355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Биргитта Тротциг » Охота на свиней » Текст книги (страница 1)
Охота на свиней
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:31

Текст книги "Охота на свиней"


Автор книги: Биргитта Тротциг


Соавторы: Юнас Гардель,Вилли Чурклюнд,Пер Ершильд
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Шведская современная проза

Сразу за горизонтом
Вступительная статья

Какие удивительно теплые руки у Биргитты Тротциг!..

Как держит она в своих ладонях измерзающих на житейских ветрах героев. Читаешь ее «Предательство» и кажется, что она своим дыханием согревает их, как птенцов. Вот выпустит из рук, недостанет у них сил бороться ни с ветром, ни с холодом, недостанет сил преодолеть пустоту, бесконечное пустое пространство, обрекающее на одиночество.

Виртуозная проза Тротциг воспроизводит и саму пустоту, в которой живут, двигаются и погибают ее герои. И можно было бы впасть в отчаяние, если бы в самом пространстве романа эта пустота не была освещена величайшим сострадательным вниманием к людям, не была пронизана теплом сочувствия, излучаемым сердцем автора.

Бесчеловечность… Она привычно выступает в форме насилия одного человека над другим; талант и мудрость Биргитты Тротциг открывают новую ипостась бесчеловечности – как болезнь неразвитого духа.

Обыденная жизнь простых людей открывается писательнице как лабиринт, в котором блуждают дремлющие в неведении себя, лишенные развитого самосознания, томящиеся своим одиночеством души.

Души ослепленные, души, скованные параличом предрассудков, души анемичные, не способные к одухотворению жизни, – пространство романа разворачивается как фреска, запечатлевшая душевное оцепенение людей, обреченных на жизнь.

И не хочется говорить о литературных корнях, о кровеносной системе психологического романа, о его европейских и русских традициях, полнокровно представленных в прозе Тротциг, когда ты еще под впечатлением живого, трепетного свидетельства жизни народа, обитающего рядом с тобой, вот там, сразу за горизонтом.

Сегодня, когда для заблудившейся на исторических перепутьях России ищут направление движения, нет-нет да и слышишь от поглядывающих на благополучную Швецию предложения обязательно пойти по соблазнительному своей успешностью «шведскому пути». Я знаю особо энергичных сторонников «шведского пути» для России, потрудившихся составить и направить в правительство обстоятельные рекомендательные записки.

С уверенностью можно сказать, что в этих рекомендациях, сулящих благоденствие и процветание, не учитывается духовный опыт самих шведов, народа, прошедшего шведский путь не за год, не за десятилетия, а за долгие сотни лет. И этот путь, и это движение не понять, если не видеть последовательного утверждения человеческого достоинства, прав личности, если не помнить, что ограничение самодержавной власти было положено в Швеции не восемьдесят лет назад, а едва ли не пятьсот.

Шведский путь – это не только совершенствование общественно-политической, экономической системы, это путь накопления национального духовного опыта, и процесс этот непрерывен, как сама жизнь.

Вот и сегодня «шведский путь» не существует без пристальной Биргитты Тротциг, насмешливого Пера Кристиана Ершильда, эксцентричного Вилли Чурклюнда, мятежного Юнаса Гарделя, чье творчество представлено в нашем сборнике.

Духовный опыт нации, его культура, в том числе и политическая, и культура хозяйствования, экономика, находятся пусть не в прямой, но неразрывной зависимости.

Сугубый практицизм петровских реформ, отсутствие у царя-преобразователя понимания места духовного опыта в общем укладе жизни заставили нас уже один раз заплатить чрезмерно высокую цену за чужую науку, не шедшую впрок без царской дубинки. Мы уже не раз пытались снять чужие «вершки», забывая о «корешках».

Вот и сегодня кому-то грезится желанным для России японский вариант развития, кому-то – американский, а многим хочется поскорее впрыгнуть в комфортабельный вагон, бесшумно скользящий по «шведскому пути».

Что и говорить, вагон удобный, с большими окнами без единой пылинки на голубоватых стеклах, вагон с откидным столиком в туалете для пеленания ребенка, столик, естественно, мягкий и с подогревом, для взрослых же мягкие кресла с добротной матерчатой обивкой, на которую не покушаются ни нога, ни нож, ни зуб пассажира…

Духовный опыт, культура и социальный уклад неразрывны.

Мой знакомый в Линчёпинге – один из ведущих специалистов по электронной технике в знаменитой фирме «СААБ». Услышав, что он больше шестидесяти процентов дохода отдает на оплату налогов, я начал сочувственно охать, так сказать, в русской традиции, и вспоминать успешные уловки современных российских предпринимателей, ловко укрывающих доходы и виртуозно уклоняющихся от налогов. Мое сочувствие решительно не было понято. «Если мы не хотим видеть рядом с собой бедных, – сказала жена моего знакомого, – мы должны платить эти налоги».

Как же далеки мои соотечественники от «шведского пути», если даже весьма известные, претендующие и на политическое, и на духовное водительство чужды чувству справедливости, такому естественному, не показному, органичному для современного жителя Швеции.

«Что есть государство без справедливости? – задавал себе вопрос полторы тысячи лет назад Блаженный Августин и сам отвечал: – Банда разбойников».

Европейский гуманизм не существует отдельно от материальной культуры, от экономического благополучия современной Европы.

Этические, моральные ценности, в том числе и понятие справедливости – это не знание, которое можно передавать от учителя к ученику, распространять, как правила уличного движения или поведения за банкетным столом.

Нравственность обретает значимость и ценность лишь как опыт.

Одна из самых знаменитых книг на Земле, Евангелие, утверждает это каждой своей строкой.

Наш сборник, а мы предполагаем и надеемся, что он станет первой книгой в серии книг современной шведской литературы, предлагает читателю ознакомиться, вернее, приобщиться к духовному опыту современной Швеции.

Творчество представленных в нашем сборнике писателей – явление в современной шведской и европейской литературе не только заметное, но и значительное.

Что самое смешное в письме Пера Кристиана Ершильда, автора сатирического романа «Охота на свиней»?

Мне кажется – серьезность, непробиваемая серьезность выражения его лица, вернее, его героя, ведущего дневник.

Это дневник бюрократа, чиновника, запрограммированного на рациональное функционирование в иррациональном мире. Если бы ему пришла в голову, или куда там ему что приходит, мысль вести дневник, если бы этому роботу поручили еще и должность начальника главка по «охоте на свиней», думаю, этот дневник мало бы отличался от предложенной исповеди.

Стилистика этого романа совершенно своеобразна, она в чем-то непривычна для читателя русского сатирического текста, у нас сатирик изображает мир утрированно, почти карикатурно, игровой элемент в сатирическом письме открыт, обнажен. Ершильд же открывает в картине жизни реальной, узнаваемой внутреннюю порочность. Автор погружает нас в жизнь, не отличимую от наблюдаемой повседневности, и мы сами не замечаем, как нас втягивают, делают чуть ли не сообщниками абсурда.

Человеческая жизнь, сведенная к запрограммированному функционированию, – это пародия на жизнь.

Главные события разворачиваются на Готланде.

Русскому читателю, быть может, непросто представить себе, какое место занимает этот удивительный остров не на карте Швеции, а в душе шведов. Мне кажется, что, любя свою землю, свою родину, шведы с каким-то особо теплым, особо нежным чувством относятся именно к Готланду, этому заповеднику истории, духовному чистилищу. Недаром же к нему так тянется шведская интеллигенция, недаром в летнее время огромные паромы из Стокгольма до Висби курсируют переполненными.

На флаге Готланда – овца, агнец, символ кротости, жертвенности, милосердия, и об этом не надо напоминать ни одному шведу, читающему «Охоту на свиней», роман о бюрократической корриде со свиньями, разыгравшейся именно на Готланде.

Когда я смотрел на карту Готланда, не такую уж и старую, всего лишь двадцатилетней давности, то видел, каким количеством запретных зон покрыт этот остров. Быть может, поэтому в романе так органична тема армии – организации, ориентированной в конечном счете на убийство… свиней так свиней…

Как не похожи и сюжет, и манера, и герои Ершильда и Тротциг, но их объединяет обостренное чутье на бездуховность, с одинаковой легкостью превращающей жизнь и в трагедию, и в фарс.

Людвиг Фейербах писал о том, что остроумная манера высказываться предполагает в собеседнике способность самому, непременно самому, увидеть, понять и оценить юмор, насмешку, иронию. Анекдот никогда не рассказывается «до конца». У читателей Ершильда есть хорошая возможность проверить свое чувство юмора, свою способность оценить пародию на жизнь, выписанную с бюрократической дотошностью.

И кто это придумал, какой ленивый человек развесил этикетки: француз – легкомыслен, англичанин – педант, немец туповат, скандинав холодновато-спокоен, сдержан, медлителен…

Нет ничего удобнее стереотипа, и едва ли есть что-нибудь вреднее в человеческих отношениях, чем ориентация на стереотип.

Мне рассказывали о паромщике, пьянице и сквернослове, водившем паром через пролив между Готландом и островом Форё. Однажды, как всегда пьяный, он решил изменить привычный маршрут и повел свое судно с пассажирами в открытое море… Вот тебе и холодновато-спокойный!

Ночной Висбю, огражденный ладонями крепостных стен, пустынен и тих, и вдруг тишину готовящегося отойти ко сну заповедного города разрывает крик бредущего неверной походкой горожанина. Он кричит одно слово, только одно, но очень громко. Придавая голосу множество оттенков, он вносит некоторое своеобразие в свой монолог. «Что он орет?» – спрашиваю у друзей. Оказывается, он орет: «Простите!» Это он просит прощения за то, что нарушает покой. Не очень вежливо, но вполне остроумно. Вот вам и сдержанность, вот и медлительность…

С каким, признаться, удовольствием я видел, как в Швеции, в самом Стокгольме, граждане преспокойненько переходят улицу по красному сигналу светофора. Они не стоят зачарованные красным светом, не стоят, наслаждаясь своим демонстративным послушанием. Посмотрят направо, посмотрят обязательно и налево, нет транспорта – идут. Разумеется, такую вольность можно наблюдать по преимуществу на небольших улицах и нешироких перекрестках.

Я вспомнил об этой весьма для меня симпатичной черте шведского городского обихода в связи с прозой Вилли Чурклюнда.

Его проза сродни хождению на красный свет.

Может быть, она сродни и постмодернизму, но это направление как раз и есть хождение на красный свет, то есть игра не по правилам, даже как бы осознанный вызов правилам.

Не большой поклонник постмодернизма, уж очень много пустого рядится в оригинальную оболочку, я с удовольствием и неугасимым интересом читал Чурклюнда.

«Вариации» в восьми частях не имеет сюжета, это подчеркнуто независимые, разнесенные в пространстве и времени причудливые истории.

Казалось бы, какой смысл рассказывать о двух живописных шедеврах, неотличимо похожих друг на друга, хотя и созданных разными мастерами, тем более, что изображают они на белом грунте печатными буквами небесно-голубого цвета лишь слово «САНТЕХНИКА»?

А зачем заново пересочинять, вернее, выворачивать наизнанку историю Вильгельма Телля?

И что за смысл в хождении на красный свет?

Что касается правил уличного движения, то здесь все ясно, конечно, им надо следовать. Но жизнь во всем многообразии ее проявлений, в неисчислимой вариантности индивидуальных судеб, мир изменчивый и многоцветный не может быть уложен в правила, ему тесно в коробочках стереотипов.

Развивающаяся, живая жизнь опережает законы и правила, те лишь гонятся за ней, стремясь навести порядок, но сначала жизнь происходит, становится, а потом уже являются правила и законы.

«А что, если жизнь потечет вспять?» – спрашивает себя Чурклюнд.

Вопрос для трезвого сознания может показаться даже нелепым, но обаяние прозы Чурклюнда, доверие ее безусловной художественности освобождает от унылой трезвости, но и не тянет в хмельную бессмыслицу сочинений претенциозных и подражательных.

Чурклюнд предлагает эксперимент. Поскольку экспериментировать с будущим дело фантастов, он берет максимально знакомый сюжет из прошлого. Это лучший способ приобщиться к мысли о вариантности жизни, о ее непредсказуемости, о возможности выбора различных путей. Жизнь в руках такого экспериментатора становится произведением искусства.

В пестрых, словно нарочно подчеркивающих свое неродство восьми частях «Вариаций», есть единство темы – непредсказуемость жизни, есть единство иронической интонации автора.

