355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Дитя слова » Текст книги (страница 2)
Дитя слова
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:59

Текст книги "Дитя слова"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

Я открыл дверь своим ключом и полез наверх. Кристел и Артур сидели за столом. При моем появлении оба встали – по обыкновению с таким видом, точно они меня побаивались. В таких случаях они выглядели слегка виноватыми. И не потому, что перед моим приходом занимались любовью, а как раз потому, что не занимались. Кристел в тридцать пять лет была все еще девственницей. Артур был влюблен в нее, по и только – уж это-то я твердо знал. На сей раз мне показалось, что атмосфера была более наэлектризованной, чем обычно, словно я своим появлением прервал какой-то особенно горячий спор. Это меня раздосадовало. Артур сидел весь красный, а Кристел как-то нелепо суетилась, показывая, будто занята самыми обычными, невинными делами. Вполне возможно, что до моего появления они держались за руки. На столе стояла принесенная Артуром бутылка дешевого вина. Кристел почти ничего не пила. Так что на мою долю всегда оставалось предостаточно.

Я присел к столу на свободный третий стул. Кристел и Артур тоже сели. Стол был кухонный, из желтых сосновых досок с приятной шероховатой зернистой поверхностью, что побуждало Кристел яростно выскребать хлебные крошки. Его никогда не накрывали скатертью, за исключением субботних вечеров, когда я приходил к Кристел ужинать. Мы сидели точно три заговорщика под голой лампочкой, свисавшей с потолка посреди комнаты. Кристел уже убрала тарелки. Артур палил мне бокал вина.

– Что вы ели на ужин?

– Пастуший пирог, бобы и абрикосовый торт с кремом, – сказала Кристел. Она разделяла мои вкусы в еде. Говорила она все еще с северным акцептом. Я же давно избавился от пего.

– А что вы ели у Импайеттов? – спросил Артур. Мы всегда спрашивали друг друга об этом.

– Quenelles de brochet. Caneton à l'orange. Profitroles.[10]10
  Биточки на вертеле. Утка с апельсинами. Профитроли (франц.).


[Закрыть]

– O-o.

– Ваша еда куда лучше, – заметил я.

– Я в этом не сомневаюсь! – сказала Кристел и улыбнулась Артуру безгранично наивной, совсем не заговорщической улыбкой; тот осклабился в ответ.

Попробую описать вам Кристел. Отнюдь не хорошенькая. Плотная, приземистая, без намека на талию. С довольно маленькими, изрядно натруженными руками, стремительно и ловко порхавшими, словно пара птичек. Лицо у Кристел было круглое и довольно бледное – даже нездорово бледное. Она редко гуляла. Курчавые ярко-рыжие волосы густой тяжелой массой ниспадали почти до плеч. У нее был крупный рот с оттопыренной, влажной, очень подвижной нижней губой. Прескверные зубы. Широкий и явно курносый нос. Глаза у нее были карие – точнее, золотистые, ясные, без зеленоватого отлива, по они обычно прятались за толстыми круглыми стеклами очков, отчего казались блестящими камешками. А в общем-то все это отнюдь не дает подлинного представления о Кристел. Разве можно описать человека, которого ты любишь, как себя самого? Кристел часто казалась дурочкой. Она была словно милый, мягкий, терпеливый, добрый зверек.

Артур был немного выше Кристел, по значительно ниже меня. Лицо у него было какое-то несовременное – с вечно блуждающим подобием улыбки. (Я вовсе не хочу сказать, что он отличался остроумием – слишком он был для этого застенчив.) у него были серовато-бурые глаза, слабовольный, весь искусанный рот и большие, но не свисающие, каштановые усы. Жирные, не длинные волосы лежали на ушах мягкой каштановой волной. Словом, незнакомец, сошедший с фотографии XIX века. В очках с овальной стальной оправой. Такое описание может, пожалуй, показаться пристрастным. Попробуем немного подправить его. Это был человек честный, лишенный коварства. И в серовато-бурых глазах его порой мелькал даже проблеск чувств. (Я не ношу очков. Глаза у меня карие, как у Кристел. Отцы у нас с Кристел были разные.)

По четвергам я никогда долго не задерживался у Кристел. Мне правится программировать окружающих, и Артур был запрограммировал при моем появлении тотчас подняться и взять пальто. Вот он уже и потянулся за ним. Я взял в свои руки хлопотливую ручку Кристел. Артур мне не мешал – как не мешает собака.

– Все в порядке, моя дорогая?

– Все в порядке, хороший. А у тебя все в порядке? – Мы всегда задавали друг другу такой вопрос.

– Да, да. Но у тебя действительно все в порядке?

– Конечно. У меня появилась новая заказчица. Ей нужен костюм для коктейлей. Такой чудесный материал. Хочешь покажу?

– Нет. Покажешь в субботу.

Я поцеловал ее в запястье. Артур встал. А через минуту мы уже вышли на улицу, где гулял ветер.

Я снова почувствовал, что Артур взволнован, – взволнован чем-то, происшедшим в течение вечера, чем-то необычно значительным. Я подумал было спросить его, потом решил, что не надо. Мы шли по Норс-Энд-роуд. Артур жил на Блит-роуд. Ветер вдруг стал холоднющий, совсем зимний ветер. Я почувствовал, как в темноте что-то завладевает мной – что-то старое, старое.

– Фредди опять вспоминал про твоих дружков, – сказал я.

– Не могу же я запретить им приходить в государственное учреждение.

– Но ты мог бы не заводить их.

Артур промолчал. Ветер дул страшенный. На Артуре была нелепая шерстяная шапочка – по погоде. У меня на голове не было ничего. Обычно, когда становилось совсем уж холодно, я носил плоскую матерчатую кепку. Пора ее вытащить. Как же я не сказал Кристел про телефон? Не забыть бы сделать это в субботу.

– А Фредди решил насчет пантомимы? – спросил Артур.

– Да. «Питер Пэн».

– Вот здорово!

Мы дошли до угла Хэммерсмит-роуд, где мы обычно расставались.

– Доброй ночи.

– Доброй ночи.

– Хилари…

– Доброй ночи.

Я решительно двинулся дальше. До Бейсуотера я добрался уже после полуночи. В квартире стояла тишина. Я быстро пробежал глазами письмо Томми. Старая песня! Спать я лег в нижнем белье. (Это шокировало Кристофера.) После приюта мне никогда не составляло труда заснуть. Дар погружаться в забытье – это дар выживания. Я опустил голову на подушку, и благостный, болеисцеляющий сон погрузил меня на много саженей в свои глубины. Не родиться на свет, конечно, еще лучше, по на второе место можно поставить крепкий сои.

ЧЕТВЕРГ

* * *

Прежде чем описывать события, происшедшие в пятницу, мне следует (пока я сплю) поподробнее рассказать о себе. Я вкратце описал, где работаю, сколько мне лет (сорок один), мою сестру, цвет моих глаз. Родился я в небольшом городке на севере Англии, который не назову, поскольку самая память о нем для меня заклята. Пусть называет его тот, для кого он – земля обетованная. Я не знаю, кто мой отец, как не знаю, и кто отец Кристел. По всей вероятности, – а точнее, безусловно, – это были люди разные. Еще прежде, чем я осознал значение этого слова, меня поставили в известность, что моя мать – «потаскуха». В голове у меня как-то не укладывается, что мой отец скорее всего так никогда и не узнал, что я существую. Мать умерла, когда мне было около семи, а Кристел вообще была крошкой. Матери я не помню – вернее, помню лишь как некое состояние, как воспоминание платонического свойства. Наверно, это воспоминание о том, что тебя любили, ощущение потерянной яркости, светлой эры, предшествовавшей тьме. Целые этапы моего детства навсегда утрачены памятью: я не могу припомнить ни одного события тех первых лет. У Кристел была фотография, на которой якобы была запечатлена наша матушка, но я порвал ее – не из чувства негодования, конечно.

После смерти матери нас взяла к себе тетя Билл, ее сестра. Настоящее имя тети Билл, очевидно, было Вильгельмина. (Я не знаю, как звали маму: ребенком я не называл ее по имени, а потом выяснить было уже невозможно. Тетя Билл всегда говорила о ней с неописуемым возмущением и называла «ваша мамка».) Тетя Билл жила в том же городке, в передвижном фургончике. Я и по сей день не могу без внутреннего содрогания смотреть на такие фургончики. Тетя Билл оставила Кристел при себе, а меня довольно скоро (как скоро – я в точности не знаю) отослала в приют. Вместе с первыми проблесками самосознания во мне укоренилось представление о том, что я «плохой» – плохой мальчишка, которого нельзя дома держать.

Не стану и «пытаться быть справедливым» к тете Билл. Бывают вещи сверх человеческих сил, так что нечего и пробовать за это браться. Из-за того, что произошло с любимой мышкой, о чем мне трудно не то что рассказывать, даже вспоминать, я на всю жизнь возненавидел тетю Билл такой лютой ненавистью, что даже сейчас при одном упоминании ее имени я весь дрожу. Манера тети Билл наступать на насекомых впервые заронила в моем детском мозгу представление о человеческой злобе. Я не уверен, что с тех пор оно изменилось у меня к лучшему. Так или иначе, мы с тетей Билл мгновенно стали врагами – и немалую роль тут сыграло то, что она решительно отделила меня от Кристел. Тетя Билл была невежественная, вспыльчивая, злобная женщина, коварная и обидчивая. Не стану называть ее «садисткой» – это уже было бы классификацией и, следовательно, в определенном смысле смягчением. Когда много лет спустя я услышал о ее смерти, я хотел было отправиться куда-нибудь и отпраздновать это событие, но в результате остался дома и плакал от радости. Тетя Билл была, конечно, «твердый орешек». (Объяснять ее поступки мужеством было бы неверно.) Она вела войну против мира своим особым способом, используя свои особые качества, и этим, можно даже сказать, выделялась. По ней я создал себе представление о людях. (Кристел ведь была как бы частью меня самого.) Пусть уж будет кое-что сказано и в ее пользу. Она избавилась от меня. Могла бы избавиться и от Кристел. Кристел ведь была совсем маленькая, и ее могли удочерить. (А я, помимо рано прилипшей ко мне славы «плохого» и абсолютно дефективного ребенка, был, конечно же, слишком большим для усыновления.) Однако же тетя Билл оставила у себя Кристел и присматривала за ней, и, хотя она получала на Кристел пособие, я сомневаюсь, чтобы она делала это ради денег. На моей памяти тетя Билл никогда не работала. Они с Кристел жили в фургончике на государственное вспомоществование.

Не стану рассказывать я и о приюте – беспристрастность здесь опять-таки, наверное, невозможна. И дело не в том, что меня били (хотя и это случалось) или что я голодал (хотя мне всегда хотелось есть), – просто никто меня не любил. Вообще я довольно рано понял, что не принадлежу к тем, кого любят. Никто меня из общей массы не выделял, никто не оказывал мне внимания. Не сомневаюсь, что в приюте были и хорошие люди, которые желали мне добра и пытались найти ко мне подход, по я никого не подпускал к себе. Есть у меня смутная мысль, что скорее всего дело было именно так. Я плохо помню первые годы в приюте. Когда же свет памяти вспыхивает во мне, я вижу себя уже взрослым мальчиком, – взрослым, поцарапанным жизнью, утвердившимся в злобе и в обиде, с ощущением неизлечимой раны, нанесенной несправедливой судьбой.

Самой глубокой несправедливостью, самым болезненным ударом судьбы была разлука с Кристел. Я не помню, как таскал ее на руках. Никакой ревности, которая, говорят, появляется у старшего ребенка, я не испытывал. Я сразу полюбил Кристел какой-то провидящей любовью, словно я был Господом Богом и уже все знал про нее. Или же она была Господом Богом. Или словно я знал, что в ней моя единственная надежда. Младшей сестренке предстояло стать мне матерью, а мне – ее отцом. Неудивительно, что оба мы были детьми со странностями. Приют находился недалеко от того места, где стоял фургончик, и я, должно быть, часто видел Кристел в первое время после смерти матери. В памяти сохранилась Кристел в два, три, четыре года и впечатление, что мы играли вместе. Но по мере того, как я становился все более и более «плохим» мальчиком, мае все реже и реже разрешали видеться с сестрой. Считалось, что я буду «плохо на нее влиять». И к тому времени, когда мне исполнилось одиннадцать, мы были почти полностью разлучены. Я видел ее, лишь когда нас отпускали по праздникам и на Рождество. Буйство, нападавшее на меня в эти дни, лишь подтверждало мою репутацию «дефективного ребенка». Однажды на Рождество я подошел к фургончику как раз в тот момент, когда тетя Билл закатила Кристел пощечину. Я схватил тетю Билл за ноги, которые в этот момент как раз находились у меня перед носом. Она изо всех сил пнула меня, и я провел Рождество в больнице.

Нельзя сказать, что репутация «плохого» мальчика не была мной заслужена. Я был сильный и драчливый. Дети не задирали меня. Задирал их я. (Это не очень приятно вспоминать. Интересно, являюсь ли я во сне этаким монстром тем, кого я покалечил тогда?) Я был ловок в играх и отличался в борьбе. Это породило во мне представление о моей «исключительности», неразрывно связанное со стремлением к подчинению преимущественно с помощью физической силы. Много лет спустя один специалист по надзору за малолетними (понятия не имея о том, что я сам своего рода эксперт в этих делах) сказал мне, что преступники, которые не только грабят, по без нужды калечат свои жертвы, поступают так по злобе. Мне это представляется вполне вероятным. Я захлебывался от злости и ненависти. Я ненавидел не общество – абстракцию, выдуманную ничтожными социологами, – я ненавидел всю вселенную. Мне хотелось причинить ей боль в отместку за боль, причиненную мне. Я ненавидел весь мир за себя, за Кристел, за мать. Я ненавидел мужчин, которые использовали мою мать, третировали ее и презирали. Меня не покидала космическая ярость на то, что я – жертва. А очень трудно побороть в себе обиду, вызванную несправедливостью. К тому же я был так одинок. Детская беда безгранична – сколь немногие даже теперь понимают это. Отчаяние у взрослого, пожалуй, несравнимо с отчаянием ребенка. И все же я находился в лучшем положении, чем некоторые другие дети. У меня была Кристел, и я жил в надежде на Кристел и во имя этой надежды, как люди живут в надежде на Бога и во имя ее. Всякий раз, когда мы расставались, горько плача, она говорила мне: «Пожалуйста, будь хорошим!» Этот ее призыв наверняка объяснялся тем, что она часто слышала, какой я мерзавец. И дело не в том, что это могло поколебать ее любовь ко мне. Возможно, она считала, что если я стану лучше, мы сможем чаще видеться. Но для меня эта фраза Кристел звучала и звучит, как апофеоз доброты.

В приюте все было пронизано примитивнейшей приверженностью канонам Евангелия. Это тоже вызывало у меня отвращение. Слова Кристел «будь хорошим» (хотя они и мало влияли на мое поведение, а то и не влияли вообще) значили для меня больше, чем заповеди Иисуса Христа. О Христе мне всегда говорили люди, которые смотрели на меня не только как на существо слаборазвитое, по и достойное жалости. Есть такая самодовольная благотворительная снисходительность, которую не способны скрыть даже люди вполне пристойные и которую даже малый ребенок способен распознать. Религия, исповедуемая такими людьми, кажется мне сверхъясной, сверхупрощенной, тайно угрожающей. В ней не найти прибежища. Мы надрывали себе глотки «хоралами» о грехе и покаянии, отчего величайшие теологические догматы становились похожи на трюки фокусника в светской гостиной. Я отрицал теологию, но был беззащитен против концепции греха, которую в меня тупо вбивали. Вопрос решается быстро, без долгих разглагольствований. Либо кровь агнца спасает тебя, либо ты ее алчешь, либо черное, либо белое – и мгновенно награда или побивание каменьями. Вездесущий Спаситель представлялся мне своего рода agent provocateur.[11]11
  Здесь: пробным камнем (франц.).


[Закрыть]
И снова фокус не удавался: ловкость оборачивалась жестокостью, веселье оканчивалось слезами. У меня были свои тайны и пропасти, но я держал их в секрете от Христа и его солдатни. Животные умиляли меня куда больше, чем Иисус Христос. У одного из привратников была собака, и эта собака однажды, когда я сидел рядом с ней на земле, дотронулась лапой до моего плеча. Это мягкое прикосновение навеки запало мне в душу. Помню я и то, как однажды в школе погладил морскую свинку и меня пронзила странная боль – сознание того, что счастье существует, по мне оно не дано. Я почти не бывал «в деревне». И деревня представлялась мне в виде рая, населенного «животными».

Нельзя сказать, чтобы те, кто считал меня неисправимо плохим, не имели к тому оснований. Память сохранила среди самых ранних картин детства то, как я в общественном парке топтал тюльпаны. Затем я перешел к более серьезным разрушительным акциям: мне правилось бить людей, нравилось ломать вещи. Однажды я попытался поджечь приют. Мне не было еще и двенадцати, когда я предстал перед судом для несовершеннолетних. После этого у меня регулярно возникали неприятности с полицией. Тогда меня направили к психиатру. В очередное Рождество мне не разрешили увидеться с Кристел. Я уже начал считать себя изгоем, человеком полностью и абсолютно конченным, как вдруг обнаружил новый источник надежды и постепенно стал растить в себе эту надежду, как семя. Спасли меня два человека – ни один из них не сумел бы осуществить это в одиночку. Во-первых, это была, конечно, Кристел. А во-вторых – замечательный школьный учитель. Фамилия его была Османд. Имени его я так и не узнал.

Мистер Османд преподавал французский и время от времени латынь в скромной безвестной запущенной школе, куда я ходил. Он учительствовал там уже много лет, но я попал к нему только лет в четырнадцать, когда за мной уже укрепилась репутация хулигана. До тех пор я, можно сказать, ничему не научился. Я умел (с грехом пополам) читать и, хотя посещал занятия по истории, французскому и математике, однако почти ничего по этим предметам не знал. Наконец я уразумел, что на меня просто махнули рукой и уже не пытаются чему-либо научить, – это яснее всех нравоучений школьной администрации дало мне понять, что я человек совсем пропащий, и моя озлобленность и чувство, что все вокруг несправедливы ко мне, – усилились. Дело в том, что вместе с возникшим отчаянием появилась также не дававшая покоя мысль, что, несмотря пи на что, я – парень умный, у меня есть мозги, хоть я до сих пор не желал ими пользоваться. Я мог учиться, только теперь уже было слишком поздно и никто не станет заниматься мной. Мистер Османд спокойно смотрел на меня. Глаза у него были серые. И он был бесконечно внимателен ко мне.

Наверно, такие вот святые и гении в своей области спасли немало детей. Почему только благодарное общество не осыплет их за это своими щедротами? Как произошло чудо, я достаточно четко вспомнить не могу. Внезапно разум мой пробудился. Потоки света залили его. Я начал учиться. Мне захотелось показать себя в новых для меня областях. Я выучил французский. Начал изучать латынь. Мистер Османд обещал, что научит меня и греческому. Способность бойко и правильно писать по-латыни давала мне возможность выбраться (пожалуй, в буквальном смысле слова) из тюрьмы, а со временем приоткрыла перспективы куда более пьянящие и блистательные, чем я когда-либо мог мечтать. Вначале было слово. Amo, amas, amat[12]12
  Люблю, любишь, любит (лат.).


[Закрыть]
открыли для меня врата сезама; «Выучи эти глаголы к пятнице» положило основу моего образования, но, пожалуй, в основе всякого образования лежит mutatis mutandis.[13]13
  Букв.: изменив то, что должно быть изменено (лат.). Здесь: вечно меняющееся.


[Закрыть]
И, конечно же, я выучил свой родной язык, который до тех пор был для меня, по сути дела, иностранным. Я научился у мистера Османда писать на этом лучшем в мире языке точно и ясно, а в конечном счете – и с тщательно продуманным изяществом. Я открыл для себя слова, и слова стали моим спасением. Я не был «дитя любви» – разве что в самом убогом смысле этого многозначного слова. Я был «дитя слова».

По всей вероятности, мистер Османд обладал гениальными способностями лишь как педагог. Он прививал мне любовь к классикам английской литературы, хотя его собственные вкусы были узко «патриотическими». Я хоронил сэра Джона Мура в Ла-Корунье,[14]14
  Сэр Джон Мур (1761–1809) – английский генерал, воевавший с наполеоновскими войсками в Испании, был окружен и отрезан под Мадридом, с боями прошел через горный район к Ла-Корунье и погиб в бою под этим городом. О его подвигах рассказывается в поэме Чарлза Волфа «Погребение сэра Джона Мура».


[Закрыть]
я швырял с откоса разряженный револьвер, я взваливал на свои плечи бремя белого человека к востоку от Суэца – я подыгрывал мистеру Османду, я участвовал в его игре. Мой отец с нижней террасы звал меня покататься верхом. В голове моей теснились картины Востока – Востока Ньюболта,[15]15
  Сэр Генри Джон Ньюболт (1862–1938) – английский поэт и литератор.


[Закрыть]
Востока Конрада,[16]16
  Джозеф Конрад (1857–1924) – английский писатель.


[Закрыть]
Востока Киплинга.[17]17
  Рэдьярд Киплинг (1865–1936) – английский поэт и писатель, исследователь Индии.


[Закрыть]
Книги этих писателей волновали меня своим тайным и глубоким смыслом, вызывая слезы на глазах. Сирота, росший без матери, я мог теперь по крайней мере сказать, что у меня есть мать-родина: ведь эти книги повествовали не только об экзотических местах, но и об Англии, а главное – о мирной жизни в английском раю. Они порождали ощущение причастности к единой семье. Но больше всех пленила мой юный ум повесть о Туман и слонах. «Кала-Наг, Кала-Наг, подожди меня». Возможно, славный слои, который поворачивается и подбирает ребенка, представлялся мне символом спасения. Слон непременно обернется и унесет меня – унесет в мир добра и благополучия, на открытый простор, в центр всего сущего, приобщит к хороводу пляшущих.

Мистер Османд принадлежал к англиканской церкви, по мне кажется, что и вера его в значительной мере диктовалась патриотическими чувствами: главным для него был не столько Бог, сколько королева. (Королева Виктория, конечно.) Я что-то не припомню, чтобы мы вообще когда-либо говорили о Боге.

Но я, конечно, впитывал из слов моего чудесного учителя некую веру или идеологию, которая, безусловно, оказала влияние на мою жизнь. Мистер Османд верил в конкуренцию. Он считал ее необходимой для совершенствования. Он был сторонником экзаменационной системы и культивировал ее. (И правильно делал. Это был тот путь, который вывел меня из бездны.) Parvenir à tout prix[18]18
  Преуспеть любой ценой (франц.).


[Закрыть]
– стало моим лозунгом. Мы оба строили крайне честолюбивые планы в отношении моего будущего. Но мистер Османд хотел, чтобы я не только получал призы. Он хотел, чтобы я вырос хорошим человеком – сообразно его старомодному и суровому представлению. Он ставил передо мной те же цели, что и Кристел. Конечно, он порицал мое пристрастие к насилию, но, исходя из более серьезных соображений, в то же время прививал мне уважение к точности, уважение – если говорить о вещах более возвышенных – к правде. «Никогда не иди дальше, пока ты до конца не понял каждое слово, каждый оборот речи, каждую грамматическую деталь». Поверхностное, приблизительное понимание не устраивало мистера Османда. И книги по грамматике стали моим молитвенником. Когда я искал слово в словаре, мне казалось, что я приобщаюсь к благости. Нескончаемый, нескончаемый труд познания новых слов стал для меня как бы жизнью.

В пристрастии к насилию есть своя магия, ощущение, что мир всегда будет сдаваться на твою милость. Когда же я овладел грамматическими структурами, я овладел чем-то, вызывавшим у меня уважение и не так легко мне сдававшимся. Опьяненный этим открытием, я хотя и не «излечился», но стал учиться более вдохновенно, и у меня появился к занятиям не только академический интерес. В школе я изучил французский, латынь и греческий. Мистер Османд в свободное время преподавал мне немецкий. И я сам обучался итальянскому. Я не был вундеркиндом-филологом. Мне не посчастливилось обладать даром, который имеют иные люди, легко овладевая структурой любого языка, – даром, родственным способности к музыке или к вычислениям. Меня никогда не увлекали метафизические аспекты языка. (Чомски[19]19
  Ноам Чомски (р. 1928) – американский лингвист, автор многих работ по анализу и структуре языка.


[Закрыть]
не интересует меня. Этим все сказано.) Я никогда не считал себя «писателем» и никогда не пытался таковым стать. Я был просто усердным тружеником, способным к грамматике и преклонявшимся перед словом. Конечно, я был любимчиком и любимым учеником. Подозреваю, что мистер Османд вначале смотрел на меня как на вызов своему профессионализму, поскольку все «поставили на мне крест». А потом он, конечно, полюбил меня. Мистер Османд не был женат. Рукав его поношенного пиджака часто касался моего запястья, и мы нередко сидели рядом над каким-нибудь текстом. Общение с ним преподало мне еще один урок в жизни.

Я отправился в Оксфорд. Ни один выпускник нашей школы никогда еще не забирался выше какого-нибудь политехнического института на севере страны. В том кругу, к которому принадлежали Кристел и тетя Билл, Оксфорд был тайной за семью печатями: «Оксфордский университет – это такое заведение где-то на юге, вроде колледжа, где готовят учителей, только „шикарнее“». Я сказал Кристел, что еду в Оксфорд, когда и сам знал о нем не больше. Но это был для меня путь к спасению. Конечно же, когда я зубрил неправильные глаголы и падежи и соотношение времен, – я делал это не только ради себя, но и ради Кристел. Я собирался вызволить ее и увезти с собой. А когда всему научусь, научить и ее. В четырнадцать лет я был маленьким, хоть и мускулистым пареньком. В шестнадцать я уже достиг шести футов. Располагая таким мистером Османдом, недавно открывшимися во мне способностями и честолюбием, я никого не боялся. Я навещал теперь Кристел, когда мне хотелось, застращав тетю Билл, и мы с Кристел строили планы, как мы разбогатеем и будем жить вместе.

В Оксфорде я изучал французский и итальянский. Мистер Османд хотел, чтобы я занялся «Великими», по я предпочел лингвистический курс: философия пугала меня, а мне хотелось преуспеть наверняка. Учился я необычайно прилежно, но участвовал и в играх. На удивление быстро подцепив эту заразу, я после первой же игры в крикет уже скрежетал зубами по поводу того, что не вошел в сборную университета. Я учил испанский и новогреческий и начал изучать русский язык. Я больше не произносил гласные на северный манер. Кристел, сначала учившаяся в школе, а потом поступившая на шоколадную фабрику, время от времени приезжала подивиться на мой новый Иерусалим. Мы совершали с ней прогулки по окрестностям на велосипедах. Мистер Османд приехал ко мне только раз в первый год моего обучения. Почему-то его приезд страшно расстроил нас обоих. Он напомнил мне о слишком многом. А он, без сомнения, почувствовал, что потерял меня. Какое-то время я ему писал, потом перестал писать. Скоро я вообще отказался от мысли наезжать на север. Каникулы я проводил либо в университете, либо во Франции или Италии – благодаря пособию. Ездил я один; поездки эти не были успешными. Я был боязливым, нелюбознательным туристом, да и мои лингвистические познания не облегчали дела. Я редко пробовал говорить на чужих языках, хотя свободно на них читал. И всегда с чувством облегчения возвращался в Англию. Оксфорд изменил меня, но одновременно показал, как трудно я меняюсь. Невежество глубоко засело во мне, беспросветное отчаяние, которое я узнал в детстве, стало частью моего существования. «Восполнение пробелов» потребовало от меня куда больше времени, чем я предполагал, когда писал сочинения для мистера Османда. Настоящих друзей я не завел. Я был обидчив, нелюдим, вечно боялся совершить ошибку и остро чувствовал, что стал большим здоровым увальнем, лишенным обаяния. С девушками дело у меня не ладилось, да я особенно и не пытался сблизиться с ними. Меня это не занимало. Parvenir à tout prix. Я старался ради себя самого и ради Кристел. Все остальное – подождет. Я получил все премии, на какие мог претендовать: премию Хартфордов, Хита-Гаррисона, премию Гейсфорда за греческую прозу, премию канцлера университета за латинскую прозу. На премию Ирландии (которой тщетно добивались Гладстон и Асквит) я никогда не претендовал. Я вошел в число первых студентов своего курса и почти тотчас был избран преподавателем другого колледжа. Я уже строил планы, как Кристел приедет в Оксфорд и поселится со мной. Я собрал вечеринку у себя в общежитии, Кристел приехала на нее в цветастом платье и белой шляпе с большими мягкими полями. Ей было семнадцать лет. Она сказала мне со слезами на глазах: «Это самый счастливый день в моей жизни!» А через год после катастрофы, о которой я расскажу несколько позже, я подал в отставку и покинул Оксфорд навсегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю