355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Дитя слова » Текст книги (страница 8)
Дитя слова
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:59

Текст книги "Дитя слова"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

– Хутба.

– Хутба. Вот что вам нравится. Мне надо составить завещание, иначе эта свинья, мой кузен, все унаследует. Non amo, ergo non ero.[38]38
  Если не люблю, значит, и не существую (лит.).


[Закрыть]
«Жизнь – это острый шип? Пусть так, сказал мудрец, а человеку все один конец. И не успевши свет дневной увидеть, спешит его скорей возненавидеть».[39]39
  Строка из песенки в опере английских композиторов Гилберта и Салливена «Гвардейцы короля».


[Закрыть]
Мы для богов – как мухи для мальчишек. Даже Виттгенштейн не считал, что мы когда-нибудь достигнем Луны. Значит – «я счастливый мотылек, хоть конец мой недалек», жить или умереть – все равно, только смерть предпочтительнее.

– Вот и прекрасно. Дайте мне только знать, когда будете уходить из мира сего, чтобы я мог найти себе другого компаньона на понедельники.

– Мессия может лишь в одном отношении изменить мир. Если я избавлю мир от своего присутствия, то спасу его. Эй, presto.[40]40
  Живо (ит.).


[Закрыть]
Мне надо составить завещание. Значит, Кристел намерена подарить свою девственность этому червяку. Но этого не произойдет. Вы не дадите этому произойти, верно?

– Я не дам этому произойти. Налейте-ка мне еще вина, хорошо? Вы что, не можете расстаться с бутылкой?

Он налил мне вина.

– А теперь прошу вашу руку. – Это тоже уже стало традицией. В какой-то момент он протягивал руку через стол и брал мою руку. Иногда его крепкое пожатие успокаивало меня. Иногда раздражало. Сегодня это заранее вызвало у меня раздражение. Тем не менее руку я ему дал.

– Итак, – произнес Клиффорд уже другим тоном, и губы его слегка вытянулись, надулись, – ваш стол передвинули от окна, и вы позволили.

– Да.

– Бедный мальчик-отличник. А больше ничего… ничего необычного… не произошло с вами в последнее время… мой дорогой?

Я посмотрел в умные узкие голубые глаза, такие светлые, но холодные, как скандинавские озера под солнцем. За светлой белокурой головой я увидел индианку в полосатом сари, которая стояла на террасе и следила за полетом птиц. Некий инстинкт еще раньше предостерег меня против упоминания о Бисквитике. И теперь я снова решил: лучше затаиться. Однако как удивительно в точку попал Клиффорд своим вопросом.

– Нет. Ничего.

– И вы ничего… ничего такого не слыхали?

– Ничего такого. А что я должен был слышать? О чем? Пальцы Клиффорда с силой сжали мою руку.

– Вы не слышали?..

– Нет. Что такое? Вы меня пугаете. Что я должен был слышать? – Я отнял у него руку.

Он отодвинул стул.

– О, ничего… ничего. Я себя чувствую совсем разбитым. Не могу спать. И пилюли больше не действуют. Я теперь их просто коплю. Раньше я представлял себе сады и садовые калитки, и это помогало. А теперь лежу часами и смотрю в потолок. Человеческая жизнь – это театр ужасов. Надеюсь, вам понравилось сырное суфле. Чрезвычайно важно то, что Моцарт умер нищим, – важнее, пожалуй, лишь то, что Шекспир перестал писать. Театр ужасов. Шли бы вы домой.

– Но что вы хотите мне сказать?

– Ничего. Раз не можешь сказать, значит, не можешь, и даже не можешь просвистеть, как обычно говорил мой старый учитель философии. Так что двигайте к себе.

– О'кей, – сказал я. – И прощайте – в случае, если решите покончить с собой сегодня ночью.

– Прощайте.

ВТОРНИК

Я находился в экзаменационном зале, который одновременно был станцией метро. Я только что перевел кусок из Карлайла на безупречную сочную тацитовскую латынь. С чувством удовлетворения я наблюдал за остальными экзаменующимися, которые продолжали строчить изо всех сил. От нечего делать я перевернул экзаменационный лист. На другой его стороне оказалась куча вопросов, которых я не заметил, а у меня оставалось всего двадцать минут, чтобы ответить на них. С бешеной скоростью я принялся писать, но тут отказало перо: в нем не было чернил, и оно дырявило бумагу, которую, непрерывно разматывая, двигал на меня большой валик. Чувствуя отчаянную беспомощность, я принялся мять бумагу. «Нельзя этого делать», – сказала стоявшая на кафедре наставница, которой оказалась Томми, одетая во все черное, с черным мотоциклетным шлемом на голове. В ту же секунду я очутился в зале суда – сидел и швырял шариками из скомканной бумаги в судью, которым была Лора Импайетт в седом парике. «Он провалился, – сказала она, – не ответил на вопросы. Выведите его». Я очутился на мотоцикле, который несся все быстрее и быстрее. Голубоглазый мужчина, сидевший рядом, схватил меня за горло. Я закричал. На траве у дороги лежала мертвая Кристел.

Очнулся я от этого самого настоящего кошмара с чувством облегчения, что это всего лишь сон, и с грустью от того, что я уже не юноша, перед которым открывается ничем еще не испорченная жизнь. Я встал и принялся готовить себе чай. Тут я вспомнил, что сегодня вторник, и пошел посмотреть, не пришло ли привычное письмо от Томми. Пришло. Понедельник и вторник Томми проводила в Кингс-Линн, где зарабатывала себе на пропитание, обучая будущих учителей, как ставить танец осенних листьев, или выстригать лошадиные головы из папье-маше, или устраивать кукольный театр в жестяной коробке из-под чая. По понедельникам она всегда писала мне письма, которые я получал во вторник. Последнее время она взяла себе за правило писать и по другим дням тоже. Это надо будет прекратить. Ее письма не доставляли мне удовольствия. В лучшем случае их можно быстро пробежать взглядом и признать безвредными.

Мой родной.

Я так несчастна. Мне ужасно неприятно, что я явилась в субботу. Я была в отчаянии, мне просто хотелось взглянуть на тебя. Простуда моя разыгралась, надеюсь, я не заразила ни тебя, ни Кристел, думаю, просто не могла заразить. К пятнице все уже пройдет. Я тебя так люблю. Я ждала тебя бесконечно долго – сидела в той комнате тихо, как мышка, но ты так и не вернулся; потом я услышала голос Лоры Импайетт, которая болтала с мальчиками на кухне. Я попыталась выскользнуть из квартиры так, чтобы она меня не увидела, но она все-таки увидела. Она сказала: «Откуда это вы возникли? И что вы сделали с Хилари?» Она теперь всегда держится со мной как-то агрессивно. Я не знала, что сказать. Я не стала задерживаться, так как знала, что ты этого не хотел бы, а потом я чувствовала, что сейчас расплачусь. Ты даже представить себе не можешь, до какой степени я делаю все так, как ты хочешь, точно я твоя раба. По твоей милости я веду какую-то дурацкую жизнь, недостойную человека, а ведь мы могли бы быть так счастливы, если б только ты захотел. Ведь и ты тоже несчастлив, тебе плохо, по-моему, ты самый несчастный человек на свете. Почему бы тебе для разнообразия не решить стать счастливым? А все потому, что ты не хочешь полюбить, сдерживаешь себя. Ты себе худший враг. Простые человеческие радости вызывают у тебя какую-то ярость. А ведь мы могли бы быть с тобой так счастливы, и у нас, если бы мы жили вместе, появился бы еще ребеночек, и тебе было бы ради кого работать, и твоя жизнь обрела бы смысл – только захоти. Едва ли ты ждешь еще кого-то. Ты ведь любишь меня, и мы понимаем друг друга, и это так редко бывает, ты сам говорил. Ох, мой родной, не отталкивай меня, не бросайся мной, нельзя так, ты же знаешь, что я навсегда твоя.

