355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Четвериков » Эстафета жизни » Текст книги (страница 26)
Эстафета жизни
  • Текст добавлен: 28 октября 2017, 00:30

Текст книги "Эстафета жизни"


Автор книги: Борис Четвериков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)

– Народ не ошибается в своих избранниках, – говорил Крутояров, как бы произнося надгробное слово. – Котовского любят и будут любить. Уж очень он нам по духу, уж очень он наш, русский – с широкой, открытой всему хорошему, светлой душой. Вот уж у кого никогда не было задней мыслишки, мелкого расчета! Удивительный человек!

Постепенно у Миши Маркова просыхали слезы и прояснялась мысль. Теперь он слушал – и как слушал! Крутояров шагал по комнате, останавливался порой, подыскивая нужное слово, и снова говорил. Иногда его речь становилась путаной, шероховатой, но это оттого, что мысли, образы переполняли его, шквалом налетали, обгоняя друг друга, Крутояров еле успевал воплощать их в слова:

– Я люблю русский народ, люблю самозабвенно, неистово. Часто думаю, сколько же выпало на его долю испытаний, а он не сгибался, не утрачивал своих благородных качеств, оставался все тем же – добрым, талантливым, сильным. Вы не задумывались о заслуживающих громкой славы, достойных преклонения, почестей, удивления, но безвестных героях? Ну, объясните мне, пожалуйста, какая убежденность заставляла некоего Петра, некоего Василия, Андрея, Акима, Поликарпа обнять жену, поцеловать детей и без пышных слов, без позы, просто и деловито отправиться из своей Касьяновки, Михайловки, Малковки сражаться с чужеземцами, с вражеской тучей, со всеми врагами революции? Сражаться – и, может быть, умереть! И лечь в ряду с однополчанами в братской могиле... Вы русскую историю знаете? Кого ни возьмите... Например, Дмитрий Донской... помните? В те времена на шее нашего народа сидели очередные прихлебатели – Золотая Орда. Угрожая смертью и разорением, они требовали выплаты дани. Что делать? Приходилось терпеть и платить. И вот – представляете? – являются посланцы за получкой; причитается с вас столько-то и столько-то, просим поторопиться, ждать нам некогда. Дмитрий Донской берет эту собачью ханскую грамоту, рвет ее в клочья и топчет: хватит, посидели на нашей шее, убирайтесь подобру-поздорову, и больше чтобы ноги вашей не было. Воображаю, как взбеленились эти самые чингисхановы полпреды! Ладно же, думают, мы тебя научим повиновению! Прискакали к своему хану, докладывают, а тот как топнет ногой – и сразу начинает собирать в поход своих чингисханских тех времен колчаков и Деникиных, всяких гревсов и тому подобных пилсудских. Не тут-то было! Искрошили русские петры и поликарпы в крошево разъевшихся кровопийц, намеревавшихся вечно жить на чужой счет, грабежом и насилием... Вот она какова, история нашего народа. Печенеги с Востока, печенеги с Запада, печенеги свои собственные, доморощенные... только и успевай отбиваться да отмахиваться.

– Иван Сергеевич! А это когда было? – сбитый с толку своеобразной манерой рассказчика, спросил озадаченно Марков. – Это было очень давно? В древности?

– Это всегда было. Это характерно для всей истории нашего народа. А то, что произошло в семнадцатом, этого до той поры никогда не было. Возможно, что впоследствии и летоисчисление будут вести с семнадцатого года. Сейчас значение свершившегося нам, современникам, заслоняют разные детали, мы из-за деревьев леса не видим. Рассеется пыль, поднятая рухнувшими стропилами прошлого, со всеми его трухлявыми междуэтажными перекрытиями, и тогда откроется перед народами изумительная панорама...

– Григорий Иванович этого уже не увидит.

– Не увидит? Может быть, и мы с вами не увидим. Но всего не пересмотришь, мой мальчик. Да и неправильно вы говорите. Григорий Иванович все это видел, чувствовал, осознавал. Ведь он был ленинцем. А Ленин открыл перед нами такие просторы – только ослепленные яростью не видят, а вообще-то нельзя не видеть. Немыслимо! Невозможно!

Пока Крутояров говорил вообще о России, вообще о смысле жизни, он оставался сравнительно спокойным. Но по мере того как разговор сосредоточивался на главном, что его сейчас волновало – на смерти Котовского, – он все больше распалялся, всё убыстрял шаги, а голос его становился все резче и раздраженней. И тогда – на какой-то паузе в его гневной речи – в дверях появилась Надежда Антоновна со стаканом воды и пузырьком лекарства.

Крутояров взглянул на жену и сразу сбавил голос:

– И что ты все выдумываешь, Надя? Никто не волнуется и не выходит из себя. А всякое лекарство от частого применения перестает действовать, как тебе известно, появляется иммунитет...

Крутояров говорил, доказывал, а Надежда Антоновна молча капала капли. Тогда Крутояров махнул рукой, схватил стакан и выпил его содержимое одним залпом.

Когда Надежда Антоновна ушла, полная сознания выполненного долга, Крутояров сказал:

– Оскорбительная вещь – надвигающаяся старость. Вам этого не понять. Когда мне без лишних разговоров капают эти проклятые капли, у меня такое чувство, как будто мне дали отравы. А тут как-то я ехал в трамвае... и вдруг маленькая девушка вскакивает со своего места и уговаривает меня сесть... Лучше бы она меня ударила! Миленькая такая, в голубом берете под цвет глаз. Я ей говорю: "Что вы, девушка, с какой это стати я буду занимать ваше место?" – "Нет, уж вы, пожалуйста, все равно мне скоро выходить". Черт бы тебя побрал, душечка, с твоей любезностью! Весь вагон смотрит с этаким, знаете ли, одобрением, дескать, правильно она поступает, надо старичку уступить место, есть же у нас сознательная молодежь, не перевелись еще воспитанные девицы. А мне бы в пору на ходу выпрыгнуть из трамвая, от стыда, от обиды, от ущемленного, знаете ли, мужского самолюбия. Главное, и ругаться нельзя, все вежливо, деликатно, от души... Вот, дорогой Михаил Петрович, такая-то история. Когда состаритесь, мой друг, ходите лучше пешком, дело-то вернее будет. Без сочувствия.

Крутояров говорил, по своему обыкновению, весело, с усмешкой, хотя у него кошки скребли на душе. Марков, только было рассеявший тяжесть, только было осушивший слезы, теперь снова готов был прослезиться от жалости, от горячего сочувствия. Так, мимоходом, к случаю, из-за этих чертовых капель, Крутояров приоткрыл перед Марковым тайное тайных, сугубо личное, и тоже в конце концов большую трагедию. Она разыгрывается вот тут, рядом, бок о бок с ним, но Марков почему-то о ней и не подозревал.

"Молодость эгоистична, – размышлял он. – Ей только до себя. Зачем заранее задумываться, заранее портить себе настроение? Восемнадцатилетнему тридцатилетние кажутся стариками. И тридцатилетние считают, что тот, кто перевалил за полвека, отжил свое. Но вот передо мной человек, переваливший за пятьдесят: Крутояров. Какая восхитительная зрелость, какое богатство души, какая высоковольтность! Видимо, он не терял понапрасну времени и за прожитые десятилетия во многом разобрался, многое постиг, продумал, да и сделал на своем веку предостаточно, но, как выяснилось, только сейчас в полную меру овладел мастерством, только сейчас достиг зенита в творчестве. Да, зенита. А сердце-то пошаливает? Как болезненно он воспринимает даже намек на приближающуюся старость, как протестует, негодует, возмущается при одном только предположении, что скоро будет немощен, слабосилен, дряхл, никому не нужен... пригоден разве только на то, чтобы еле ползать, кряхтеть, кашлять, жаловаться на боли в пояснице, охая, усаживаться на скамейку, которую ему снисходительно и любезно уступила в трамвае девчонка!.."

Крутояров заметил, какое впечатление на Маркова произвели его слова. Того гляди бедняга опять расхлюпается. И дернула же нелегкая затронуть этот болезненный и щепетильный вопрос!

Крутояров снова стал совершать рейсы от книжной полки до окна и от окна до книжной полки.

– Да-с, милостивый государь, – остановился он вновь перед Марковым, смена поколений. Эстафета жизни. Это закономерно и естественно. Диалектика! Непрерывный процесс возникновения и уничтожения, бесконечное восхождение от низшего к высшему. Это еще Маркс открыл. Вот мы с вами рассуждаем о высоких материях, вы сидите в кресле, я расхаживаю по комнате. А в это время в нас свершаются чудеса. Сердце ежесекундно прополаскивает нас, как бутылку из-под молока. Желудок, печень, легкие, всевозможные железы работают со всем усердием. Клетки, кирпичики всего сооружения, погибают, отмирают, на их место изготовляются новые, и мы к концу нашей приятной беседы в значительной мере... гм... обновимся, будем уже не те, кто начинал разговор. А ведь это всего лишь клетки. Что же происходит в обществе? Как обстоит дело с человечеством? Дарвин открыл закон развития органического мира, Маркс открыл закон развития человеческой истории, – об этом говорил еще Энгельс в речи на могиле Маркса, а сейчас это говорят на уроках школярам.

"Все, что он сейчас говорит, правильно, – думал между тем Марков, но рассказ о девушке, уступившей ему место в трамвае, потрясающ".

Крутояров с преувеличенным усердием развивал мысль об эволюции, о смене эпох... Марков понимал, что о страхе перед надвигающейся старостью Крутояров проговорился нечаянно, и теперь Марков с интересом наблюдал, как Крутояров петляет, стараясь увести подальше от этой темы:

– Когда я родился, не было еще автомобиля. Радио еще не звучало. Не было кино. Все было накануне своего свершения. Академик Павлов приближался к мысли о рефлексах, Александр Степанович Попов докладывал об изобретенном им радиотелеграфе. Яблочков освещал улицы изобретенными им электрическими свечами. Зарницы будущего! Отец русской физиологии Сеченов только что написал свои замечательные "Психологические этюды". Весь устремленный в завтрашний день Циолковский разрабатывал теорию реактивного движения и грезил о звездоплавании. Возникла электронная теория материи, породившая растерянность и смятение умов. Ленин разрабатывал программу той партии, которой суждено открыть новую страницу мировой истории. Таким образом, в недрах девятнадцатого века вынашивалось то новое, что двадцатому веку надлежит претворить в жизнь. И если взглянуть на вещи так, отмирание мельчайших клеток общественного организма покажется не столь ужасным. Но что меня приводит в ярость, когда подумаю о гибели Котовского, – это не смерть, смерть – она что же – обязательна. Но этот беспардонный разгул жалких шавок! И на кого поднимают руки! Сколько Котовскому было лет? Сорок четыре? Здоровый, полный замыслов, энергичный... и вдруг является такая тля, что и мизинца Котовского не стоит со всеми своими предками и потомками, – и обрывает жизнь! Я понимаю, конечно, у нас такие уж установки – гуманность и все прочее подобное... Но я бы... На мой бы вкус... Убить – мало! Вы помните такую фамилию: Муравьев? Из эсеров, командовал Восточным фронтом и переметнулся на сторону врагов. Какое воззвание написал тогда Ленин!.. Заканчивалось оно так: "Бывший главнокомандующий на чехословацком фронте левый эсер Муравьев объявляется изменником и врагом народа. Всякий честный гражданин обязан его застрелить на месте". А? Как вам нравится? По-моему, великолепно. Что в самом деле? Кичкаться с ними? Я за гуманность. Бывает, когда самое гуманное – на месте застрелить подлеца.

– Вы, Иван Сергеевич, выстрелили хоть раз в жизни?

– Не случалось. Белобилетник. Но тут я бы не утерпел. Это был бы, очевидно, первый мой выстрел.

Д Е В Я Т Н А Д Ц А Т А Я Г Л А В А

1

Рябинину стукнуло шестьдесят. Он смертельно боялся адресов, поздравлений, тостов и тщательно скрывал эту дату, даже пустил слух, что уезжает не то в Австралию, не то на Алеутские острова, причем на длительный срок, так что и неизвестно, когда возвратится.

Следовательно, опасность визитов отпала.

Но все-таки он ждал, что его поздравят хотя бы его собственные дети. На это-то он мог рассчитывать? Но они, видимо, забыли, так-таки взяли и забыли.

Рябинин приказал накрыть роскошный праздничный стол, весь дом уставили живыми цветами, лакеи, похожие на сенаторов (поскольку и сенаторы походят на лакеев), сверкали белоснежными манишками, горничные полны были тошнотворной преданности и безграничного усердия, прямо пропорционального полученным чаевым.

Рябинин проснулся в этот день в отличном расположении духа, напевал что-то такое из "Сильвы" и придумывал поучительные нравоучения, которые преподнесет детям. Но дети не пришли.

Рябинин постепенно становился задумчивым, обиженным, затем раздраженным и язвительным и с каждым часом все более свирепел.

Прелестная дочка, выскочившая за этого норвежского кретина, от которого воняет треской, могла бы на худой конец прислать поздравительную телеграмму, если уж ей никак нельзя выбраться поздравить отца, если никак невозможно на три каких-нибудь дня расстаться со своей Норвегией, чтобы ей ни дна ни покрышки, чтоб она провалилась в тартарары.

А сыновья – бог им судья, – у них, видите ли, банкет в чертовой Ecole normale, военной академии в Париже, где придумали готовить к войне – с кем, спрашивается, и за кого? – сынков белых офицеров и сынков белой знати, пригодных разве на то, чтобы играть в бридж. Не могли сыночки пожертвовать банкетом ради отцовского юбилея!

На всякий случай Рябинин припарадился, хотя и не любил фрак и всякий раз, натягивая его, думал, что делает кому-то уступку, а мог бы при своих-то капиталах плевать на все моды и на этикет.

Видя во всех зеркалах свое отражение, Рябинин отводил душу, проклиная весь свет, и в то же время никак не мог отделаться от привязавшегося с утра мотива, который так и вертелся в уме.

"Уж не думают ли они, что из-за празднования юбилея этой дурацкой академии их отец перенесет свой день рождения на более удобный для них срок? Дожидайтесь! На третий год, когда черт умрет! ("Сильва, ты меня не любишь..."). Вскормил на свою беду остолопов! Ах, им нужно усиленное питание! Ах, их нужно вывести в люди! Тут няньки, тут мамки. Не все княжеские отпрыски такое воспитание получали. Вот теперь любуйся! Воспитал!"

Во фраке Рябинин выглядел моложавым. Никаких мер не принимал, а вот не отрастил брюшко. Хорош. Хоть сейчас жениться. Черта с два, как бы не так!

Поразмыслив, Рябинин решил, что по случаю торжества сыновей, конечно, не могли отпустить из академии. Стало быть, они отпросятся только вечером и останутся дома ночевать.

Настал вечер. Сыновья не являлись.

Отлично, он может отпраздновать свой день и один. Да и кому, кроме него самого, интересно, что некий русский промышленник и миллионщик Рябинин родился ровно шестьдесят лет назад, прозябает теперь в изгнании, злится на весь мир и все никак не соберется покинуть эту плачевную юдоль, променяв ее на вечное блаженство?

Разумеется, Рябинин не пошел на торжество, на кой ляд сдалась ему Ecole normale вместе со всеми лягушатниками да и всей стаей шакалов, которые лязгают зубами вокруг России. Говорят, сегодня там предстоит полное сборище иконописных епископов, породистых русских князей и княгинь, из тех, что все еще не профершпилились, живя на широкую ногу в Париже, а также храбрых русских генералов, проигравших большевикам все сражения. Конечно, не обойдется и без нефтяной цистерны – сэра Детердинга, вообразившего почему-то, что русские дела лично его касаются ("Сильва, ты ме-ня за-гу-бишь!").

Рябинин изнывал от безделья. Входил в роскошно убранную столовую, отделанную деревянной резьбой под боярские хоромы и как будто скопированную с полотен Васнецова. Входил, фыркал, озирая батареи бутылок и сверкающий голубыми, розовыми, рубиновыми искрами старинный хрусталь. Стол был накрыт на двенадцать персон, сыновья могли привести своих приятелей.

"Да у меня тут не хуже Ecole normale!"

Рябинин, обращаясь к фужерам и графинам, восклицал:

– Милостивые государыни и милостивые государи! Рад вас приветствовать в день моего рождения!

Шутка не удалась, получилась довольно кислой. А уж до того хотелось Рябинину отколоть какую-нибудь экстравагантность! Например, усадить за стол всю прислугу – поваров, шофера, горничных – и чокаться с ними: "Ваше здоровье!" Или нагнать с бульваров дюжину шлюх и напоить их до бесчувствия...

А не спокойнее ли будет сесть одному за стол, плотно поужинать, выпить бокал шампанского и лечь спать? Зачем шуметь? Чтобы безобразничать, нужно быть чуточку моложе.

Рябинин бродил, как неприкаянный, по огромной безмолвной квартире. Не пойти ли гулять? Говоря откровенно, ему опротивел Париж, с его пустопорожней болтовней и неинтересными притонами, с его птичьим рынком на набережной De la Cite, с птичьей политикой, птичьими нравами и птичьими глазками проституток. Его раздражало все: и русские кабачки, и Наталья Лысенко на кинорекламах, и нудные споры, кто лучше – Кирилл Владимирович или Николай Николаевич. Все тут омерзительно. Климат дрянной. Людишки мелкие. Герб Парижа – корабль. Только куда он плывет? Чего стоят одни продавцы устриц, креветок, каштанов, порнографических открыток и "petites filles"!

"Да, я люблю Россию, – размышлял Рябинин, любуясь коллекцией расписных матрешек, палехских шкатулок, ярмарочных свистулек, резьбой по кости – кустарными русскими поделками, приобретенными за бешеные деньги. Но что такое Россия? И люблю ли я русский народ? Смотря какой. Русский народ с красными флагами? Сидели бы, делали палехские шкатулки!"

Эти мысли Рябинин переворачивал так и сяк, постоянно к ним возвращался, и они ему осточертели не меньше, чем парижские устрицы. Все было ясно. Россию любит, коммунистов ненавидит. Стоит ли толочься на месте? Допустим, что так. Россию любит, коммунистов ненавидит. Успел вовремя ретироваться и не побывать на Лубянке. И все. Слава богу. Tout est bien, qui finit bien...*.

_______________

* Tout est bien, qui finit bien – все хорошо, что хорошо

кончается (франц.).

Заметив, что "французит", за что сам же постоянно шпыняет сыновей, Рябинин рассвирепел, выругался (на этот раз по-русски) и решительно направился в столовую.

В доме на правах экономки была такая Анастасия Георгиевна, из бывших.

– Покормите меня, – обратился к ней Рябинин, делая вид, что ничего нет особенного в том, что он в такой день садится за стол один. – Нет чтобы напомнить, что пора ужинать!

– Я думала, Сэргэй Стэпаннович... – начала было она (от ее прошлого у нее ничего не осталось, кроме этого, как она воображала, французского прононса).

– Не знаю, что вы там думали. Распорядитесь, чтобы подавали.

В этот самый момент раздался звонок. Рябинин так и просиял. Против воли на лицо наползала глупейшая счастливая улыбка. Пробовал хмуриться, ничего не получалось.

"Примчались-таки мальчишки! Сейчас начнут оправдываться, совать мне сувениры и рассказывать, как сэр Детердинг двигал вставной челюстью и призывал их к войне с коммунизмом. Ну, и задам же я им перцу, паршивцам!"

– Господин фон дер Рооп, – доложила горничная.

Рябинин опять выругался, но по-французски:

– Canail sot espes! Что надо этой немецкой обезьяне? Не слишком ли он теряет представление о расстоянии между нами, чтобы запросто лезть в мой дом?

И все-таки Рябинин сказал стереотипное:

– Проси.

Уж очень ему тоскливо было ужинать в одиночестве.

2

Фон дер Рооп прежде всего рассыпался в извинениях:

– Если бы не исключительные обстоятельства... Если бы не известие о вашем отъезде... Сознаю, что с моей стороны слишком смело... – и так далее, и так далее.

Затем начались комплименты:

– Какое великолепие! Какой вкус! Буквально музей! Бог мой! А коллекция! Надо отдать справедливость – русские большие мастера. А это кто? Коровин? Во Франции его не понимают. Какие смелые мазки, какая игра тонов!

Рябинин подумал не без ехидства:

"Когда дурак вас похвалит, он не кажется уже вам таким глупым. Верно подмечено. Вот и фон дер Рооп мне начинает нравиться".

И неожиданно для себя пригласил посетителя отужинать.

Новые возгласы восторга и удивления:

– О-о! Столовая... это сказка! Билибин! Честное слово, Рерих и Билибин! Но что я вижу: такой стол... Кажется, я все-таки не вовремя? Вы кого-нибудь ждете?

– Особенно никого. Сегодня праздник в Ecole normale, решил порадовать мальчиков.

– Ах так? Приятно. Польщен. Мне просто везет.

"Вот и Ecole normale пригодилась", – подумал Рябинин. А вслух пояснил:

– Они придут очень поздно, когда мы уже будем спать-почивать. Молодежь, знаете ли! Они еще зайдут по пути домой в два-три ночных бара. Словом, это не должно нас беспокоить.

Говоря это, Рябинин все еще надеялся, что сыновья, хотя и с запозданием, придут. Вот тут-то и пригодится этот "фон". Они увидят, что никто их не ждет и за них не волнуется.

Минуты шли. Их с важностью и неторопливостью отсчитывали огромные часы в столовой, массивные, похожие на великолепное надгробие, под которым погребены останки времени.

"По-видимому, они совсем не придут... Щенки! Вертихвосты! Хотя бы позвонили!"

Рябинин снова свирепел. Щеки его стали малиновыми. Он жевал, кхекал, кряхтел и орудовал ножом и вилкой так, будто кромсал своего врага.

Что-то ему показалось не так, что-то не так подали, он швырнул салфетку, оскалился, но заметил взгляд фон дер Роопа, сдержался и только тихо зарычал.

– Да-с, господин фон дер Рооп... М-м-да. Сегодня будем говорить без переводчика, не так ли?

Фон дер Рооп всплеснул руками, изобразив, что принял эту шпильку как забавную шутку.

– Пфе... пфе... Клянусь, хорошо сказано. О да! Совсем без переводчика. И почему бы нам не говорить по-русски? Мы оба русские и оба в изгнании.

Отплатив таким образом щелчком за щелчок, фон дер Рооп и глазом не моргнул и продолжал восторгаться:

– О-о! Пфе-пфе! Тогда сначала я немножко притворялся, что не понимаю по-русски, потом вы немножко притворялись, что не знаете немецкого языка. Это очень смешно!

– Вы хотели сказать, мы оба родились в России, а не хотели сказать, что мы оба русские, – поправил Рябинин. – Ведь если кошка окотилась в конюшне, нельзя же утверждать, что котята лошади.

Замечание было справедливо, хотя и не слишком любезно. Однако фон дер Рооп пропустил его мимо ушей. Он пришел не для того, чтобы ссориться. Он точно установил, что Рябинин – один из самых состоятельных русских эмигрантов. А так как он и один из самых яростных врагов коммунизма, то они могут найти общий язык.

Кто бы ни приходил к Рябинину, первой мыслью его было – не хотят ли попросить денег. У всех у них на уме деньги. Тогда только и вспоминают о Рябинине, когда приспичит. Говорят, бедный имеет мало, скупой того меньше. Рябинин не был скуп. Но он терпеть не мог швырять деньги на ветер. Если давал, значит, считал выгодным, пусть выгодным не в узком смысле слова, но в каком-то отношении полезным для себя.

Ротшильду приписывают слова, что недостаточно любить деньги, надо, чтобы и деньги любили тебя. Деньги любили Рябинина. У него их было слишком даже много. Рябинин жил в убеждении, что так оно установлено природой, деньги считал своей добродетелью и, как творец вселенной, взирая сверху, награждал праведных, лишал своей милости неправедных, вершил страшный суд.

Все у него подчинено мысли, что он безошибочен, что он вправе управлять судьбами людей. Он избранник, а смотрите, как прост в обращении! Как скромен в личной жизни!

Рябинин стремится говорить только по-русски: ведь он – русский бог. Что? Для капитала не существует национальных границ? Неправда, капитал разбирается, где чужое, где свое. Свое он присваивает, чужое заглатывает. Деньги – заядлые политиканы, в том-то и дело.

Рябинин во всем подчеркивает, что он русский, русский. Любит русские простонародные выражения, другой вопрос, искренне ли, но утверждает, что нет для него ничего вкуснее, как русские щи да каша: щи да каша – пища наша. Он и носил в былое время в Петербурге русскую косоворотку, сапоги со скрипом, щегольской купеческий кафтанец, а зимой как прокатит по Невскому в шубе на лисьем меху с бобровым воротником, в бобровой шапке с бархатным верхом – все знают: Рябинин.

Обычно же ходил пешком, хоть и рысаки у него отменные и машины лучших заграничных марок. Церковь посещал, но больше для форсу. Он чуточку играл в простачка, в Тита Титыча, при всей своей образованности.

Как переехал в Париж, эти причуды пришлось свести до минимума, чтобы не прослыть чудаком. После домашних сцен махнул рукой и на детей: они уже говорили по-русски с ошибками и заметным акцентом. Иностранцы!

Так шаг за шагом сдавал одну позицию за другой. Остались в утешение одни ярмарочные матрешки, как у экономки Анастасии Георгиевны ее произношение в нос. Одиночество! Даже Сальникова нет с его цинизмом. Даже Бобровников уехал, не с кем о бескровном вторжении потолковать. Соратников по Торгпрому Рябинин недолюбливал: ни ума, ни воображения. Дерьмо. Вот и докатился, можно сказать, до ручки, в день шестидесятилетия сидит один с этим, прости господи, представителем "высшей расы".

Эти безрадостные мысли промелькнули у Рябинина, пока он подкладывал себе на тарелку маринованных грибов.

– Ну-с, – произнес он наконец, охотясь за ускользающим грибом, – о чем будем говорить? О Ницше? О разведении блондинов? Читал, читал сочинение Германа Бальтцера! Чувство любви – гуманитарное суеверие, женщина – родильный агрегат. Создать случные пункты, взять на учет белокурых девушек и выводить от них белокурую породу, скрещивая их с брюнетами.

– Вы все шутите, – сдержанно отозвался фон дер Рооп, – а мне хотелось бы говорить о серьезных материях и с предельной откровенностью, какая только возможна между единомышленниками и деловыми людьми.

– Какие уж шутки! Вы говорите так, словно это я издал книгу Бальтцера "Раса и культура". А ведь издали-то ее вы. Или еще один шедевр: "Давать образование неграм – преступная насмешка..."

– У вас завидная память. Но об этом ли надо говорить в исторический момент, переживаемый нами?

– Все моменты – исторические. Например, этот процесс фальшивомонетчиков у вас в Германии...

– Что же в нем исторического? Обыкновенное уголовное дело. Грузинские меньшевики Карумидзе и Садатирашвили изготовили целые кипы фальшивых советских червонцев...

– И все? И это вы призываете к предельной откровенности? А как же быть с внезапной смертью генерала Макса Гофмана? Не следует лгать больше, чем это вызывается необходимостью!

– Не отрицаю, Гофман был замешан, как и сэр Детердинг.

– Кто еще?

– Если вы знаете, зачем же спрашиваете?

– Замешано верховное германское командование?

– Возможно. В общем, дело замяли, признали, что соучастники действовали по бескорыстным политическим мотивам и заслуживают оправдания.

– Вот и говорите после этого, что деньги – не квинтэссенция политики!

– Именно потому я и удивлен, что вы держите деньги мертвым капиталом. Скрепя сердце, новая Германия, мы, нацисты, берем деньги у Америки. Кто знает, не настанет ли пора, когда мы схватимся с заокеанскими акулами... Но сейчас деньги приходится брать – вы, например, ведь не даете? Приходится использовать Америку для своих целей.

– Все воображают, что кого-то использовали. Америка рассчитывает стравить Германию с Россией и обескровить обе стороны. Англия и Франция давным-давно заключили L'accord Franco-Anglais относительно разделения зон влияния после захвата России: Англия получает кавказскую нефть и Прибалтику, Франция – Донбасс и Крым...

– Донбасс? Как бы не так! – взметнулся фон дер Рооп и даже перестал жевать. – Любят они, чтобы чужие дяди доставали им каштаны из огня! Посмотрим, как они заговорят, когда германские войска хлынут на русские равнины! Тогда и разберемся, где чья зона!

– Я слышал, опять решили отложить начало войны?

– Будто бы французы еще не готовы. Вранье! Сэр Детердинг категорически заявил, что война начнется летом тридцатого года.

– И конечно, это будет уже не бескровное вторжение? – усмехнулся Рябинин, вспомнив о романе Бобровникова.

– О нет! Крови будет много, – оживленно возразил фон дер Рооп. Сейчас как раз и стоит на повестке задача о механизации убийства. В старину, чтобы казнить одного, воздвигали помост, наряжали палача в красную рубаху, пригоняли на площадь войска, выстраивали караул, приказывали барабанщикам отбивать дробь – и тогда только отрубали одну-единственную голову. Теперь будет не так. Совсем не так! О-о!

Рябинину показалось странным необыкновенное оживление фон дер Роопа. Он посмотрел внимательнее и понял: фон дер Рооп был пьян.

3

В конце 1929 года все было наконец утрясено, согласовано, вот-вот должны были все капиталистические страны обрушиться на Советский Союз, оставалось утрясти кой-какие разногласия.

– Освобождение России может произойти гораздо скорее, чем мы все думаем! – вещали заправилы политической жизни.

Дивизии были укомплектованы, дула орудий наведены...

И вдруг из-за океана прилетели потрясающие сообщения, которым никто не хотел верить: там, на Уолл-стрит, на Нью-Йоркской бирже, голубые экраны взбесились, выскакивающие на них значки и цифры вышли из повиновения, все рушилось, все падало, разлеталось на куски. Лопались банки, разорившиеся фабриканты пускали пулю в лоб или выпрыгивали из окна, выбирая повыше небоскребы.

Рябинин только что прочитал в "Нью-Йорк таймс" заявление президента "Нейшнл сити бэнк", что положение в США является фундаментально прочным, и, представив при этом самодовольную жирную физиономию банкира, подумал с раздражением: "Вам-то что! Вы и в ус не дуете!" И вдруг – все полетело вверх тормашками!

Рябинин внимательно следил за газетами. Недурно бы сейчас взглянуть на главный зал биржи сверху, с галерки, куда пускают широкую публику. Любопытное зрелище – поглазеть на ошалелых, вытаращивших глаза, что-то выкрикивающих, мечущихся около стоек, топчущих обрывки бумаг биржевых игроков, на выносимые оттуда трупы разорившихся самоубийц.

Продано в один день тринадцать миллионов акций!

Продано в один день шестнадцать миллионов акций!

Застрелился Кребс! Знаменитый Сидней Кребс! Покончил с собой Ричард Рамсэй!..

Кукурузу зарывают в землю! Кофе пускают на растопку печей! Транспорты рыбы выбрасывают обратно в море!

– Это все, – мрачно говорил Рябинин, откладывая газету. – Мир сошел с ума.

Кабинет Гувера – правительство миллионеров, как его именовали, совещался. Давно ли Гувер провозглашал "вечное просперити"? Где оно, вечное просперити? Кризис перекинулся и в другие страны. Сам Бенито Муссолини вопит. Американский биржевой крах он расценивает как взрыв бомбы.

– Мы поражены не меньше, – вещал он, – чем был поражен весь мир смертью Наполеона.

Прочитав эту фразу, Рябинин спросил:

– При чем тут Наполеон?

Гораздо более встревожили Рябинина мрачные прогнозы директора английского банка Монтегю Нормана: в этом банке лежали деньги Рябинина. Но в конце концов все эти бури его мало касаются. Море бушует, а его шхуна прочно сидит на мели.

Когда к Рябинину в дом ворвался растрепанный, полупомешанный, с мутными глазами все тот же фон дер Рооп, Рябинин не только не пригласил его к ужину, но еле поздоровался и не предложил сесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю