автомобили.
«Буржуй! – крикнет Мотя. – Буржуй! Гад!» – и все возьмет сам.
Алеша уже перед самым поселком. А может, пойти назад с пиджаком, бережно завернутым в газету? Алеша нерешительно топчется на месте.
– Пойду посмотрю, – наконец, решает он и неуверенно входит в поселок.
Базар – в центре. Возы. Коровы, привязанные к возам. Навоз. Грязная солома. Продуктовые ряды. Галантерейные. Гребешки, брошки, карманные зеркальца, – смотришь в зеркальце – видишь кусочек лба, глаза и переносицу. Слепой сидит на камне, уныло играет на бандуре и тягуче, гнусаво поет. Шарманщик вертит шарманку. Попугай вытягивает пакетик со «счастьем». «Холодный» сапожник набрал полный рот гвоздей. Прошмыгнул беспризорный. За ним несется разъяренная толпа: «Держи! Держи!» Мужчина в изодранной шляпе с дощечкой на груди: «Угадываю будущее, происшедшее и настоящее». Угадай, будет ли Алеше счастье?
На толкучке волнами ходит народ. Сквозь толпу продираются потные люди.
– Пиджак? Эй, пиджак! – кричат возле.
– Продаешь пиджак?
Руки уже тянутся к Алешиному пиджаку.
– Продаешь?
Здесь всё продают: сапоги, ведра, мыло, железный хлам, ворованный на заводе, проволоку, подошвы, сахар, ворованный в кооперативе, калоши, пиджаки, чулки, граммофон без трубы, корыто, посуду, кровать, свое и ворованное – все продают здесь. Неизвестно еще, что хуже: воровать или торговать.
– Нет, я не продаю пиджак, – отвечает Алеша, – я не торговец.
С трудом он выбирается из толпы. Полой пиджака вытирает вспотевший лоб. Равнодушно замечает, что рукав пиджака лопнул.
– Дайте мне стакан квасу. И, пожалуйста, не очень теплого.
Он выпивает три стакана и смеется над собой.
Наваждение прошло. Ведь это и было наваждение. Как мог Алеша поддаться ему? Ну, теперь это прошло. Он облегченно вздохнет.
«Торговец! Ах, как хорошо: торговец!»
Ни одного лишнего часа не останется он у Якова Петровича. Это ясно. Пусть ищет для своих темных дел другого «бухгалтера».
Наутро Алеша и Федор уже подходили к железнодорожной станции Удачная. Не могло быть, конечно, и речи о том, чтобы покупать билеты. Кроме того, Алеше еще неясен был маршрут. В конечном счете, какая разница? Осталось болтаться еще полтора месяца. Безразлично где. Все решит первый товарный поезд.
– Сколько у нас денег, Федор?
– У меня – ничего.
– Немного на первый раз. Итак, основывается компания Гайдаш – Ковбыш с основным капиталом: нуль рублей нуль копеек. Зато без торговли и спекуляции. Только свой труд. Ах, друг ты мой сердечный! Впрочем, есть еще мое жалованье. А там видно будет.
Он обнял Федора за пояс, и так они вошли в вокзал.
Люди выбегали на перрон с мешками и сундуками. У выхода бурлил водоворот. Сундуки бились над головами. Алеша заметил семью: отец, с плотницкими инструментами за плечами, держал на руках семилетнюю девочку, мать успокаивала грудного ребенка.
– В дороге родился, – растерянно говорил отец. – Пустите, добрые граждане.
Приглушенно стуча колесами, к вокзалу медленно подходил унылый товарный состав.
– Куда поезд? – спросил Алеша.
– А кто его знает!
А может быть, вот это и есть настоящая, счастливая, беззаботная жизнь? Ехать – не спрашивая куда? Стремиться – неведомо зачем? Искать – незнамо чего? Рожать детей в дороге? Любить на ходу? Жить на колесах? И, как страницы увлекательной книги, перелистывать города и дороги, годы и километры.
– Что ж, пошли, Федор! – И ребята бросились на поезд.
Только один человек во всем городе был абсолютно и безмятежно спокоен – это Семчик. Вокруг него суетились и размахивали руками люди. Они шустро бегали по улицам, словно боялись куда-то опоздать. Город стал похож на вокзал.
Семчик не замечал этого, – он жил, как всегда: жил, как живется. Ему казалось, что так вот и следует жить каждому комсомольцу.
– Мне думать о себе нечего, – говорил он брату. – За меня уком думает: куда нужно – туда и пошлет.
А в укоме толпились комсомольцы. Они беспокойно ждали: вот их кликнут, вот двинут в дело, вот дадут работу.
– Я бы в армию пошел, – говорил один.
А другой, в буденовке, смеялся над ним:
– Демобилизуют, брат. Я бы на завод.
Ребята толкались, курили, ждали, спорили. Мечтали: можно стать к станку или пойти учиться. Хорошая еще специальность – шофер. Все вдруг стали недовольны своим положением. Парню, стоявшему у наборной кассы, казалось, что он задыхается от свинцовой пыли, просторы мерещились ему, столица, съезды, большая комсомольская работа. А заваленный бумагами заворг укома мечтал о наборной кассе. Он заходил иногда в типографию, бродил по цеху и перепачканными чернилами пальцами задумчиво вытирал пыль с реалов.
Один Семчик был всем доволен: жил и радовался. Удивлялся, как это могут в такое хорошее, веселое время хныкать другие. Он слышал, как однажды отец сказал брату:
– Раньше одна большая дорога была для всех нас – других нет. Шли мы все строем, колонной. А теперь эта большая дорога разбежалась многими тропками. Все тропки нужны. Каждая тропка нужна. Выбери себе тропку! Иди. Держись верного курса, не бойся, не заблудишься. Что хочешь? Хозяйственником? Милиционером? Красным коммерсантом? Учителем? Что хочешь?
Брат пожимал плечами и, надутый, уходил.
Никакой тропинки не искал себе Семчик. Его несло, крутило в ежедневном водовороте, усталого выбрасывало на рваный кожаный диван, – об остальном пусть уком думает. Семчик только скучал без Алеши.
– Куда Алеша девался? – спросил он, встретив однажды на улице Вальку Бакинского.
Валька объяснил.
Семчик развел руками:
– С места на место бродит? А где ж он на учете будет стоять? – Потом, вспомнив, что Алеша не комсомолец, успокоился.
О себе Валька рассказывал путано: сейчас ничего не делает, есть планы, мечты.
– Удирать отсюда надо. Удирать! – много раз повторил Валька.
– Куда-а?
– Удирать в культурный центр. В столицу. В Москву. Знаешь, в Москве в театрах снова ежедневно платные спектакли для всех граждан.
– Ну?
– Вообще. Культура. Музеи. Литературные вечера. Вот ничевоки появились.
– Кто?
– Ничевоки. Литературное течение такое.
– А, ну да! – равнодушно отозвался Семчик.
От этого разговора остался у него кислый осадок, словно его лично обидели. Он растерянно оглядывался кругом: чуть затуманенные сумерками улицы, театральная тумба, афиша: «Красный шквал» – вход «свободный»; воробьи прыгают по мостовой; грузчик едет, – ну чем здесь плохо? Чем плох этот городок?
«Ах ты, ничевока!» – подумал он о Вальке.
Скоро, впрочем, он забыл и о ничевоках, и о Вальке, и о людях, которые жадно выбирают себе тропинки.
Весело и широко размахивая руками, он шел по улицам. В шесть часов должно было состояться городское комсомольское собрание. Он снова был абсолютно безмятежен.
О ничевоках Валька вычитал в газете. Потом попалась книжка, из которой Валька узнал, что есть еще футуристы, имажинисты и акмеисты. Он обрадовался: краешек завесы открывался перед ним. Где-то за ней, недоступный, блистал огнями храм литературы. Все-таки Валька знает теперь, что есть футуристы и акмеисты.
Он жадно читал новых авторов. Классиков бросил. Классики были доступны, как хрестоматия. Все их растрепанные тома были расчерчены аккуратным отцовским почерком: «от сих пор», «до с.п.». Это отец когда-то задавал Вальке уроки.
Только к лермонтовскому Печорину сохранял еще Валька стыдливую нежность. Другой костюм был на этом Печорине: герой щеголял в добротном франтоватом френче с накладными карманами, в темно-синих галифе и шевровых сапожках с застежками на боку. И все-таки это был тот же старый Григорий Александрович, небрежный покоритель женских непрочных сердец, человек, которого не понимают. Иногда он, впрочем, выступал в зеленой широкой толстовке с фиолетовым бантом и тогда был удивительно похож на Валю Бакинского.
Верный своему герою, Валька усвоил по отношению к девочкам пренебрежительный тон, но от случайных поцелуев с пухленькими школьницами у него оставался на губах только запах молока: будто девочки питались одной простоквашей.
А в руках, в кончиках пальцев, в ногтях даже ощущал Валька нестерпимый зуд: нетерпеливо хотелось создавать замечательные вещи. Он брался за карандаш: ему казалось, что вот он возьмет и нарисует прекрасную картину. Вот возьмет – и вот нарисует. Какие-нибудь взволнованные лица, поднятые вверх руки, на которых жадно набухли мускулы. Или сиреневые сумерки на какой-нибудь древней базилике, на потрескавшихся серых колоннах… Он хватался за карандаш и осознавал свое бессилие.
Целую неделю он учился играть на скрипке. Ему казалось, что он любит музыку. Ему хотелось вырвать из струн симфонию необычайной мощности. Раньше ему снилось: он садится на велосипед и едет. Замечательно едет, не падая и не качаясь. Ему хотелось так же – сразу – научиться играть: играть так, чтобы потрясать людей, чтобы исступленно плакали и бились в экстазе на каменных плитах площадей. Но струны хрипели и выли под его неумелым смычком: любя музыку – он бросил скрипку.
Неужели он так и пройдет стороною, не создав ничего своего?
Закрыв прочитанную книгу, он еще долго думал о ней. Он лежал на кушетке и, сощурив глаза, всматривался в ветхие обои. Он написал бы иначе. Он написал бы вот так и этак. Он вознес бы своего героя на снежную высоту, – такой высоты еще не знали. Он бродил за героем по свету, – какие страны, какие дороги открывались перед ним! У него кружилась голова. Потом он узнавал обои: виноградная ветка вокруг груши. Конечно же, все несчастье было в том, что он прикован. Прикован к маленькому, пошлому городку. К улицам этим нескладным, к чахлым скверам, к школе, пропахшей дезинфекцией.
– «Как Прометей, прикован я к скале», – декламировал он. – Какие уж тут стихи! О чем? – Он горько смеялся.
Липкая жара растекалась над городком, человек шел по улице, еле двигая ногами. Потом лениво останавливался: казалось, прилипал.
Валька теперь целыми днями лежал на кушетке.
Иногда он насмешливо вспоминал Алешу и Ковбыша.
«Путешественники! В такую жару?!»
Он не хотел признаться себе, что завидует ребятам. Может быть, сложились бы хорошие стихи о дороге?
Он не мог пойти с ними. Отец. Мать. Что скажут соседи? Прикован. Как Прометей, прикован он к скале!
Алеше все-таки пришлось продать пиджак. В Кривом Байраке они оказались без работы. Два дня ребята стойко голодали, на третий Алеша пошел на базар. Он продал пиджак за бесценок первому попавшемуся, торопясь уйти с толкучки.
Федор смеялся над ним:
– Плохой ты торговец, Алексей Иваныч! Плохой!
Они оба пообтрепались в дороге. Зато загорели. Ковбыш, разбив ботинки, ходил босиком. У него были огромные лапы с растопыренными пальцами.
Сначала Алеше нравилась такая жизнь. Простудившись после одной ночевки в лесу, он охрип. Но и это нравилось ему: хриплый, надсадный, взрослый басок. Он стал курить. Курил махру. Цигарку держал не между пальцев, а как мужики: большим и указательным. Он стойко выносил непогоду, голод, дорогу. Когда шел дождь, он снимал кепку и подставлял ливню лицо.
– Бей, бей сильнее, – кричал он дождю, – крепче будем, бей.
Федор смеялся, тоже срывал кепку, распахивал ворот рубахи.
Счастливые, они, спотыкаясь, бежали и под проливным дождем. Ливень – это хорошо, это здорово.
Но дороги раскисали, колеи расползались под ногами, жидкая, вязкая грязь прилипала к босым ногам, – было трудно и скучно идти. Промокшие штаны приставали к телу, а по спине уныло ползла холодная струйка воды. Это было очень неприятно.
Ребята приходили в поселок. У них не было теплого угла, места под крышей. Их гоняли с вокзалов. Они спали в скверах, тесно прижавшись друг к другу. Алеша долго не мог уснуть.
«Какое большое небо, – думал он, – как много на земле места и как мало крыш!»
Ребятам часто приходилось спать, или ездить, или ходить в компанию «летчиков».
– Мы – летчики, веселые молодчики, у нас пятки горчицей мазаны, нам нигде пути не заказаны. Хотим – летим, хотим – лежим, хотим – в небо плюем-поплевываем…
С автором этих частушек ребята познакомились на открытой платформе товарного состава. Была ночь, по-южному холодная, гулял ветер, поскрипывал состав. Прижимаясь к доскам и друг к другу, лежали люди. Алеша, Федор, еще кто-то. Дрожали звезды. Босой парнишка в рваном длиннополом пиджаке судорожно плясал, стучал ложками и сочинял веселые частушки. Тогда Алеша еще думал, что это самая замечательная профессия в мире: ехать неведомо куда и зачем.
Скоро Алеша разочаровался в «летчиках». Они только с виду казались такими счастливыми и беззаботными. Прежде всего – они лентяи. Целыми днями они уныло валяются на вокзалах, лениво ищут окурков и, зевая, справляются о поездах. Всегда они хнычут, всегда в три горла врут и воруют у товарища последнюю сорочку. Ничего в них нет интересного, ничего геройского – никчемные, ленивые люди, обломки людей. От людей у них остались только: рты – чтобы есть и врать, руки – чтобы воровать, и спина – чтобы на ней лежать на солнцепеке. Вот как думал теперь о «летчиках» Алеша.
Он встретил одного «психа». Это хлебная квалификация: «псих», работающий под моряка, или партизана, или наводчика с бронеплощадки, является в страхкассу или в собес и, стуча кулаком в грудь, просит «на билет». Если не дают – бьется в припадке или швыряется чернильницами. «Псих», встретившийся Алеше, работал под конного разведчика из бригады Котовского. У него был на щеке сабельный шрам. Алеша поверил ему.
– Ты меня слухайся, – сказал Алеше при знакомстве «псих». – Я тебя и убить могу, и мне ничего за это не будет. Я – псих.
Он сказал это хвастливо, с гордостью, как чиновник, сообщающий свой чин-звание.
– Откуда шрам? – жадно спросил Алеша и этим погубил себя.
«Псих» стал помыкать им, заставлял писать прошения, письма с угрозами, длинные и жалостливые биографии, гонял за кипятком, за самогонкой, отбирал заработанные деньги, ссорил с Ковбышем.
Алеша терпел-терпел, а в одну тихую ночь сбежал вместе с Федором, примостившись на случайном грузовике и оставив сонного «психа» в привокзальной будке.
По дороге от Щебенки к Харцызску к ребятам пристал благолепный седенький старичок. Даже лапти у него были беленькие и благолепные; звали его Афонюшкой.
– Куда идете, детушки? – спросил он, кланяясь.
– В Москву за песнями…
– А-а-а! Ну, нам никак по дороге.
Афонюшка оказался не в меру разговорчив, профессионально разговорчив, как конферансье или парикмахер. Профессия у Афонюшки раньше была прибыльная и легкая: богомолец. Шел, переваливаясь, из обители в лавру, из лавры в пустынь, шел неторопливо, подолгу гостя у добрых купчих, обожавших его за кротость и беленькую чистоту. Ничего другого он делать не умел, ничего другого никогда не делал, ни о чем не задумывался: верил по профессии и привычке в бога, знал, в каком монастыре лучше кормят, пристрастился к сладенькой наливочке, в которую для крепости подливал он водку, вздыхая о своей человеческой слабости; так и умрет, думал: легко и сладостно. Была мечта, которую выговаривал про себя, шепотком, зажмурившись: по смерти за долгие его богу угодные хождения причислят его к лику святых, – теперь в них большая нехватка. Или по крайности могилку в монастыре сделают чудодейственной; монастырю – доход, и Афонюшке на том свете радостно будет. Больше всего он боялся одного: умереть где-нибудь вне святой обители.