Текст книги "Мое поколение"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Он уже привык объединять себя с заводом, в заводе было его место, его кусок хлеба, его будущее, – где-то по-над цехами, робко прижимаясь к закоптелым стенам, бродила Павликова доля.
Собрание слушало молча; тут споров не было: пускать домну надо.
Но Загоруйко говорил неуверенно, и собрание знало: худшее он приготовил на конец.
– Пропадем без домны, товарищи! – сказал директор. – Не пустим печь – станем на консервацию. Это всем понятно?
Зашевелилось, зашумело собрание:
– Чего понятней!
– Тут и понимать нечего!
– Как на ладони.
И тогда чей-то пронзительный, почти бабий голос вырвался из этого ровного шума:
– Ты сперва получку да-ай, хозява! Три месяца не плочено. Подыхаем, хозява!
И собрание выдохнуло тяжело и тихо:
– Подыхаем…
Загоруйко тоскливо посмотрел в зал. Он перебрал какие-то листки, лежащие перед ним на трибуне.
– Дадим получку, – сказал он твердо, и собрание оживленно заворочалось, заворчало одобрительно и сыто, словно уже была в карманах получка, а в кооперативе хлеб.
– Дадим получку, – повторил Загоруйко и вытянулся, прямой и тощий. – Дадим получку – домну не пустим. – Он помолчал, согнулся, словно сломался пополам, и докончил: – Решайте, братцы: вы хозяева!
Упало тяжелое молчание. Павлик испуганно осмотрелся: рабочие сидели в угрюмом раздумье.
Сосед наклонился к мастеру Абраму Павловичу и сказал зачем-то:
– Ни крупиночки, а? Ни крупиночки дома, а? – Его рыжие ресницы беспомощно моргали. Мастер пожал плечами и ничего не ответил, а Павлик вспомнил почему-то отца, раскачивающегося на Миллионной.
Кто-то выскочил вдруг из рядов и побежал к сцене.
– По хатам, братцы! – закричал он что есть силы. – Разбегайтесь, пока целы, по хатам. Рятуйсь[2]2
Спасайся!
[Закрыть] сам, кто может. Та нехай он сгорит, завод, и получка ваша! Разбегайтесь по хатам, братцы-ы! Пропадем! Караул!
Крик его ударился о низенький потолок зала. Сразу стало тесно и душно. Горячая тревога, как на пожаре, охватила собрание. Люди вскакивали с мест и, размахивая кулаками, кричали. А над этим беспорядочным шумом метался, как обезумевший набат, пронзительный, почти бабий крик:
– Кар-раул!
Загоруйко вертел в руках листки. Не обращая внимания на шум, он делал карандашом какие-то расчеты. Иногда подымал глаза к потолку, губы его шевелились, глаза щурились: он подсчитывал.
– За месяц уплатить можем сейчас, – произнес, наконец, он. – Остальное – как пустим домну.
Он сказал это не очень громко, раздумчиво, но – странное дело! – его услышали. И шум сразу оборвался, как подрезанный.
– Как говоришь, хозяин? – спросил недоверчиво старый слесарь, сидевший на приступочках сцены. Он встал и, приложив к уху ладонь, наклонился, прислушиваясь. – Как говоришь, хозяин?
– За месяц можем уплатить сейчас, – уверенно произнес Загоруйко. – И домну пустим.
– А остальное? – спросил недоверчиво слесарь.
– Как печь пустим.
– А хлеб?
Загоруйко потоптался на месте.
Слесарь покачал головой.
– Обманываешь, хозяин! Опять обманываешь! – сказал он печально. – Зачем обманываешь?
– Да! – закричал тогда, вскочив с места, Никита Стародубцев. – Да! Обманем себя еще раз, а печку пустим. Пропадем без печки, все пропадем! У кого есть хата? Куда пойдете без завода? А республика? Подтянем пояса потуже – пустим печку.
– Туже некуда, – сказал слесарь, печально улыбаясь, и влез на сцену.
Он снял ремень, показал собранию – некуда туже.
Тощий, он был похож на жердь, на которой болталась рубаха. Он вертел ремень в руке, потом вынул нож, сделал в ремне новую дырочку, подпоясался, улыбнулся виновато.
– Сбрехал я, старый пес: еще на одну дырочку можно!
Восстановление домны началось.
Абрам Павлович Гамаюн поставил Павлика в своей бригаде нагревальщиком заклепок. Это все, что он мог сделать для племянника.
Никто из нагревальщиков не работал так споро, как Павлик. Ни у кого не было такого вишневого цвета нагрева, словно это была не заклепка, простой кусок горячего железа, а алая вишенка, зреющая и играющая на солнце. Ни у кого не было такого жара в саламандре, никто не нагревал в рабочий день столько заклепок, никто не умел так сноровисто подать пылающую заклепку котельщику, как Павлик.
Его лицо почернело и высохло от вечного жара жаровни, на щеках и на носу появились небольшие алые пятна. Все хвалили Павлика. Сам мастер, ставший вдруг строгим к племяннику, не мог удержаться от похвалы.
– Не племянника хвалю, – говорил он радостно, – нагревальщика я хвалю.
Мастер иногда вдруг останавливался среди работы и смотрел на белокурую грязную голову, склонившуюся над жаровней. Лицо мастера расплывалось в улыбке, он одобрительно качал головой и говорил рабочим:
– Из этого будет толк! Я – мастер: я знаю.
Павлик краснел от этих похвал, он старался работать еще лучше. Заклепки прыгали в его щипцах, словно он вытаскивал из огня звезды.
К Павликовой саламандре часто приходили греться рабочие – на дворе уже был холодный, ветреный декабрь. Ползающих по кожуху домны котельщиков продувало острым сквозняком; по утрам железо покрывалось легкой, хрупкой изморозью, тающей под рукой.
Рабочие держали над жаровней зябкие руки. Тонкий, колеблющийся, как стекло, струился жар. Раскаленный кокс, пепельный сверху, был огненно-бел внутри.
Курили махорку. Медленно свертывали толстыми, неловкими пальцами козьи ножки. Прикуривали от раскаленных боков саламандры. Махорочный едкий дым смешивался со сладким запахом горящего кокса.
– Ну, во-от! – благодушно говорили рабочие. – Вот и курим!
Глубоко и жадно затягивались, медленно и скупо выпускали дым.
– Вот и курим!
От саламандры притекал ровный и ласковый жар. Он полз по зябким ладоням, по рукаву, по груди. Колени, чуть наклоненные вперед, дрожали сладостной дрожью. Пальцы ног зябли. Дремота охватывала людей.
Мастер прибегал и начинал ругаться. Он кричал сердито и хрипло, хватаясь рукой за простуженное горло.
– Курим? Ага? Курим? Задки греем? Ага?
Неохотно бросали цигарки, приминали огонек осторожно подошвой, натягивали рукавицы, лезли на леса и приникали к покрытому бледной изморозью кожуху печи.
И Павлик следил за ними завистливыми глазами. Он мысленно вытаскивал пневматический молоток, или сверло, или райбер. Вместе с ними он вгрызался в звонкое железо. Вот изморозь быстро и испуганно сыплется вниз. Кипит работа.
– Заклепку!
– Есть!
– Заклепку!
– Есть!
И ровный, красивый, аккуратный шов вырастает на тонком кожухе. Заклепки блестят, как большие солдатские пуговицы на отцовском френче.
Чаще всего Павлик смотрел, как работает худой слесарь дядя Баглий, тот самый, который проколол на собрании дырочку в ремне.
Дядя Баглий никогда не слезал греться; по гудку взобравшись на леса, он сходил с них, только когда уже темнело. Он сходил тогда, торопясь и поеживаясь. Длинное его рваное пальто с выцветшим вельветовым воротником и большим прорезом сзади развевалось на ветру. Дядя Баглий, ссутулясь, бежал из завода. Заходил по дороге в кооператив, уныло смотрел на пустые полки, спрашивал приказчика, деликатно покашливая:
– Не слыхал, почтенный… кхе-кхе!.. муку скоро, того… кхе-кхе!.. Ась?
Приказчик лениво пожимал плечами. Дядя Баглий еще более съеживался и уходил. Дома его ждало трое голодных ртов, разинутых, как клювы галчат. Жена старика померла.
А наутро по гудку он был на лесах, и Павлик следил за ним восторженным взглядом.
«Вот так бы работать, как дядя Баглий!» – мечтал он и однажды спросил у дядьки:
– Дядя, почему Баглий не мастер? Дядька окинул племянника удивленным взглядом, но все-таки ответил:
– Образованности у него нет. Образованности! – Потом подумал и, желая быть справедливым, добавил: – Тихий он. Тихие в мастера не выходят. – Спохватился и закончил: – Ну, какой с дяди Баглия мастер! Слесарь! Слесарь – он первой руки. Это точно!
Дядька Абрам Павлович теперь повеселел: он отпускал шутки, подзадоривал рабочих. Он, как мячик, прыгал по лесам, радовался: «Йдет дело, йдет!» Лист к листу, конструкция к конструкции, железо к железу – росла печь.
– Йдет дело, йдет! – радостно говорил мастер Павлику. – Старайся, сынок! Ну, взяли! – и громко смеялся бодрым, молодцеватым смехом.
Теперь он почти не бывал дома, пропадал на стройке. Вот откуда у него эта ровная веселость.
Дело йдет! Йдет дело!
После работы Павлик иногда лез на леса. Он присматривался к тому, как складывается, слаживается железное тело печи. Щупал руками шершавые головки заклепок. Это были его дети, они выходили из его щипцов горячими и бесформенными, – здесь, под искусным молотком, побившим их, они застыли и прочно заняли свое место.
И Павлику хотелось скорее найти свое настоящее место. Неужели ему только и делать, что нагревать железо?
Говорят взрослые, знающие: люди никогда не бывают довольными. А Павлику кажется: ничего ему не надо, только бы станок или слесарный инструмент. Руки его чесались от нетерпения.
Однажды мастер пришел из конторы веселый и торжественный.
– Ну, Павло Васильевич, поздравляю вас! – сказал он Павлику и церемонно протянул руку. – Поздравляю вас, Павел Васильевич! Поздравляю!
Павлик задрожал в радостном нетерпении.
– Ну? – выдохнул он.
– Установлена вам, Павло Васильевич, жалованья огромная – двести сорок тысяч рублей в месяц. Магарыч с вас!
Двести сорок тысяч рублей – это большая сумма. За нее можно на толкучке купить фунт пшена, например, или семь фунтов соли, или полфунта сахара.
Сахар, впрочем, привезли на завод. Было объявлено: дадут строителям сахар по пятнадцать тысяч рублей за фунт. Записывайтесь, сдавайте деньги уполномоченному, получайте сахар: пейте, ешьте сладко.
Это было объявлено утром, и весь день об этом только и говорилось на лесах. Даже дядя Баглий на этот раз разговорился.
– Вот сахар, – сказал он умильно, – сахарок! – и прищелкнул пальцами.
Но к середине дня поползла по лесам тревога.
– Ой, неладно с этим сахаром! – шептались кое-где. – Ой, дурят!
– Зачем деньги вперед? Нет! Ты товар дай и деньги бери. А то – вперед!
– И очень просто: деньги возьмут, а уполномоченный и был таков: Митькой звали, фить, сыпь ему на хвост соли.
– Та наш же уполномоченный, тутошний: куда ж ему бежать? – возражали иные. – Тю, скаженные люди! Сами себе не верят.
– Я себе верю, – мотался между котельщиками парень в рваной овчине. – Я себе верю, пока у меня в кармане блоха на аркане, а как в кармане пятак – нет! – и себе не верю.
К концу дня мнение на печи создалось твердое: «На сахар не писаться».
Слухи выросли до гигантских размеров. Судьба сахарных денег, если они будут собраны, рисовалась каждому четко: деньги возьмут, сахару не дадут, сбегут с деньгами, – все равно, говорят, завод отдают немцам. Особенно старался парень в рваной овчине. Он клялся, божился, бил себя кулаками в грудь, убеждал не писаться на сахар.
– Оно деньги не деньги, – кричал он, – да зачем свое кровное ворам отдавать?
На другой день пришел уполномоченный.
– Ну, – сказал он озабоченно, – давай, да не толпись, – и развернул на случайном ящике бумагу.
Но никто не подошел к нему. Молчаливо отошли котельщики, монтажники, слесари, сели в стороне, стали завтракать.
Дядя Баглий подошел тогда к уполномоченному, испуганно оглянулся кругом и полез в карман. Он достал потрепанный кошелек, похожий на табачный кисет, открыл его и вынул деньги.
– Я советской власти верю, – сказал он глухо.
Отсчитал деньги, спрятал кошелек, деньги держал в правой руке. Вдруг он наклонился к уполномоченному и прошептал умоляюще:
– Дети у меня, товарищ… того… так вы, того… чтоб мои деньги и чтоб сахар…
Уполномоченный недоуменно посмотрел на него.
– Будет сахар, дядя Баглий. Чего волнуешься?
– Вот, вот! – обрадовался старик. – Я верю. Так вы того… того… С деньгами осторожнее… осторожнее. Не потеряйте часом… Дети… того…
Около ящика уже росла очередь. Павлик тоже решил записаться на сахар.
«Матери пошлю», – думал он, сжимая в ладони первую получку. Загоруйко сдержал слово: получку выдал.
А когда Павлик, записавшись, вышел из сконфуженной и притихшей очереди, то где-то в конце ее он увидел и парня в рваной овчине.
– И ты за сахаром? – закричал Павлик, но парень погрозил ему кулаком.
Через неделю всем записавшимся выдали сахар.
Дядя Баглий вышел, отягощенный двумя головами сахара. Лицо слесаря сияло тихим счастьем. Он шел прямой и гордый: он нес сахар детям. Парень в рваной овчине больше всех шумел и в очереди: теперь он хотел раньше всех получать сахар. Ругаясь, он шел сейчас с Баглием.
– Сахар, сахар! – ворчал он. – Что сахар, когда хлеба нет!
Дядя Баглий вдруг остановился. Лицо его медленно начало краснеть, глаза налились кровью.
– Убью! – закричал он и, взметнув головы сахара, пошел на рваную овчину. – Убью-у-у-у!
Парень отскочил в сторону.
– Кар-раул! – закричал он пронзительно. – Убивают!
Рабочие сбежались на крик и увидели дядю Баглия с высоко поднятыми головами сахара.
– У-у-у! – рычал он и потрясал синими головами.
Он чудак, дядя Баглий. Вот он однажды пришел на работу пьяным, впервые за все время, что знает его Павлик. Старые рабочие, однако, не удивились.
– Это его день! – объяснили они, смеясь, Павлику. – Это его день!
Дядя Баглий пришел не один, а с двумя маленькими дочками.
– Вот смотрите, дочки! – кричал он хвастливо и показывал на огромную махину печи. – Смотрите хорошенько, дочки, что ваш отец делает, что это он строит неутомимо… – И он принимался плакать и целовать дочек, рабочих, Павлика.
Слесарь был в чистой вышитой рубахе, в праздничном пиджачке, и бородка аккуратно подстрижена, и волосы расчесаны.
Это был его день. Он был царь. Он был богач. Он был мастер. Широко ходил он по стройке, выпрямившийся и помолодевший. Девочки еле успевали за ним.
– Вот смотрите, дочки! – кричал он. – Вот каупера, вот кожух, вот «колбаса», – словно он показывал им свои владения.
А назавтра, еще более съежившийся и притихший, он снова был на своем рабочем месте.
Все люди чудаки. Павлик никогда не мог бы сказать, как поступит в следующую минуту тот или иной рабочий. Вот он ворчит и ругает все на свете: себя, власть, большевиков, погоду, домну, товарищей, ворча натягивает рукавицы, ворча берет инструмент, ворча идет работать, и вдруг – звончее звонкого раздается его голос:
– Ну, веселее, земляки! Чтоб шипело!
У Павлика были приметливые глаза, жадные к новому: он все видел, замечал, прятал в свою копилку. Друзьями он не успел обзавестись – накопленное ворошил сам, иногда только спрашивал дядьку. Неожиданные эти, ни с чем не связанные вопросы удивляли, сбивали с толку мастера.
– Тебе зачем? – сердито огрызался он.
– Да так, – смущался Павлик, – интересно.
Ему хотелось, например, подойти к мастеру и спросить: «Дядя, почему вы такой?» – «Какой такой?» – растерянно спросит мастер, и Павлик не сумеет объяснить – какой.
Но дядька интересовал его жгуче, так же как и дядя Баглий. Павлику хотелось быть, как они, как они оба, хотя не было более разных людей, чем мастер и слесарь.
И все же было одно общее и у мастера, и у слесаря, да и у самого Павлика: все они яростно любили работу.
Мастер теперь сутками пропадал на стройке. Он даже кровать свою перенес сюда. В маленькой мастеровской «каютке» курилась железная печурка, плохо обмазанная глиной. И на ней все время стоял под парами большой чайник – из тех, что возят с собой кондуктора. Павлик оставался с дядькой здесь на ночь, топил печь и бегал с чайником по воду.
Тетка Варвара приносила им еду. Мужа она боялась, стоя ожидала, пока он кончит есть, молча забирала посуду. Павлик удивлялся: разве можно бояться дядьку Абрама? Он добрый. Но такие уж чудаки: вот он к Павлику добрый, а к детям своим груб и строг.
Когда мастер выходил из «каютки», тетка Варвара давала волю своим чувствам – плакалась Павлику:
– Ой, подохнем мы все, попухнем с голоду! Ой, хоть продавай с себя последнее, из дома неси! Ой, хоть с сумой иди по добрым людям!
Павлик знал: правда в ее словах есть. Теперь, увлеченный стройкой, дядя Абрам не работал дома, на рынок. Вольное, сытное житье кончилось. Семья перешла на паек.
– Та нехай она сгорит, ваша домна! Скоро вы ее кончите? – спрашивала тетка. – Что ему, старому дураку, больше всех надо, что он пропадает там днем и ночью? О семье бы подумал. Як бы не Трофим…
На рынок теперь работал один дядя Трофим. У него были связи с торговцами, он сдавал им сработанную продукцию: то хитроумные зажигалки в виде револьвера или ботинка, то вдруг принимался точить из дерева замысловатые детские игрушки. Потом бросал и это: изготовлял гребенки, брошки, пряжки. А однажды даже взялся выдувать изделия из стекла. Он все умел, и все ему быстро надоедало. Усталый, ничем не интересующийся, молчаливый, он лежал тогда по целым дням на кровати, посасывал трубку и наполнял комнату тяжелым и стойким запахом английского табака.
«Вот три брата, – думал иногда Павлик: – отец, мастер и дядя Трофим, а какие они разные! Отчего это?»
Мастер показал ему как-то карточку:
– Вот твой дед и бабка.
У отца этой фотографии не было. Павлик долго рассматривал карточку: обыкновенный, тихий, наверно, работящий старичок, обыкновенная сухонькая и морщинистая старушка. И все же и в трех братьях было что-то общее. Было что-то общее, хотя разные это люди: большевик Василий Павлович, мастер Абрам Павлович и пьяница Трофим Павлович.
– Горячая у нас порода! – сказал как-то дядя Абрам, и гордость звучала в его голосе.
Однажды они с Павликом пришли домой и застали дядю Трофима, торговавшегося с рабочим, принесшим проволоку.
– А ну, покажь! – властно потребовал мастер и взял большой моток проволоки из рук смутившегося рабочего. – Ворованное? – тихо спросил мастер. – Завод растаскиваете? – И закричал: – Чтоб не было этого в моем доме!
– Все крадут! – пробурчал Трофим.
Это была правда: тащили с завода всё – проволоку, инструмент, лом, топливо, даже механизмы.
– Ну и народ! – ругался мастер. – Разве с нашим народом дело выйдет? Палка нашему народу нужна.
Но Павлик думал иначе. Он сам видел: люди отказались от получки, чтобы пустить домну. Люди не уходили с печи и сейчас, хотя начались лютые морозы и руки примерзали к инструменту. Люди молча и дружно работали, хотя дома было и голодно и холодно, а в селах старухи шили белые рубахи, ожидая конца света.
«Что же это за люди, – думал Павлик, – которые вот воруют проволоку и вот отказываются от получки?»
Угля и дров завод не дал в эту зиму рабочим. В поселке исчезли заборы, скамейки, деревянные беседки: все пошло в огонь.
Однажды пронеслась на домне весть: пришло на завод много топлива. После работы рабочие собрались в толпу. Потребовали директора. Он пришел небритый и усталый, охрипший от этих постоянных митингов.
– Ну? – спросил он глухо.
– Уголь! – закричали рабочие. – Уголь даешь!
Мастер Абрам Павлович замахал на них руками:
– Не все! Не все! От народ! – И объяснил директору обстоятельно и деликатно: – Пронесся слушок, Дмитрий Иванович, правда, нет – не знаем, но был тут слушок такой, я тем слухом пользовался: прибыло будто много вагонов угля. Вот народу желательно знать, как с этим углем дело, кому давать будут, когда и что?
– Прибыл уголь, – ответил хрипло директор и схватился за больное горло. – Прибыл уголь. Для кочегарки.
– А нам? – зашумели рабочие.
– Ну, сами решайте, – пожал плечами Загоруйко: – заводу или вам?
Ломкий, хрусткий снежок падал наземь. Павлик кутался в дядькин овчинный полушубок: рукава большие – хорошо! Павлик хлопал ногой об ногу, прыгал, ботинки совсем изодрались, валенок нет.
– Заводу! – ответили рабочие и разошлись.
Валенок так и не добыл Павлик. Он старался теперь не отходить от горна: тут было тепло.
Он похудел, волосы его выгорели. От прежней детской мягкости и застенчивой округлости в Павлике ничего не осталось. Теперь это был худощавый, угловатый рабочий-подросток. У него завязалась дружба с товарищами по работе. Иногда он ходил с ними вечером по поселку, крича песни и пугая старушек. Однажды ребята угостили Павлика самогоном. Он долго отказывался, но, пристыженный, выпил. Не желая в таком виде встречаться с дядькой, он пошел домой. На беду мастер пришел туда же. Он сразу учуял самогонный дух.
– А ну! – грозно закричал он на племянника. – А ну! Какое у тебя веселье? – Смущенный Павлик стоял перед мастером, опустив по швам руки. – Ну, кто ты такой, чтоб пить? – кричал мастер. – Откуда у тебя право, чтоб пить? Мастер ты? Или слесарь? Или токарь? Ты сперва делу выучись, а потом пей на свои деньги.
Больше всего любил Павлик водить дружбу со взрослыми рабочими. Он слушал их отрывистые рассказы о давно минувшем, о замечательных слесарях или кровопийцах-мастерах или о том, как вывозили немца-директора на тачке.
– Вот так-то! – заканчивали старики свои рассказы, и Павлик уходил хмельной: замечательные эти дела шумели у него в голове.
Дядя Баглий взял его как-то к себе домой. У старика была маленькая хатка-мазанка на краю поселка, около реки.
– Вот мои хоромы, – сказал он Павлику, когда они пришли. – Вот мои хоромы, сынок! – В его голосе насмешки не было, только гордость хозяина.
Они вошли. Босоногая девочка лет четырнадцати встретила их.
– Дочка моя! – торжественно сказал старик, и лицо его вдруг стало светлее и даже круглее; теперь он не казался таким худым. – Старшенькая, Галя…
Девочка была в длинной юбке и в какой-то старомодной кофточке.
«Наверно, материна кофта!» – догадался Павлик.
Он стал часто ходить сюда. Сидел молча, смотрел, как работает Галя: стирает или шьет. Она делала это быстро и деловито, в ней была какая-то старушечья озабоченность.
– Картошку в кооператив обещают привезти, – говорила Галя Павлику. – А то на рынке, знаешь, картошка почем!
Павлик поддакивал. Ему нравилось сидеть вот так, как взрослый, как мастеровой, в гостях, слушать негромкую речь Гали, следить за ее проворными руками; Галины сестренки лезли ему на колени:
– Дядя, скажи сказочку!
Он смущался: его называли «дядей»! Сказок он не знал. Он начинал рассказывать о домне. Иногда он останавливался, не зная, как объяснить им.
– Ну вот, колошник… Понимаете? – смущался он и в отчаянии смотрел на Галю.
– Они видели, – вмешивалась та. – Помните, девочки, наверху, где дым идет? Так это ниже дыма.
Сама она отлично разбиралась в заводских делах: знала по именам всех мастеров и начальников цехов.
Сказок она тоже не помнила.
К Павлику она относилась покровительственно, хотя он был старше ее. Но так уже она относилась ко всем: к отцу, к сестрам. Ей казалось, что все нуждаются в ее помощи. Она готова была оказать ее всем.
В планах Павлика теперь действовали трое: он, мать и Галя. Вот он вырастет, станет мастером: домик с зелеными ставнями, мать и Галя – больше ему ничего не надо.
2
Передо мною письмо, которое прислал мне когда-то Павлик. Я перечитываю его и смеюсь.
Сейчас, когда всей стране известно имя Павла Гамаюна, как не хохотать, читая такие строки:
«Еще сообщаю тебе, уважаемый друг Сережа, что живу я у моего дядьки Абрама Павловича, который обещался сделать из меня мастерового. Да не знаю, выйдет ли что-нибудь из меня. Покуда – нагреваю заклепки».
Двенадцать лет назад получил я это письмо от Павлика. В это время я и сам становился обладателем замечательнейшей, благороднейшей, лучшей профессии в мире.
Так по крайней мере я думал тогда.
Наборщицкому ремеслу меня обучали таким образом: сутуловатый наборщик с серым лицом подвел меня и ткнул носом в пыльный реал.
– Учи кассу! – сердито сказал он и ушел.
Я стал учить. Брал из клетки тоненькую свинцовую палочку, на которой, как букашка на травикке, сидела буква, и с любопытством разглядывал ее, вертел в руках, зачем-то нюхал. Пахло свинцом и пылью.
Через несколько дней мой наборщик подошел и спросил:
– Где буква «ф»?
Я неуверенно показал. Он взял буквы из кассы. Подумал-подумал и произнес:
– Учи еще!
Через несколько дней он показал мне, как держать в руке верстатку, потом – как заделывать строку, потом… Я не знаю, как сейчас учат наборщицкому ремеслу, – меня учили так.
Когда я впервые сложил крепкую, нешатающуюся, словно литую строку, я обезумел от счастья. Я улыбался, гордо показывал строку инструктору. Я смазал ее типографской краской и оттиснул себе на ладонь. Я не хотел мыть рук. Я носил эту строку целый день на своей ладони и так лег спать. Эту замечательную строку я помню до сих пор, хотя много и набрал, и написал, и прочел строк с тех пор.
Вот она, моя первая строка:
«Озимые посевы требуют глубокой вспашки».
Микеланджело – побеждая мрамор, Бенвенуто Челлини – придавая форму литью, Никита Изотов – вырубая угольный пласт, были менее счастливыми творцами, чем я, сложивший строку «Озимые посевы требуют глубокой вспашки».
Вот в кассах лежит свинец. Он мертв. Он тускл и запылен. Палочка. На палочке буква «в». Что она значит – «в»? Ничего не значит, Свинец. Буква.
Но вот пришел я. Я стал над кассой. Я взял верстатку. «О», «в», «з», «м» – мертвые буквы запрыгали у меня в руках. Они, как солдаты, заслышав трубу, бегут, торопясь выстроиться в ровную, легкую шеренгу. Равняйтесь, равняйтесь! Никаких шатаний в рядах! Никакой пустоты! Теснее, теснее! И вот она, вот из немого свинца родилась гениальная мысль: «Озимые посевы требуют глубокой вспашки». Вчера еще люди не знали этого. Они так себе, неглубоко, они еле-еле царапали землю плугом. Но озимые требуют глубокой вспашки, и это я – я, наборщик, мастер и владыка свинца – сообщил людям.
Ах, какая это чудесная, какая благородная профессия!
Потом я узнал, что на свете есть еще много хороших профессий.
Есть горячая профессия доменщика. Доменный мастер Трофим Губенко называет доменщиков «укротителями чугуна».
Бурлит металл в печи. Он горяч и норовист, как кровный скакун. Он горячими волнами ходит в горне, он мечется, он кипит, он рвется, – синее пламя пробивается через все щели, даже через огнеупорную глину. Горновой спокойно подходит к летке. Он берет лом большой, он берет ломик маленький, подручные молча подают все это. Вот он широко расставил ноги. Вот он один на один встал против бешено бурлящего в печи чугуна.
Вдруг горновой качнулся, рванулся и ловким ударом ломика ударил в самое сердце летки.
– Га-ах!
Густой черный дымок вырывается оттуда. Дымок кучерявится и, петляя, ползет понизу.
– Взя-яли! – хрипло кричит горновой. – Ну-ка!
Люди молча бросаются к нему. Они понимают его с полуслова. Они знают свои места. Один становится рядом с горновым, четверо остальных – двумя парами сзади. Их тела сливаются в одном движении. Руки их прикипели к большому лому. Рисовать их надо так: большой, длинный лом (одна прямая черная линия), шестеро тел, двенадцать рук (одна чуть согнутая брезентовая линия).
И вот из печи вырывается чугун. Он появляется в пламени и дыме. Его огненная грива развевается по ветру, из ноздрей валит дым. Он мечется, разбрызгивает вокруг хлопья огненных брызг, он несется в сиянии и славе – неукротимый, горячий скакун. Люди разбегаются в стороны, люди гасят искры на своих рубахах. Только один горновой остается на месте и, прикрыв глаза ладонью, придирчиво смотрит на цвет металла.
Пламя мечется по его лицу, и тяжелые капли пота кажутся каплями густой крови.
Широко расставив ноги, стоит горновой, а под ним по желобу мирно бежит – не конь, не скакун, не поток, не стихия! – хороший белый чугун марки ноль мирно бежит по желобу и, брызгаясь, падает в ковш.
Это замечательная профессия – доменщик. Я знаю обер-мастера Коробова. Он сидит дома, пьет чай, вытирает лоб полотенцем и изредка подходит к окну. Он распахивает окно своей заводской квартиры и, наклонив правое ухо, заросшее рыжим пухом волос, слушает. За окном бушует океан звуков – кричит паровоз, где-то режут железо, соседка завела граммофон, но из всех звуков Коробов вылавливает свое: ровное гудение горелок Фрейна на кауперах новой домны.
Он прислушивается, он прикладывает ладонь к рыжему уху, и в этом гудении старик слышит и понимает дыхание печи. Тихая улыбка появляется на его лице. Он похож сейчас на мать, наклонившуюся над спящим ребенком: ребенок ровно дышит и иногда сопит и чмокает губами.
И Коробов возвращается к своему чаю.
А если в океане звуков, бушующем за окном, нет характерного гудения горелок, старик бросает все и бежит на печь.
Я знаю другого замечательного мастера – Петра Максименко. Он был мастером еще у легендарного доменщика Курако, и уже в те поры Максименко звали «доменным доктором».
Да, доктором! Ибо домна имеет свои болезни, ибо каждая домна имеет свои капризы, и надо долго жить и много работать, чтобы уметь, приложив глаз к фурменному стеклышку, увидеть, чем больна печка.
Но это особая тема, а я хочу сейчас только сказать, что есть на земле много хороших профессий.
Вот такелажники. Я видел их на многих стройках, видел и на Днепре. Этим людям канаты послушны, как музыканту клавиши. Должно быть, чертовски приятно легким толчком ладони подымать над рекой многотонные каркасы, с которых голубыми струйками стекает Днепр.
А вы видели, как поворачивают паровоз на поворотном круге на станциях? Человек невысокого роста лениво упирается спиной в бревно и поворачивает паровоз вместе с машинистом и кочегаром. Машинист выглядывает в окошко и любуется барышнями, гуляющими по перрону. Барышни в белых платьях.
Я люблю поговорить с мастерами своего дела. Как я люблю душу своей профессии, так они любят и знают душу своей.
Мне шахтер скажет, как найти уязвимое место пласта; мне бетонщик поведает секрет ажурного бетона; мне сталевар покажет мудрость полировки кипящей стали; чахоточный стеклодув, загубивший легкие на работе, все же превознесет свою красивую профессию.
Мы пойдем с ними бродить по городу. Мне бетонщик гордо покажет свои здания: они красуются, освещенные закатом; мне сталевар, качаясь, покажет мосты над рекой, рельсы, вспыхивающие багровыми искрами заката; стеклодув молча ткнет пальцем в золотые стекла, по которым стекают последние ослепительные лучи солнца. Только шахтер грустно поникнет головой. Где уголь, который он рубил, законурившись в черной щели забоя? Он сгорел, уголь, в топках сталелитейного цеха, в кочегарке бетонного завода, на стекольном заводе сгорел уголь.
Но я хотел бы быть шахтером.
Я хочу, впрочем, обладать всеми профессиями. Может быть, потому, что я молод, мальчишка, но иногда я хочу переделать все дела, сработать все работы. Я хочу искать нефть в Стерлитамаке и рыть канал на Беломорье, рубить уголь в Донбассе и мчаться на автомобиле по гудрону Крыма, валить лес под Архангельском и класть рельсы Донецкой магистрали, разносить почту по мордовским селениям, водить трактор, ладить сплавные плоты, бить щебень, трамбовать бетон, мерзнуть в пограничной заставе, – я хочу стать мастером многих профессий, всех профессий, какие только есть на земле.