Твой маленький Томас…

И так далее – еще несколько страниц. Я зачислил это письмо в разряд безвредных и порвал. Оделся, выпил чаю и отправился на службу. Лифт не работал, и потому я пошел вниз пешком.

За качающимися дверями меня встретил сырой, насыщенный дождем воздух, он хлынул мне в горло, и я сразу почувствовал, что все-таки подцепил эту чертову Томмину простуду. Заря вставала грязная, желтая, фонари на улицах продолжали гореть, освещая плакаты, которые оповещали о предстоящей стачке электриков. Какой удручающий вечер провели мы вчера с Клиффордом. Что он имел в виду в конце, когда спросил, не слыхал ли я какой-то новости? Он часто говорит образно, красочно, с этакой риторической многозначительностью – дальше начинает уже работать чистая фантазия. Что же до письма Томми, в котором она нарисовала картину счастливой семейной жизни с малышами вокруг, то, вспомнив о нем, мне захотелось сплюнуть. На этот раз она хоть не сюсюкала, не называла их «малышами», что с ней иногда случаюсь. Какой страшный мне приснился сегодня сон насчет Кристел. Что я стану делать, если Кристел умрет? Но ведь ее брак с Артуром – это все равно что смерть. Хорошо ли она разобралась в своих чувствах? Хорошо ли разобралась в том, что ее брак повлечет за собой? Или она воображает, что сможет выйти замуж за Артура и сохранить меня? Не вел ли я себя героически глупо в связи с этой историей? Не следовало ли мне, как я сказал Клиффорду, просто воспрепятствовать браку Кристел?

Туман черных мыслей, окружавший меня, вдруг прорвался, рассеялся. Что случилось? Только что я шаркал по тротуару в толпе других зомби,[41]41
  В африканской мифологии – оживший мертвец.


[Закрыть]
прокладывая себе путь сквозь сеявшиеся сверху желтоватые ледяные капли, вдыхая влажный воздух, ножом врезавшийся в мое нутро, и вдруг все вокруг стало теплым и ярким. Точно фокусник легонько ударил меня золотым шаром по голове. Я заметил на другой стороне улицы Бисквитика, которая медленно шагала параллельно мне, слегка повернув ко мне голову. На ней было суконное пальтишко с поднятым капюшоном, и просто удивительно, что я узнал ее. Как будто некая благая сила направила мой взгляд в ту сторону, и я уловил блеснувший черный глаз и острую скулу. И вдруг почувствовал радость и вместе с ней – удивление оттого, что затопившее меня теплое чувство было радостью, а я чувствовал, что это радость, необъяснимая, незваная, беспричинная, несомненно преходящая, но это необычайное ощущение было именно радостью и ничем другим. Я продолжал идти, делая вид, будто не замечаю Бисквитика, гадая, как она поступит, подойдет ли ко мне. Однако, сделав шагов двадцать, я понял, что мы по-идиотски, зря теряем время. Я дал Бисквитику немного обогнать меня, затем пересек улицу, и, подойдя к ней сзади, схватил за запястье. У меня было такое чувство, точно мы знаем друг друга не один год. Я сжал тонкое запястье, затем, взяв за пальцы, продел ее руку под мой локоть. На ней была короткая шерстяная перчатка; я стянул ее, сунул к себе в карман и сжал теплую сухую руку Бисквитика в своей холодной влажной руке. Я очень редко ношу перчатки. Плечом и бедром я чувствовал тепло ее тела. Мы шагали рядом в полумраке, уносимые потоком людей. Я не смотрел ей в лицо.

– Итак, милый мой Бисквитик?

– С добрым утром.

– Кому это ты желаешь доброго утра?

– С добрым утром, Хилари.

– Сегодня вечером ты ужинаешь со мной. – Во вторник я обычно посещал Артура, но это едва ли имело значение.

– Нет, извините, не могу.

– Почему же? Они не разрешат?

– Я не могу.

– Бисквитик, ты что, замужем?

– Нет.

– У тебя нет кольца? Нет. Но, может быть, существует человек, который управляет твоей жизнью?

– Нет у меня такого человека…

– Так почему же ты не можешь? Знаешь, Бисквитик, похоже, что ты просто дразнишь меня. Я больше не намерен мириться с тем, что ничего о тебе не знаю, не знаю, почему ты преследуешь меня. Странно это как-то получается. Ты живешь где-то здесь, поблизости?

– Я не могу прийти сегодня вечером.

Мы добрались до метро, и я продолжал крепко прижимать к себе ее руку, которая легкой дрожью выразила желание вырваться из моих цепких пальцев, когда мы подошли ко входу. Она потянула было руку, отстраняясь от меня, но я крепко зажал костяшки ее худенькой руки между большим пальцем и остальными. Я купил ей билет и отыскал в кармане свою сезонку. Мы спустились по ступеням на платформу, от которой отходили поезда в восточном направлении. Я решил не отпускать Бисквитика до тех пор, пока она не откроется и не объяснит как следует свою тайну.

– Прошу вас… Хилари… вы делаете мне больно…

Я потащил ее по платформе. Среди густой толпы мы были как наедине. Лондонцы, все видевшие на своем веку, носят на глазах шоры. Я толкнул Бисквитика к стене, втиснул словно в щель между двумя людьми и, нырнув следом, стал напротив и уперся руками в стену по обеим сторонам ее плеч. Мы стояли лицом к лицу. На станции было сравнительно тепло, и наши мокрые лица заполыхали: мое стало совсем красным, а ее – золотисто-розовым. В какую-то минуту моя щека коснулась складок ее капюшона, лежавшего теперь у нее на плечах. Запах нагретой мокрой шерсти висел над залитой людьми платформой, смешиваясь с запахом пота, смешиваясь с густым резиновым запахом подземки. С грохотом прибыл поезд с Патни-бридж, и толпа прихлынула к нему.

– Бисквитик, – сказал я, чувствуя себя с ней в уединении среди этой толпы, и грохота, и сырости, и запаха шерсти. – Послушай, Бисквитик, давай забудем о сегодняшнем вечере. Ты сейчас здесь, и я не дам тебе уйти. Ты – моя пленница, и я не отпущу тебя, пока ты мне все не расскажешь. Ты околдовала меня, и я могу лишь вот так схватить тебя и держать, пока не узнаю всей правды. И предупреждаю, могу продержать так не один час, если потребуется. – Про себя же я подумал, что посажу ее на Внутреннее кольцо и силой буду держать в вагоне, пока она мне все не расскажет. И сколько мы будем кататься по кольцу, – мне плевать.

Поезд с Патни-бридж ушел. Платформа снова стала быстро заполняться народом. Подали поезд Внутреннего кольца.

– Пошли, пленница. – Я потянул ее за собой. Поезд был уже полон; мы входили последними, так что нам пришлось с силой втискиваться в не очень-то поддававшуюся, спрессованную толпу. Я сунул вперед себя Бисквитика и стал влезать сам; нащупывая место, где можно было бы поставить две ноги, я на секунду отпустил Бисквитика. Двери закрылись.

Она стояла на платформе. Юркая, как угорь, она выскользнула из вагона, пока я входил. И дверь, разделив нас, закрылась. Я прижался лицом к стеклу. В нескольких дюймах от себя я видел лицо Бисквитика, рот ее открывался, но ни единого звука не долетало до меня за грохотом тронувшегося поезда. Худенькие ручки Бисквитика взметнулись в красноречивом жесте. «Извините… Извините…» Она шла рядом с поездом и на секунду прижала ладонь к стеклу. Я увидел светлую сероватую ладонь и пересечение линий на ней – иероглиф тайны, которая еще ждала своей разгадки.

По вторникам ужины chez Artur[42]42
  У Артура (франц.)


[Закрыть]
были всегда, зимой и летом, одни и те же. (Виттгенштейну это бы поправилось.) Они состояли из консервированного языка с порошковым картофельным пюре и горошком, затем – бисквиты, сыр и бананы. Я приносил вино.

Это был последний день старого мира. (Только я тогда этого еще не знал.) Мы с Артуром оба напились. (В виде исключения я в тот день принес две бутылки.)

Артур занимал двухкомнатную квартирку над булочной на Блит-роуд. Запах хлеба бесконечно раздражал меня. Когда ты голоден, запах хлеба делает голод непереносимым. А если ты не голоден, то доводит до тошноты. Иногда запах становился дрожжевым, бродящим, словно из хлеба делали пиво. Артур говорил, что привык к этому запаху, и утверждал, что не чувствует его. Квартирка у него была маленькая, непривлекательная и грязная. В ней было несколько реликвий, унаследованных от (ныне покойной) особы, которую Артур называл «мамочкой». Мамочка оставила Артуру сизо-зеленый с коричневым ковер в волнистых треугольниках, буфет с закругленными углами и шоколадно-коричневой инкрустацией в виде удлиненных вееров, экран зеленоватого стекла с изображением Эмпайр-Стейт-билдинга, кресло, расшитое весьма устарелыми аэропланами, оранжевый восьмигранный коврик, никак не сочетавшийся с большим ковром, и две светло-зеленые статуэтки, изображавшие полузадрапированных дам, которые именовались Рассвет и Закат, – в соответствующих позах. Во всем этом чувствовалось трогательное дыхание отошедшей в прошлое joie de vivre,[43]43
  Радости жизни (франц.).


[Закрыть]
что вызывало у меня легкую симпатию, но никакого любопытства. Отец у Артура (тоже покойный) был носильщиком на железной дороге. А сам Артур являл собой, так сказать, образец того, какую роль в раскрепощении человечества играет экзаменационная система.

Мы покончили с ужином, который ели на мамочкиных тарелках, украшенных белыми домиками на фоне восходящего солнца в виде бежевых штрихов, и пребывали (я хочу сказать: я пребывал) в той стадии опьянения, когда человек становится колючим и понимает, что все напрасно. Артур, который быстро пьянел (он обычно пил пиво), сидел с мечтательным выражением лица. Он никогда не становился колючим. Сняв очки, он довольно бессмысленно раскачивал их туда и сюда, точно маятник. Вообще-то говоря, большую часть содержимого двух бутылок выпил я. Мы поболтали не очень вразумительно о служебных делах, о пантомиме и перешли к обсуждению «религиозных» взглядов Кристофера Кэйсера.

– Конечно, – сказал я, – если считать, что мир – это иллюзия, тогда можно вести себя как угодно. Очень удобная доктрина.

– Разве христианство не учит?..

– Само собой, Кристофер, конечно, не верит в это, никто не мог бы поверить. Он заявляет, что люди на самом деле не существуют! Но это не мешает ему, наравне со всеми нами, носиться со своим «эго».

– Ну, вообще-то я не думаю, что мы по-настоящему существуем, – заметил Артур.

– Говори за себя.

– Я считаю, что мы просто должны быть добры друг к другу. Жизнь и так достаточно сложна, и если Кристофер это имеет в виду…

– О, только не начинай философствовать.

– Я хочу сказать: человеческий разум – всего-навсего вместилище всяких случайностей. За обычной повседневной жизнью нет ничего. Нет ничего завершенного. Но жизнь – это не игра. Это даже не пантомима.

– Не край, где никогда и ничего не происходит.

– Нет, конечно, – сказал Артур. – В том-то и дело.

– Значит, ты не рассматриваешь Питера Пэна как реальность, ворвавшуюся в край мечты.

– Нет, – сказал Артур. – Наоборот. Реальность – это домашний очаг Дарлингов. А Хук – просто изобретение мистера Дарлинга.

– Что же такое Питер?

– Питер – это… Питер – это… Ох, не знаю… Взбунтовавшаяся душа. Он только всех раздражает, как непрошеный гость, который не может ни приспособиться, ни по-настоящему помочь.

– Это весьма своеобразно.

– Я хочу сказать, что душевный порыв превращается в безумие, если он не связан с повседневной жизнью. Он становится разрушительным, просто взрывом нелепой злости.

– По-моему, подлинный герой – это Сми. Хук завидует Сми. Поэтому Хук может быть спасен.

– Только в романе.

– В романах все объясняется. В пьесах – нет.

– Лучше не объяснять, – сказал Артур. – В этом смысле на первом месте стоит поэзия. Кто бы не хотел быть поэтом, а не кем-то еще? Поэзия начинается там, где кончается слово.

– В поэзии слово только и начинается.

– По-моему, героиня – это Нана.

– Нана – самая традиционная фигура во всей этой истории. А вот Сми…

– Не забывайте, что Сми служит Хуку.

– А ты не забывай, что Нана всего лишь собака.

– Совершенно верно, – сказал Артур. – В образе Наны нет ничего зловещего. Нана ведь не говорит. Даже мистер Дарлинг и тот не оправдывает ожиданий: ему так хочется стать Хуком.

– А как насчет Уэнди – она их оправдывает?

– Her. Уэнди – человеческое существо, ищущее правды. Она кончает компромиссом.

– Лишь наполовину живя в реальном мире?

– Да, как многие из нас. Это поражение, но поражение вполне достойное. На большее, наверно, нельзя и рассчитывать. Теперь насчет Наны. Она – носитель правды в доме Дарлингов, лучшее, что там есть, его реальность, Нана боится Питера, она единственная, кто действительно знает Питера.

– Не могу понять, почему ты так идеализируешь дом Дарлингов. Мне он представляется на редкость унылым.

– О нет… что может быть лучше… дом, полный… детей… и…

– По-моему, мы пьяны, – сказал я. – Во всяком случае, я – безусловно. Последние две минуты мне казалось, что ты рассуждаешь интересно.

В эту минуту, по счастью, зазвонил телефон. Это был старик пенсионер, у которого только что умерла любимая собачка. Я слышал, как старый идиот плакал на другом конце провода. Я собрал свои вещички. Я уже знал по опыту, что Артур не способен быстро закончить телефонный разговор. Прикрыв трубку рукой, он умолял меня подождать, но я был сыт всем по горло. И вовсе не желал слушать его рассуждения о счастливых семейных очагах и детках.

На улице сумасшедшая старуха – английская погода – снова вывернулась наизнанку. Облака умчались прочь, и прояснело. Несмотря на сияние Лондона, в красноватом небе виднелось несколько звезд. Давно я не видел Млечного Пути. Огромное колесо галактики, сверкающую туманность из бесчисленных звезд, глубокую абсолютную тьму, таящую в себе другие, и другие, и другие галактики. А все-таки прав Артур. Вообще-то по-настоящему мы не существуем. И однако же страдаем, как сумасшедшие. Что-то было во мне, некий болезненный конгломерат обиды, тревоги и боли, что-то полураздавленное, проглоченное, но не переваренное и все еще кричащее. Я подумал было поехать к Кристел. Но такого я никогда еще себе не позволял. Надо держаться раз навсегда выработанной рутины. Да и потом Кристел сейчас наверняка уже спит. А что, если Кристел поймает меня на слове и вдруг даст согласие Артуру? Не следует ли мне положить всему этому конец, для чего достаточно лишь поднять палец? Я попытался отвлечься и переключиться мыслью на Бисквитика. Попытался, но удовольствия от этого не получил. Бисквитик была ведь лишь еще одним бессмысленным соблазном, коим дразнил меня космос, все равно как дразнят насекомое, тыча в него соломинкой. Я медленно пошел домой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю