Текст книги "Начало жизни"
Автор книги: Борис Олевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ
На Голде платок, повязанный спереди двумя концами. Во дворе ее уже давно ждет бричка. Красноармеец на козлах торопит ее, но она даже не откликается.
Голда созвала нас всех в клуб, чтобы попрощаться. Она говорит, что Красная Армия отступает, сюда идут немцы, но большевики все равно скоро вернутся.
Голда взволнована. Черный сак накинут на плечи. Она все перекладывает какой-то узелок из одной руки в другую. Мальчики молчат, а некоторые девочки плачут. Но я этого не люблю. Голда тоже говорит, что плакать нехорошо.
Вокруг шум и грохот. Беспрерывно тянутся обозы, скачут верховые, быстрым шагом проходит пехота. Каждую минуту возникают заторы. Тогда все бранятся, каждый требует, чтобы его пропустили первым.
Внезапно откуда-то появляется верховой в кожаной тужурке. Густая его чуприна выбивается из-под сдвинутой на затылок фуражки. Конь пляшет под ним и все норовит встать на дыбы; в конце концов он вырывается из этой толчеи.
Приметив всадника, Голда сбрасывает с плеч свой сак, швыряет куда-то в сторону узелок с вещами, и глаза у нее делаются большими и веселыми.
– Иосиф! – кричит она и машет всаднику руками. – Сюда!
Тот, перемахнув через яму, влетает к нам во двор. Лошадь у него вся в мыле. Он на ходу соскакивает наземь и всплескивает руками.
– Голда! – кричит он. – Голда! – и радостно дергает концы ее платка. – Как тебе нравится времечко, в какое мы встретились?.. Ого, сколько здесь детворы!
Он разглядывает нас. Некоторое время смотрит на меня, затем морщит лоб, точно силится что-то припомнить. Кажется, он мне знаком.
Голда кладет ему руки на плечи и топает ногами от радости.
– Иосиф! – кричит она. – А я уж думала, ты на том свете. Эх ты!..
Она уводит его в клуб и захлопывает за собой двери. Я даже не успеваю хорошенько разглядеть этого верхового, но кажется, я его где-то видел.
Удивительно, отчего это Голда стала вдруг такой веселой. Она что-то говорит там, за дверью, а всадник все смеется. Потом они начинают шушукаться, и вскоре становится совсем тихо.
Красноармеец на козлах недоволен. Он кричит на весь двор, чтобы Голда поскорей выходила, пора трогаться – последние обозы уже ушли.
Наконец Голда и всадник появляются. Она вся красная, платок у нее съехал на шею, волосы растрепались.
– Ну, будь здоров! – подает она ему руку и смотрит на него из-под бровей. – Быть может, встретимся в лучшие времена! Всего хорошего!
– Всего доброго!
Всадник спускается с крыльца. Шпоры позвякивают при каждом его шаге. Он вскакивает в седло и машет рукой. Голда отвечает ему и долго смотрит вслед, пока он не исчезает из виду. Затем она надевает свое пальтишко, берет узелок в руки и садится в бричку:
– Трогай!
Бегу домой. Сейчас должны привезти Ару из госпиталя. Госпиталь эвакуируют. Выздоравливающие отступают с армией, тяжелораненых и больных оставляют у жителей. Кроме меня, у нас дома сейчас никого нет. Отец и мать ушли на рассвете выменивать по деревням соль и сахарин на хлеб. Мама боится отпускать отца одного в деревню.
Я еще издали вижу, что возле нас стоит лазаретная повозка с красным крестом. Исхудалый Ара почти весь утонул в соломенной подстилке. Я окликнул его, но он даже не взглянул на меня.
Вся наша улица притихла, слышно только, как тут и там заколачивают окна и двери. Втянув голову в плечи, мимо повозки кто-то пробежал, и опять кругом мертво.
Я помогаю красноармейцу перенести Ару в дом. От боли Ара прикрывает глаза, прикусывает губу.
Только в спальне, когда мы укладываем его на низкой деревянной кровати, он открывает глаза и глядит на меня из-под длинных ресниц. В нашей семье только у него одного карие глаза и большие ресницы.
Волосы у Ары острижены, лицо белое, прозрачное, нос заострился. Он хочет что-то сказать, но не может. На лбу у него выступают капли пота, и глаза закрываются. Потом они снова открываются, он пробует приподняться.
– Скажи по правде… – выдавливает он. – Что-нибудь случилось?
– Нет.
– А где мама?
– Ушла с отцом за хлебом.
Он отворачивается.
Липы покачиваются за окном, в комнате полумрак. Я наливаю масла в жестянку, вырываю из одеяла клок ваты, чтобы скрутить фитиль. Внезапно слышится дробный стук копыт. Стук приближается и замирает у нашего дома.
Скрипнули ворота, лошадь переступила порог нашего маленького сарая. Ара приходит в невероятное волнение.
– Что?.. Что там такое?..
Выбегаю в кухню. Из сеней, ступая на носки, входит тот самый кавалерист, который только что прощался с Голдой. Прикусив губу, он осторожно опускает на пол тяжелый брезентовый мешок, затем возвращается в сарай и приносит оттуда большой моток белого телефонного провода и жестяную банку. Стою и гляжу на него, а он точно и не замечает меня. Вот он повернулся к окну и, отдернув занавеску, долго смотрит на замершую вечернюю улицу, затем прислушивается к вою снаряда, который падает где-то недалеко от нашего дома.
– Дудки! – Он весело зажмуривает один глаз. – Не взорвался!.. Так-то, Ошерка!
Оказывается, он меня все-таки заметил и знает.
– Я тебя тоже узнал! – вскрикиваю я.
– Очень тронут.
– Товарищ Магид, разве ты Иосиф?
– Иосиф.
– Тогда ты пришел к нам с перевязанной головой, а теперь она у тебя не перевязана.
Узкое, продолговатое лицо Магида выбрито досиня. Тужурка на нем расстегнута. Он покачивается, а в шпорах звякают никелированные кружки.
– Верно, Ошерка. – Он хлопает себя по лбу. – Голова еще цела. Еще мы повоюем, черт возьми!.. – И вдруг он спрашивает: – Отца нет? Жаль. Надо б у него кое-что взять… Ару привезли?
Не дослушав меня, он на цыпочках идет в спальню, увидев брата, чуть выпячивает губу. Затем, присвистнув, говорит Аре:
– Похудел немного!
Ара, весь просветлевший, поворачивается к Магиду. Только что он лежал совсем без сил, а теперь приподнялся, почти сел.
– Как хорошо… что ты пришел… Магид… Давно ты здесь?..
Его вытянувшееся лицо чуть зарумянилось, глаза зажглись.
– Лежи, лежи! – уговаривает его Магид.
Он поглядывает на Ару и мнется, не зная, видимо, как ему быть. Последний лучик солнца задержался на его запыленных сапогах со шпорами.
В доме уже сумеречно. Я чиркаю спичкой, но она не зажигается. Удивительные спички: перед тем как вспыхнуть, они сначала шипят, потом воняют.
Магид подходит к столу и отбирает у меня спички.
– Не нужно, – говорит он, – еще светло.
Затем он присаживается, поправляет клеенку на столе, сметает крошки на пол, молчит.
– Магид, скажи правду! – спрашивает Ара, и в его глазах появляется испуг. – Ты пришел прощаться? Да? – Он ворочается, и одеяло сползает на пол.
– Паренек, – обращается ко мне Магид, а сам чего-то подмигивает Аре, – сходи-ка погляди за моей лошадью. Она мокрая. Когда остынет, позови меня, мы ее напоим.
Он говорит и в то же время подталкивает меня к двери. Похоже, что он выставил меня за дверь. Мне это не нравится. Но, может быть, в самом деле надо посмотреть за лошадью.
Уже в сенях я слышу, как он быстро начинает шагать по комнате, потом что-то говорит. Но говорит он тихо, и я ничего не разберу.
Лошадь тянется ко мне, когда же я пробую ее погладить, она брыкается. Лошадь мокрая. А лошади, когда они устали, опускают уши, начинают кусаться.
– Кось-кось!
Я протягиваю ей охапку соломы. У нее позвякивает уздечка, она поднимает уши, становится ласковей. А раз так, мне хочется поскорее напоить ее.
– Товарищ Магид! – кричу я и бегу на кухню. Но Магид не отзывается.
Посмотрю-ка я тем временем, что у него там в брезентовом мешке. Развязываю его. Чего только тут нет: долота, шнуры, молотки, какая-то тяжелая банка. Хорошо бы ее открыть! Стукаю по крышке раз, другой.
Магид, видно, услышал стук.
– Не смей! – кричит он сердито, вбегая. – Не тронь! – и даже весь дрожит. Затем он осторожно отнимает у меня банку. – Ну и парень! – Тут он начинает разговаривать со мной очень дружелюбно. – Ты все еще любишь оружие, Ошерка? Поди-ка сюда! – И он вводит меня в спальни? – Только правду говори! У тебя есть штыки, пули, проволока?
– Нету, – отвечаю я.
– Обманываешь, Ошерка!
Ара тоже пристально глядит на меня.
– Ошерка, я уезжаю… Войдут немцы. Если они найдут у вас пули, весь дом погиб.
Я лезу за шкаф. В паутине, среди тряпья у меня спрятана плоская коробка из-под пулеметных лент. В эту коробку я складываю осколки снарядов, патроны и еще много другого добра.
Магид отбирает у меня коробку.
– Эх ты, Ошер, Ошер! – Защемив дверью патрон, он выламывает пулю из гильзы и высыпает порох.
С ужасом гляжу, как Магид, отдернув занавеску, раскрывает окно в чужой сад. Коробка и гильзы стукаются о ветки. Сыплются листья, падает наземь несколько зеленых яблок. Подбежав к окну, вглядываюсь, куда падает мое добро. Мне противно смотреть на этого Магида за его выходку.
Я зло оборачиваюсь к нему, но теперь уж совсем ничего не понимаю. Магид сидит у окна и срывает звездочку с фуражки, потом отстегивает шпоры. Поблескивая зубчатыми колесиками, шпоры звякают у него в рукак, точно плачут, затем одна за другой летят в окно.
– Ма-агид?!
– Да, так зовут меня.
– По-очему?.. – заикаюсь я. – Почему ты выбросил шпоры?
– Не жалеешь ты лошадь, Ошерка, – отвечает Магид. – Лошадь ведь тоже человек. – Он хлопает меня по плечу и усмехается.
Ара бегает глазами по стене:
– Ошер… Дай Магиду папин пиджак и штаны… И желаю тебе успеха! – говорит он уже не мне, а Магиду.
Ара хотел было подать ему руку, уже высунул ее, худую, детскую руку, но сразу же спрятал снова под одеяло.
– Не надо! Тиф у меня… Еще заразишься…
– Глупости! – Магид жмет ему руку.
Затем он одергивает рубашку на себе, потуже затягивает пояс и поворачивается на каблуках.
В кухне я подаю Магиду папины вещи. Я даже боюсь спросить, зачем ему понадобились заплатанные пиджак и штаны, когда у него у самого такие хорошие галифе и красивая куртка.
Магид берет пиджак, расстилает его на полу, затем складывает в него телефонный провод, банку, брезентовый мешок и, свернув все это в один узел, завязывает его рукавами.
– Ведро есть? – спрашивает Магид.
Поискав глазами, он замечает на табуретке ведро с водой и выходит с ним в сени. Я иду следом. Он отвязывает лошадь и, погладив ее, ставит ведро себе на колено. Затем тихо-тихо насвистывает. Слышно, как в сумеречной тишине сарая лошадь тянет воду, как позвякивает уздечка.
– Ошерка, Ара очень болен… – тихо говорит Магид. Потом он пробует седло и, упершись коленом, подтягивает подпругу. Прикрутив узел к седлу, он открывает дверь на улицу, высовывает голову и оглядывается.
На улице никого нет. Уже стемнело, но нигде не видно даже каганца. И вдруг откуда-то появляется Нохем Лейтес. Он ступает размеренными шажками. Голова у него высоко поднята, черный картуз надвинут на лоб, длинная острая бородка задрана кверху.
– Кхи-кхи, – кашляет он на всю улицу.
– Кто это? – спрашивает Магид и смотрит ему вслед.
– Это из наших буржуев… У него отобрали паровую мельницу и лавку. Теперь он доволен…
– Н-да! Нехорошо! – Магид морщится и следит за ним из-за двери, пока тот не исчезает в темноте.
На улице опять тихо, даже не стреляют, и от этого мне становится очень страшно: значит, никого нет, большевики ушли, и откуда-то ползут немцы.
Магид выводит лошадь, но не садится. Задрав голову, смотрю на него. Очень хочется, чтобы он сказал мне на прощанье что-нибудь хорошее.
– Глазенки-то какие у тебя, цуцик! – Он берет меня за подбородок.
– Не надо, – говорю я, уставившись в землю. – Не хочу… Останьтесь с нами, товарищ Магид.
Он странно усмехается одной половиной лица и, ничего не отвечая, берет лошадь под уздцы и сворачивает почему-то к саду.
– Знаешь что, Ошерка, – говорит он. – Принеси-ка мне топор.
– Топор?
– Ну да, топор.
Когда я подошел к нему с топором, Магид стоял у самого забора сада по колено в крапиве. Он смотрел куда-то мимо деревьев. Из-за зеленой гущи выполз большой, красный кусок луны. Небо было алое, поблескивал уголок железной крыши.
– Вечер-то какой, Ошерка! – И Магид берет у меня топор.
Он поддевает топором доску в заборе и со скрежетом выдирает из рейки гвозди. Вот падает одна доска, другая.
– Зачем это?
– Да так, Ошерка. На дороге пыль, а полями… Ох как хорошо ехать полями. Верно, Ошерка?
– Да, да, – отвечаю я, хотя не понимаю его: сейчас вечер, прохладно, пала роса, и никакой пыли нет.
Он вводит лошадь в сад, приколачивает обратно доски и прощается со мной.
– Ну, будь здоров, Ошерка.
– Добрый путь, – отвечаю я.
– Скажешь отцу, что костюм я ему верну, пусть не беспокоится.
Когда Магид исчез за деревьями, я вхожу в дом. Тут темно. Я покрякиваю, как отец, потираю руки. Пусть Ара не думает, что я маленький. Зажигаю каганец. Спальня наполняется желтым, дрожащим светом.
– Уехал? – спрашивает Ара.
– Уехал, – отвечаю я. – Полем. Магиду нравится ехать полем… Он любит росу…
Придвигаю стул, закидываю ногу на ногу. Я чувствую себя взрослым, таким же, как Ара. Да Ара, собственно, не намного уж старше меня, разве лет на семь – ему всего только шестнадцать.
Он сидит на кровати. На впавших щеках пятна, губы сухие, только ввалившиеся глаза горят.
– Ошерка… – У него нет сил сидеть, он опирается на подушку. – Мои бумаги… вытащи… из-под кровати…
А я и не знал, что там у него бумаги. От меня в доме все прячут. Вытаскиваю корзинку и, придвинув к кровати стол, высыпаю на него исписанные тетради, географию с картинками, какую-то перевязанную пачку бумаг. Вдруг что-то блеснуло и стукнулось об пол. Нагибаюсь – на полу синеватый браунинг. Ара протягивает из-под одеяла тонкую руку и забирает его у меня. Тетради и книжки он отодвигает в сторону и принимается за перевязанную пачку. Ара разглядывает печати, штемпеля, искусные подписи, затем принимается эти бумаги рвать. Однако у него не хватает сил.
– Порви, – просит он меня.
И я рву его документы на мелкие кусочки. Ом следит за моими руками, и я слышу его горячее, прерывистое дыхание.
– Что ты делаешь?! – вскидывается он вдруг и вырывает у меня из рук какую-то книжонку, – верней, не книжонку, а сложенный вдвое кусочек картона.
– Ошер… ведь это… ведь это биле-ет!.. – Он держит билет обеими руками, долго разглядывает его, затем разглядывает меня и даже чуть отодвигается. – Я его спрячу… – говорит он уже тихо, точно доверяет мне какую-то тайну. – Вот выздоровею, тогда… Вот выздоровею, – повторяет он снова, и вокруг рта у него появляется морщинка.
Но это не улыбка, это какое-то тихое, счастливое умиление. Ара делается сразу спокойным-спокойным. Он лежит на спине, одна рука у него свесилась; неподвижно глядит он на низкий, чуть осевший потолок, на крюк, к которому когда-то были подвешены наши колыбели.
В комнате стало темней. На цыпочках, чтоб не тревожить брата, я подхожу к каганцу и снимаю нагар. Сразу становится светло. Дымок уносится под потолок, и желтый светлый круг покачивается у Ариной кровати.
– Ошерка, – говорит он, не отрывая взгляда от крюка, – понимаешь, один раз, лишь один раз побывал я на фронте… – Он поворачивается и глядит мне прямо в глаза. – Только начал… И конец! Конец, Ошерка…
Он сбрасывает с себя одеяло, ему становится жарко. На нем армейское белье с черным клеймом. Его простреленная нога вся распухла и стала синей. Вот он начинает метаться, судорожно прижимает обе руки ко рту.
– Ошерка! – Он тянет меня к себе. – Держи… потолок! – И он закрывает лицо руками. – Потолок… падает… Ошерка!
Сначала мне кажется, что он шутит. Но, присмотревшись, я начинаю понимать и чувствую, как волосы у меня на голове поднимаются и мурашки бегают по телу. Его красные глаза вылезают из орбит, худые щеки багровеют.
– Мне страшно, Ара! – плачу я.
Подушка вокруг головы Ары становится мокрой; маленькие мягкие перышки пристают ко лбу и к вискам.
– Душит!.. – Ара рвет на себе рубашку. – Жарко!.. Окно!..
В комнате и так прохладно, но я вскакиваю и быстро раскрываю окно, так быстро, что каганец тухнет. Комната наполняется прыгающими лунными пятнами. За окном, раскачиваясь, шуршит липа. Ее листва то закрывает, то открывает луну. Ара весь в лунных пятнах.
Чиркаю спичкой – и вновь делается светло. На дрожащий огонек каганца летят бабочки, всякая мошкара. Пестрая золотистая бабочка покружила у огонька, судорожно трепыхнулась и свалилась в масло. Прислоняюсь к окну. Кажется, на всей улице освещено только наше окно. Над местечком висит луна, теперь она белая, щербатая.
– Ошерка, холодно!
Я слышу, как у брата стучат зубы, и закрываю окно. Затем, сорвав с вешалки папину шубу, накрываю ею Ару. Я наваливаю на него целую гору подушек и одеял.
– Ух, – кряхтит он из-под одеяла, – холодно!
Его осунувшееся лицо становится пепельно-серым, лоб в испарине. Он смотрит и не видит меня; что-то говорит, но я не пойму, что именно. Он машет рукой, точно гонит кого-то.
– На кушетку! Туда, – показывает он на дверь. – Не могу… Душит…
Он обхватывает меня обеими руками, и я пытаюсь его поднять, но это не удается. Тихонько волоку его в соседнюю комнату и укладываю на кушетку. Несколько минут он лежит спокойно, затем снова начинает метаться. Каганец остался в спальне, и я не вижу брата.
– Ара, прошу я его, – давай уснем!
Он не отвечает.
Облокачиваюсь на поручень кушетки и кладу голову на руки. В окно видно множество звезд. Где-то кукарекнул петух, ему ответил другой. Видать, уже поздно. Глаза у меня слипаются. Ерзаю, чтобы не уснуть. На голубом четырехугольнике окна вижу Арину поднятую руку.
– Вот он! Вот он! – вскрикивает брат.
Рука его падает, он весь передергивается.
Мне страшно. Пододвигаюсь к нему ближе, залезаю к нему под одеяло.
Разбудили меня топот и лязг. В комнате поголубело. Где-то на шоссе ступало множество ног в сапогах, цокали копыта и слышались крики. Видно, немцы вошли в местечко.
Сажусь на постели, вслушиваюсь.
– Немцы… – шепчу в ухо Аре. – Немцы…
Ара, однако, не отвечает. Нижняя губа у него чуть отвисла, рот прикрыт, будто он улыбается во сне. Я съеживаюсь под одеялом и засыпаю снова
Похоже, я недолго спал. Вдруг мне послышался крик. С испуга я забрался еще глубже под одеяло.
– Ара! – кричит мама.
Она обнимает меня и пытается поднять. Но я крепко держу Ару. Она поднимает меня вместе с ним, и Ара вдруг падает. Голова его стукается о поручень кушетки. У мамы страшные глаза. Я боюсь ее. У нее сваливается шаль с головы, волосы рассыпаются. Она впивается ногтями себе в щеки и кричит:
– Нету Ары!
Отец сидит в углу. Я подбегаю и прячу лицо у него в коленях.
А над местечком стоит мертвая тишина.
У МОСТА
Я постоянно голоден, но родители не должны этого знать. Пищу себе я теперь добываю сам. Вчера мы с Булей уговорились идти воровать картошку. Она уже цветет. Есть и огурцы. Если нам на огородах не повезет, мы отправимся с ним собирать щавель, ломать стебельки лопуха или будем ловить рыбу.
Буля уже стукнул мне в окно, значит, он ждет меня теперь за домом.
На беду, его увидел дедушка.
– Ага, Буля уже явился! Такие времена, а они никак не уймутся! Птички у них в голове!.. Все бы им играть да баловаться!..
Дедушка, заложив руки за спину, стоит у печки. Сейчас лето, печь холодная, а он все стоит, прислонившись к ней спиной; переступит с ноги на ногу, словно ему жарко, и все трется о печку.
Мы живем у дедушки. Дома страшно.
Вот уже несколько дней мои родители справляют траур по Арону: постелили на полу одеяло, положили подушки и сидят без обуви.
– Сжалься, Лея! – умоляет дедушка. – Ты нас всех погубишь, Лея!..
Он просит, чтобы мама перестала плакать. Ведь на улице могут услышать: дедушкин дом стоит у самой дороги.
По шляху, между двух рядов низеньких домишек, без конца идут немцы. Когда катят орудия, у нас стекла дрожат в окнах. Проходит много пехоты. Все это направляется на станцию. Там они грузятся в вагоны.
– Чтоб вам туда не дойти и обратно не вернуться! – проклинает их дедушка, плюется и сам себе отвечает: – Аминь.
Я стою за занавеской и смотрю на улицу. Как бы мне хотелось сейчас быть красноармейцем, рубить немцев шашкой, скакать на черном коне по их трупам! Я проехал бы через все местечко с забинтованной головой, и сквозь белую повязку у меня проступала бы кровь. «Ага, видали!» – сказал бы я, и все ребята завидовали бы мне, взрослые качали бы головами, а комиссары пожимали бы мне с уважением руку.
Мама вся в черном, и потому кажется мне еще меньше. Ее сломанная рука в белом гипсе лежит на черном платье, маленькое худое лицо бледно. Правой рукой она оперлась о колено, на руку положила голову и тихо-тихо качается – вправо-влево, вправо-влево.
– Давно ли… – шепчет она, глядя своими черными влажными глазами в одну точку на стене. – Давно ли сшила я Арику плюшевый костюмчик с беленьким воротничком?! Сколько я его ни причесывала, волосы никак не укладывались… И как я его ни учила, он все не мог выговорить «ложечка». Говорю ему: Арик, скажи «ло», он говорит «ло»; скажи «же», он говорит «же», «чка» – он говорит «чка». Скажи, говорю, Арик, сразу «ложечка», я он снова – «лелечка».
– Лея! – снова умоляет дедушка. – Ведь мы не единственные! Нет дома, где не было бы горя!..
И папа ей говорит то же самое. Он лежит, опершись на руку, то вздернет, то опустит бровь и о чем-то разговаривает сам с собой. Он теперь почти такой же, как дедушка: борода белая, вокруг глаз и носа, где нет бороды, лицо ввалилось, глаза ушли вглубь.
– Не единственные мы, – утешает дедушка. – У молочника Мойши был один-единственный сын, его разорвало гранатой. Рефоэл, сын сапожника, ушел с большевиками. Даже неизвестно, где он теперь. А Янкель? А Голда Ходоркова? Шайка? Бечек? Да все, все! Либо убиты, либо ушли из дому. Остались старые да малые.
Пока дедушка разговаривает, я выхожу на кухню, оттуда пробираюсь в сарай. Сарай у дедушки большой, темный. Только через щели в дверях пробиваются сюда веселые полоски света. Я открываю дверку и, оглядываясь, выхожу в сад.
Буля вскакивает с земли. От восторга он запускает руки в свои нечесаные волосы. Лицо у него все в веснушках, нос картошкой. На Буле красная женская кофточка с буфами. Он всегда приходит ко мне с какой-нибудь новинкой. Однажды он принес мне дохлую ворону. Теперь в руках у него сито. Оно старое, порванное, и Буля залатал его тряпочками. Он протягивает его мне и от радости сам не свой.
– Нашел, – говорит он. – Будем ловить рыбу.
Сито мне нравится. Обычно мы ловим рыбу рубахой. Но это довольно трудно. Удочкой – очень долго. Сидишь, сидишь, а рыба не клюет. А то вдруг какой-нибудь вьюн или пиявка попадется.
В нашей речке уйма вьюнов и пиявок. Но вьюн все равно что червяк: он серый, длинный, головка у него с усиками, и он без костей. Терпеть не могу вьюнов. Ненавижу и головастиков. Головастик это шарик с хвостиком. Из него выходит зеленая лягушка с выпученными глазами.
Иной раз попадается плотица. Это кругленькая рыбка с серебряной чешуйкой и глазами навыкат. Зато у нас множество маленьких, длинненьких рыбок, величиной с палец, вроде камсы. Плывут они всегда стайками. Вот их-то я и ловлю. Наловлю полный котелок, прибегу домой, положу на сковородку и поджариваю. Мама из-за этого сковороды не употребляет. Жарю я их ни на чем, потому что масла у нас нет. Я и не потрошу их. Буля говорит, что у них еще нет кишок. Чуть только они попрыгают на сковородке, я их сразу кидаю в рот.
Больших рыб у нас не водится. Речонка наша неглубока, только войдешь в нее, ноги вязнут. Иной раз я так перемажусь в ней, что маме кажется, будто я из печной трубы вылез. Только местами река у нас широкая, например, у железнодорожного моста, возле тополей.
Вот к этому мосту мы и шагаем сейчас с Булей.
Кроме нас двоих, на улице никого нет. Разве что собака шмыгнет, поджавши хвост, и сразу – под крыльцо. Доносятся выстрелы. Кто-то, услышав наш разговор с Булей, высунулся было в окно, но, взглянув на нас, тут же сплюнул. Многие дома вовсе заколочены теперь. Мы можем рвать яблоки в садах, тащить что угодно с огородов, – нигде никого нет.
У Були в деревне убили отца, мать и сестренку, и он живет теперь у бабушки. Бабушки Буля не боится, что хочет, то и делает. Он может даже заночевать на крылечке, никто ему ничего не скажет.
Мы с Булей вообще ничего не боимся. Боимся только шляха, который ведет к вокзалу. Когда хочешь выбраться на дорогу, обсаженную тополями, нужно быстро пересечь шлях. По шляху немцы везут пушки. За каждой пушкой идет много двухколесных повозок со снарядами. Потом снова везут пушки, потом идет пехота, кавалерия. Все они движутся к вокзалу.
Немцы не похожи на большевиков. Они богатые, у них есть что кушать. На головах у них блестящие каски, и лошади у них хорошие. У большевиков они заморенные, худые, маленькие. Но большевиков мы любим, а немцев терпеть не можем.
Мы быстро пересекаем шлях и бежим к тополям. За тополями уже нет еврейских домиков с гонтовыми крышами. Здесь стоят белые хаты, крытые соломой. Здесь начинается поле, хлеб а . Далеко-далеко направо виднеется красная крыша нашего кирпичного вокзала.
Высокие толстые тополя с ветвями, подымающиеся к горячему летнему небу, обступили с обеих сторон дорогу, по которой мы идем. На этих тополях постоянно полно ворон. Ветки усыпаны круглыми гнездами. Земля под деревьями бела от помета.
Вороны все лето живут здесь, а осенью улетают в поля справлять свадьбы. В конце осени они перебираются в местечко, селятся на колокольне. В эту пору вороны, сороки, галки подстерегают каждую дверь и с остервенением кидаются на всякие отбросы. Весной они снова улетают к тополям.
Ворон мы не любим за то, что они черные и каркают. Их ведь даже не едят. Буля попробовал есть и говорит, что воронье мясо на вкус что калоша.
Сворачиваем с дороги вправо и по едва видной тропке направляемся к мосту. Вокруг колышется рожь. Кое-где в поле стоят деревья, растут дикие груши, виднеются одинокие кусты. Ближе к мосту поле кончается. Там в низине растут только осока, лопухи да верба отражается в неподвижной прозрачной воде.
Высокая песчаная насыпь пролегла среди верб и осоки. Желтая, со сверкающими рельсами и семафором, бежит она куда-то в далекую даль.
У семафора начинается мост, он очень красив. Стоит на двух высоких каменных быках. С обеих сторон на нем железные перила. Мост этот постоянно охраняют. Теперь здесь стоит немецкий солдат.
Дорожка, по которой мы идем, очень узка. Буля идет впереди, я за ним. Отсюда нам видны только тяжелые колосья на высоких зеленоватых стеблях. И вот поэтому-то все и стряслось.
Буля шел впереди и вдруг остановился. Он обернулся ко мне и, вытаращив глаза, прикрыл рукою рот. Я подошел поближе и тоже увидел… Спиной к нам стоял человек и смотрел в бинокль в сторону моста.
У Були вывалилось сито из рук. Оно ударилось об землю и, на наше несчастье, покатилось. Человек встрепенулся, быстро сунул руку в карман, и там что-то щелкнуло. Мы замерли.
Человек глядит на нас и втягивает голову в плечи. Глаза у него широко раскрыты, брови высоко вздернуты и на лбу морщины. Нижнюю губу человек крепко прикусил. Я гляжу на него, он глядит на меня, и он начинает мне казаться очень знакомым.
Постепенно человек опускает брови, морщины на лбу разглаживаются. В глазах у него теперь удивление, а потом в них мелькает веселая искорка.
– Ошерка, здравствуй! – говорит он. – Рыбу ловить?
– М-ма-гид!
Я подбегаю к нему. Чувствую, что не выдержу, что глаза мои налились слезами. Нехорошо, конечно, мальчику плакать.
– Нету больше Ары! – говорю я и прижимаюсь к Магиду. Я говорю это для того, чтобы он подумал, что я плачу из-за Ары.
– Н-да-а… – тянет Магид. Он сидит теперь мрачный, обхватив колени руками.
Мы присаживаемся рядом. Буля поглядывает то на меня, то на Магида, шмыгает носом и ковыряет землю пальцем.
Рядом что-то зазвенело, – оказывается, в яме за кустами стоит оседланная лошадь. Ей жарко, она мотает головой и позвякивает уздечкой.
Возле Магида лежит винтовка. Сам он какой-то другой, не тот, что раньше. Лицо у него небритое, глаза красные, лоб в испарине. Но больше всего меня удивляет его одежда. Где его синие галифе с желтыми кожаными леями? Где гимнастерка с красными нашивками? Где его кожаная тужурка? Где револьвер, который висел у него на ремешке? На Магиде старый пиджак, весь в заплатах, и папины старые штаны. Мне очень обидно за него.
– Товарищ Магид, – говорю я, – почему вы не носите галифе? Зачем вы надели папин пиджак?
– Да просто так, Ошерка, – равнодушно отвечает Магид и вдруг спрашивает: – Кто занял наше местечко?
– Буржуи, – говорит Буля.
– Немцы, – отвечаю я и пододвигаюсь ближе к Магиду.
– Ну, как по-твоему, если немцы увидят человека с красной звездочкой, что они с ним сделают?
– Убьют, товарищ Магид.
– Не убьют, – говорит Буля и рассказывает, как на вокзале немцы поймали одного красноармейца-китайца, с красной звездочкой и в галифе. Они ножом вырезали у него красную звезду на груди.
– А почему, товарищ Магид, все большевики ушли, а вы остались?
– Эх, Ошерка!.. Почему остался?.. – И Магид мнется, начинает плести какую-то чепуху, будто у него лошадь устала, что он проспал и так далее.
– Но ведь когда отступала Красная Армия, все ушли. Остались только старые да малые.
– А ты? – спрашивает вдруг он меня. – Почему ты остался?
– Я еще маленький. Когда вырасту, я тоже уйду с Красной Армией, я тоже не останусь у немцев.
– Что-о? – смеется Магид. – Что ты говоришь? Ха-ха… Ты что же думаешь, немцы доживут здесь до тех пор, пока ты вырастешь? Нет, Ошерка, они раньше подохнут!.. Ну, а ты что скажешь, сорванец? – поворачивается он к Буле.
– Я Буля, а не сорванец.
Буля доволен. А когда он доволен, у него всегда морщится нос. Буля не привык, чтобы взрослые по-хорошему разговаривали с ним.
– Выходит, стало быть, что вы скучаете по большевикам.
– Да! Не люблю я немцев!
Я вскакиваю и, размахивая руками, показываю, как я их ненавижу и как я, когда вырасту…
– Тише! – перебивает меня Магид и притягивает к себе. – Садись! Надо сесть… в тень. Нельзя стоять на солнце, нельзя громко кричать. Голова сильно заболит.
Мы тихо лежим втроем под кустами. Ветерок играет в колосьях. Как всегда в горячие летние дни, в воздухе плывут прозрачные паутинки. Жаворонок, быстро прошелестев крылышками, повисает на несколько мгновений над нами, затем ныряет вниз и сразу пропадает в хлебах. В реке перекликаются лягушки: начнет одна, отзовется другая, третья.
Магид подложил руки под голову и смотрит в небо.
– Хорошая страна Украина! Эх, и хорошая страна, ребята! – негромко говорит он и вдруг перекатывается на живот и подпирает обеими руками голову. – Много немцев в местечке?
– Ох и много! – отвечаю я.
– И пушек! – говорит Буля.
– Много лошадей…
– Лошади у них лучше, чем у большевиков, – говорит Буля. Он доволен, что Магид обращается к нему. – Они все идут на вокзал и грузятся в товарные вагоны.
– И на площадки тоже… – добавляю я. Как это можно, чтобы Буля один все рассказывал?!