Жизнь эксцентрична, ось ее вращения постоянно смещается, история вбирает в себя абсурд как свою составную.

Это свойство жизни еще в незапамятные времена было подмечено… шутами. Это они выворачивают жизнь наизнанку, показывают то, что принято прятать, это они всегда идут на красный свет. Ну, а мы научились отличать шута насмешника, весельчака, зубоскала, и шута – мудреца, который видит неправильность правил и беззаконие законов. Шут – это воплощение интеллектуальной свободы.

«Нужно заставить прописные истины кувыркаться на туго натянутом канате мысли ради того, чтобы проверить их устойчивость», – писал Оскар Уайльд.

Оказывается, не так трудно найти, открыть истину, как трудно доказать ее основательность, незыблемость, современные полномочия.

Традиция европейской интеллектуальной литературы, испытывающей истину на устойчивость, помнит у своих истоков еще Сократа и не прерывается две с половиной тысячи лет. Современная шведская литература – полноправная наследница и этой традиции. Надо думать, во все времена актуален вопрос: чем подлинная литература отличается от поддельной, от суррогата?

Сегодня этот вопрос, быть может, в силу перенасыщенности рынка книжной продукцией, актуален как никогда.

Возьму на себя смелость утверждать, что ни в каком другом жанре: ни в приключенческой литературе, ни в научной фантастике, ни в историческом романе – не чувствует себя подделка так привольно, самоуверенно и неуязвимо (благодаря читательскому спросу), как в книгах о любви, о человеческих страстях, освещающих, окрашивающих, испепеляющих отношениях мужчины и женщины.

Роман Юнаса Гарделя «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» – литература подлинная.

В подлинной литературе, если говорить совсем коротко, взгляд автора на описываемые события и героев всегда не менее интересен, а то и более интересен, чем сами приключения этих героев, перипетии их судеб.

В романе «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк», который может быть по множеству признаков отнесен в рубрику «женского любовного романа», перед нами развернуты во всем многообразии человеческие чувства – томление, страх, трепет игрока, делающего в любовной игре отчаянную ставку, надежда, боль, обида, ненависть, опьяняющая радость, но среди всех этих чувств нет одного – любви. Это роман о желании, о потребности быть любимой, о неродившейся любви.

Способность любить, быть может, сродни таланту, это дар, которым небеса обделили героиню.

А может быть, небеса здесь и ни при чем. Юная Вивиан, вступая в жизнь, уже обманута, в ней подавлено доверие к себе, ей не суждено развиться во всей полноте своего естества. Общество ей подсунуло, а она по наивности поверила в магическую силу «Букваря очарования», содержащего полную рецептуру «дамского счастья».

Сюжет романа остроумен, достаточно динамичен, и нет нужды предвосхищать впечатления читателей.

«Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» счастливо дополняют сборник, предлагающий читателю широкий спектр и жанровых, и стилистических направлений в современной шведской прозе.

Если вы принадлежите к низшим классам, чье равнодушие к искусству в его созданиях высокой пробы огорчительно, или, напротив, если вы принадлежите к «высшим» классам, для которых искусство лишь элемент отчасти душевного, а по преимуществу житейского комфорта, – вам нужно отложить эту книгу в сторону.

Но если вы хотите не только узнать Швецию, но понять дух и душу этой страны, нет лучшего способа удовлетворить это серьезное желание, как познакомиться с новой для русского читателя литературой, где труд познания самих себя совершается искренне, интеллектуально бесстрашно и талантливо.

М. Кураев

Биргитта Тротциг
Предательство
© Перевод Н. Фёдорова

Про Товита, сына хуторян из Тостеберги, люди говорили, что на вид он сущий убийца – или самоубийца, все равно, суть-то одна; брови у него были темные, сросшиеся, и выражение лица казалось от этого зловещим и вместе страдальческим. Но что бы там ни было, жил он с укором. А история вышла вот какая.

Место, где располагалось его имение, было мрачное, неприветливое. Дремучие заросли высоких вязов безрадостным темным шатром накрывали скромную усадебку, сад за домом неприметно переходил в поросший ольхой, заболоченный выгон. Дальше в низине бежал ручей. Жилой дом был весь серый, в окнах лишь изредка отражалось летучее облачко. Занавески в сенях и те выглядели серыми, будто паутина. Родители его слыли чудаками – сидят на своем хуторе как сычи, поди, и говорить разучились. Когда Товит появился на свет, оба уже были в годах. Много лет они ждали, чтобы чресла их подали признаки жизни – чтобы наконец-то началась жизнь. Много этак минуло лет. В долгом-долгом ожиданье… И вот однажды ей, жене то есть, стало не по себе – голова всё кружится, кружится. При каждом шаге бросает в холодный пот, мутит. Захворала, видать, решила она, а ведь в ее возрасте женщины не любят лишних разговоров про женские болезни, про опухоли. И сон не шел на ум: она лежала с закрытыми глазами и старательно притворялась, будто спит, только бы муж не заметил, – но страх не отпускал, тисками сжимал душу. Когда утро, холодное и ядреное, алело за восточным окном (была осень, багряный свет проникал сквозь уже прозрачный высокий ольховник, первым сбросивший листву), у нее едва хватало сил подняться с постели. В конце концов она превозмогала себя. Но, дойдя до кухни, падала на стул – муж к тому времени давно трудился на скотном дворе, вот ведь сколько все это длилось, – опять подступала тошнота, скулы сводило, рот наполнялся слюной, волнами накатывало головокружение. Вдали, за ольховником, меж стволов и ветвей, виднелась озаренная первыми солнечными лучами полоска моря – недвижная, глянцевая, мертвенная. Дрожь пробегала по всему ее телу: так ли, иначе ли, а ей конец.

Эти двое людей мало разговаривали друг с другом. И она укрыла боязнь в себе, как укрывают болезненный нарыв. Не один месяц минул, прежде чем она поняла, что гложет ее не пагубная хвороба, а жизнь. Но к тому времени что-то в ней уже оформилось и не могло более настроиться по-иному, могучими цепенящими волнами страха оно ринулось на битву с плотью, которая хотела жизни и начала потихоньку расцветать, мягчеть, благоухать, раздаваться вширь… И вот однажды муж посмотрел на нее, вздрогнул и посмотрел еще раз: увидел и догадался. Их взгляды встретились. Она не опустила головы, выдержала его взгляд. Но не могла вымолвить ни слова, да и он будто онемел. Правда, в конце концов, через минуту, долгую, как вечность, то, что до́лжно бы поведать словами, вырвалось наружу рыданием. И тогда муж взял свою жену за руки. Он был некрасив, уже под пятьдесят, сквозь темные патлы (в молодости волосы у него были густые и черные как вороново крыло) белыми пятнами просвечивала кожа. Руки у него тоже были некрасивые, бледные, корявые, с узловатыми заскорузлотемными пальцами, с грязными обломанными ногтями. Жене его было немногим больше сорока. Рыдания сотрясали ее, как шквалы сотрясают дерево, тело дергалось, рот кривился, но глаза оставались сухими; она не могла дать волю слезам, закованным, задавленным глубоко внутри.

И ребенка она ждала, как ждут самое смерть, иначе не умела.

Однажды осенним днем – Товиту было тогда чуть за тридцать (родители еще жили и здравствовали) – встретилась ему на дороге девушка. Сам он держался очень прямо, ростом хотя и невысок, зато осанка солидная, даже немного забавная, из-за чего он выглядел гораздо выше и массивнее, чем был в действительности, – вообще-то бедра у него были узкие и хрупкие, словно у ребенка. Волосы черные, борода тоже, глаза голубые. Она была повыше его, но сутулая и какая-то нескладная, без кровинки в лице, серые глаза обведены темными кругами усталости. Ну, он, понятно, знал ее: она из этих, из голоштанников, что обретаются подле станции, прямо за путями, в большом, наподобие пакгауза, обветшалом бараке, где находят нечаянный, а то и последний приют всякие бродяги да босяки – кого там только не было, попадались даже иностранцы-сезонники, но главным образом публика без роду без племени, пробавлявшаяся случайными заработками. Неприкаянная, сомнительная порода, а уж в родстве они между собой или нет, сплошь да рядом недоступно разумению – для здешней округи этот люд воплощал все, чему нельзя доверять, все шаткое, зыбкое, где почва уходит из-под ног, расползается… исчезает… И в облике девушки, встретившейся Товиту на дороге, было то самое, свойственное этому люду от рождения или по крайней мере приобретаемое с годами, – недвижная, оцепенелая тоска во взгляде, который нежданно-негаданно скользил в сторону, становился расплывчато-туманен. Впрочем, она, пожалуй, могла бы предстать по-своему красивой – если б расправила плечи, и подняла голову, и всему существу ее дано было заявить, что она кто-то,а не пустое место. Ведь и вправду тело у нее было долгое, гибкое, нежное, и не надо напрягаться, чтобы вообразить, как серые глаза вспыхивают огнем, а едва заметный тончайший румянец зримой нежностью осеняет удлиненное бессильное лицо. Но при том, как обстояло сейчас, когда все вот так, – она была просто-напросто безликая, совершенно никакая, зримый испуг, бледная, сгорбленная, скособоченная, пленница ощущения своего ничтожества и несущественности, это ей вдалбливали, и внушали презрительной насмешкой, и вколачивали тумаками с той самой минуты, как она впервые глянула на мир и увиденное повергло ее в ужас – о нет, больше она таких попыток не повторит.

Но красивая ли, нет ли…

Красивая или нет, а только на сей раз что-то заставило Товита сверлить ее взглядом, пока она волей-неволей не посмотрела на него в упор, и он не давал ей отвести глаз, упорно, непреклонно, покуда они не разминулись. Продолжалось это целую вечность.

Он увидел, как она медленно залилась краской. Трепет пробежал по ее вялому, однако на самом-то деле красиво очерченному рту – улыбка? скорее, пожалуй, предвестие судорожных слез. Наконец они разошлись. Стояла поздняя осень, день после бури был хмурый. Тучи неслись по небу. Пахло тиной. По сторонам дороги тянулись канавы с высокими, будто насыпи, обочинами, поросшими мертвым татарником – этакая чащоба серых, высохших стеблей в половину человеческого роста. Дорога была темная, усеянная зеркальными лужами, в которых тоже неслись тучи. Запах морской пены, выброшенных на берег водорослей льнул к щекам, осенний воздух полнился гулом прибоя.

Минуло несколько месяцев. Шла зима. Да и у зимы уже забрезжил конец – настал февраль. Однажды утром он отправился в лавку. Там было полно народу – стояли и топтались в слякотном, раскисшем на полу снегу. Снаружи сиял лучезарный зимний день, а в лавке этот просторный, ясный, солнечно-снежный мир виднелся лишь сквозь половинку окна высоко на стене, другие окна были загорожены полками, и над прилавком горела висячая лампа – лица людей в ее тусклом сальном свете расплывались маслянисто-серыми пятнами. Разговаривали мало: изредка откатывалась от прилавка словесная волна, расплескивалась во все стороны и пропадала в шарканье ног, кашле, табачных плевках. Обыкновенные, давно знакомые люди, стоявшие тут в ожидании своей очереди, вдруг показались ему непомерно огромной толпой, океаном темных недвижных спин – и далеко-далеко среди них, втиснутая в угол, стояла она. Его взгляд долго покоился на ней, прежде чем она ощутила прикосновение. Тогда она вздрогнула и опять мучительно покраснела. Но на этот раз глаз не подняла, продолжала неотрывно смотреть в пол, склонив голову, чуть ли не целиком, будто в саван, закутанная в старую, грязную, протертую до дыр, серую шаль (вообще-то шаль смахивала на обыкновенную попону). Девушка жалась в угол, словно хотела исчезнуть средь нагромождения керосиновых бочонков, – тень, мышка. Она что-то купит и сложит в корзинку, а он – он бы с радостью съел это все у нее с ладони, из бессильных, влажных складочек в горсти; дрожь пронизала его с головы до ног: пугающе бессильное, горячечное, болезненно-влажное, потное – откуда бралось это впечатление болезни? наверное, от серовато поблескивающего отсвета, который лежал на ней как лихорадочная испарина (к слову сказать, впоследствии окажется, что она и впрямь была хворая). Жгучая боль огнем прошла по телу, будто разом открылся пылающий костер, – он вдруг нашел свое место, так-то вот, и ничто его уже не сдвинет – теперь жизнь раскинулась перед ним беспредельная и удивительная, и в этом удивительном был его приют. Одиночество треснуло, как оболочка куколки, – сгинуло. Удивительное, что стояло там, болезненно-бледное, забившееся в самый темный угол, жило, робело и жило: вот она, реальность, вот теперь она существует… Но видел он и другое: одиночество пока не позволит ему прочувствовать эту реальность – девушка-то смотрела на него так же, как на всех остальных вокруг, вернее, отводила взгляд, поспешно, застенчиво, мучительно и жарко краснея, взгляд уходил в сторону, утекал, будто он, Товит, был один среди многих.

Опять прошло сколько-то времени. Близилась весна. Снег таял, погода стояла дождливая, гнусная, он чувствовал тяжкую подавленность, изнемогал душою и телом. Ничего не менялось. Тяжкое, мучительное, гнусно-неотвязное одиночество терзало душу и тело. А между тем день прибывал, свет с каждым днем становился чище, голубее, словно рождаясь вновь. Теперь и лампу зажигали только после ужина. Однажды вечером Товит увидел, что море совершенно как зеркало – гладкое и блестящее. И он сказал матери, что пройдется по берегу. И зашагал через ольховник, калитку, вдоль ручья, лугами к морю, оцепеневшему в зеркальной недвижности. Перелетных птиц ждать еще долго – безмолвие, одни только чайки да нырки. И зеркальная гладь моря. Он долго бродил по берегу.

Следующий день выдался серенький, унылый, довольно теплый. Ему нужно было съездить в лавку и на мельницу. Покончив с делами и нагрузив телегу, он так и оставил лошадь с телегой у коновязи перед лавкой. А сам направился по дороге – по тропке за мельницей, вниз, через большую березовую рощу. Тропка немного не доходила до станции (насколько он знал, это была самая короткая дорога туда), выводила аккурат на задворки барака. Барак был большущий, вроде пакгауза: тот, кто его строил, побывал когда-то в Америке и намеревался поставить тут паровую мельницу, но до этого так и не дошло; внутри были просторные помещения – по рассказам, кое-как разгороженные досками, картоном, старыми одеялами. Выглядел этот барак убогим и запущенным, окна большей частью заколочены обрезками досок, кругом щели, заткнутые газетами и мешковиной. Сзади вплотную к стене подступали заросли бузины, летом сквозь их чащобу вряд ли и продерешься, а площадка у входа напоминала грязную свалку, куда не глядя швыряли объедки, картофельную шелуху, битые обливные миски и прогоревшие чугуны. Несколько кур копались в земле, что-то клевали. Пахло гнилью. Людей не видно – он знал, что почти все теперешние обитатели барака сейчас на работе и здесь их нет. Однако ж изнутри слышался детский плач, значит, в доме все-таки кто-то есть. Тут распахнулась дверь – высокая, некрашеная, щелястая, снизу доверху испещренная надписями и рисунками, как дверь школьного нужника, – и та самая девушка, которую он искал, вышла на крыльцо и вытряхнула из ведра мусор. Товит тихонько свистнул. Она подняла голову, по лицу пробежал все тот же мучительный трепет. Но ведро она поставила и подошла к нему. Шепотом, чтобы не услышали в доме – хотя больше оттого, что пропал голос, так стучала, так билась кровь в сердце, в горле, в губах, – он позвал ее в рощу: мол, ему надо кое-что ей сказать. И опять он увидел, как в ней шевельнулся страх – точно невидимый зверь потягивается, расправляет члены. Но тотчас же – Товит даже не успел подать ей руку, помочь – она перемахнула через каменную ограду, проворно, молча, совсем иным, гибким движением, он и не ожидал от нее такого. Смутное тягостное чувство: будто земля уходит из-под ног – небывалый страх шевельнулся где-то в глубине, и много глубже ощущения твердой почвы под ногами, много глубже всего зримого, узнаваемого жизнь начала опрокидываться в самой своей основе, странная, жуткая, все менее узнаваемая, – да куда же он попал?

Под березами еще желтела прошлогодняя листва – в ягоднике, среди пучков вялой травы. Унылый теплый ветер налетал порывами, моросил дождь. Она стояла перед ним, опустив голову. Он хотел что-нибудь сказать. Но не получалось, не шло, было невозможно. А она стояла перед ним, и он всеми фибрами чувствовал, какая она есть. И что она вообще существует. Вот такая как есть. И не то чтоб в ней был какой-то ощутимый физический недостаток или, к примеру, умственный изъян – ничего подобного про нее не говорили, судя по тому, что он слышал, она не хуже других умела читать и писать. Но что-то здесь было. Вроде как легкая тень. Теперь он видел это совсем близко; кажется, тронь – и ощутишь под пальцами как бы пленку слегка обмякшей недвижности, бледность тонкого удлиненно-мягкого лица, осененного темной тенью. О красоте и речи нет. Он стоял совсем близко, и трепет накатывал волнами, пронизывал его насквозь, он расплывался, как песок под напором волн – что, что случилось с этой простенькой тесной клеткой, где судорожно билась, мучилась, заходилась дрожью сердечная мышца? Какая там красота, почти что уродство – конечно же, в силу непомерной самобытности. Он стоял теперь вплотную рядом с ней, видел ее – кожей. Видел всем телом. Вот она, ее руки, ноги, кожа, глаза – ведь в конце концов она подняла взгляд, и снова полная неожиданность – прекрасный темно-серый детский взгляд, сияющий, широко распахнутый, но сияние тотчас потухло, взгляд скользнул прочь. Он видел и ощущал – запах тоже, терпкий и сладковатый, тошнотворный, густой человечий дух существа без собственной силы, хворого, жаркого и словно бы вялого, так или иначе беспомощного, лишенного собственного стержня. Где-то должна быть и эта немотствующая проворная гибкость: промельк страха, будто здесь спрятано другое существо. Спрятано ради уничтожения – но живет в покинутом логове страха, след в воздухе. Как она ни повернется, вполне собою быть никак не может: сломанный хребет, сломанный стержень, целым никогда не был и никогда не будет. А он стоял прямо перед нею, прямо посреди незнаемого, непостижного страха, будто мир раскололся надвое и он попал в трещину, а трещина двигалась, грозное движение не закончилось, о нет, оно только-только началось – он стоял совсем близко, прямо перед нею, рожденной и нерожденной, той, какая она была и какой бы могла быть, сплошные клочья, нехватки, тупиковые кровотоки, залеченные, сплошь в рубцах желваки – кожа и запах принадлежали тому и другому, желтовато-белый пробор в волосах, полные темных теней глазницы, удлиненные щеки, бледность – все это была она, с ее и не ее чертами, запечатленными и обозначенными в подрагиваньях теплой кожи, он чувствовал теперь, как ее кожа дышит ему навстречу и зовет его, – попытался что-то сказать, что-то очень-очень важное, ведь наперекор всему, что он знал об укладе и обычаях жизни, наперекор всему, что было до сих пор, он хотел сделать ей предложение. Вот так прыгаешь в море, когда лодка, почти до краев полная воды, уже тонет, – просто ничего иного не остается… Но в каком-то смысле он был взвинчен куда сильнее и совершенно в другом смысле, нежели мнилось ему самому, вырван, выбит из себя. Руками он нащупал что-то в воздухе перед собою, сглотнул – и нежданно-негаданно обнаружил, что готов приникнуть к ней лицом, уткнуться, жарко, безмолвно, совершенно не двигаясь, почти не дыша, ладонями он обхватил ее головку, узкую на ощупь и твердую, а при том хрупкую, пальцы зарылись в ее волосы и словно от отчаяния зарывались все глубже: отыскал, нашел, тут его место. Твердый, хрупкий, бессильный, небьющийся, недоступный плод. Его можно размозжить, но раскрыть нельзя, никогда. Жить и давать жить другим. Вот оно, его место. Чувства распахнулись во всю ширь, и смотрели, и впитывали – ее. И словно получив заодно способность увидеть то, о чем, собственно, толком не знал, он уразумел и увидал кожей и всеми чувствами, что гуляла она многовато. Ее тело, легонько шевельнувшееся ему навстречу (ведь он, как следует не сознавая, что делает, все крепче прижимал ее к себе, бормоча и жарко нашептывая что-то совершенно бессвязное в ее перепуганное, безответное лицо), ее тело слишком хорошо знало, что нужно делать и как: точно молния полыхнула, за один краткий миг он увидал целый мир губительных сложностей, в который, стало быть, сейчас входил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю