Текст книги "Дитя слова"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
А сейчас я сидел на первой платформе Пэддингтонского вокзала, смотрел, как отходит поезд девять ноль пять на Бирмингем, Нью-стрит, и думал – давно бы уже пора – о Ганнере; и по мере того, как я о нем думал, я чувствовал, что мой смятенный ум начинает успокаиваться, как бывает у человека, который после многократных апелляций и сопряженных с ними надежд наконец понимает, что ему вынесен бесповоротный приговор и что это реальность. Здесь уже никаким мечтам не было места. В этом суровом контексте мои «чувства» к Китти были всего лишь чувствами, и я понимал, что могу быть с ними суров. Они существовали как нечто прекрасное, но совершенно отвлеченное, как цветок, который человек замечает по пути на виселицу. Я даже не имею права сказать себе, что выполняю долг, который указала мне и обязала выполнить Китти. В этом самообольщении мне тоже должно быть отказано. Жизнь – или истина, – нечто могучее и жестокое, от чего не уйдешь, указала мне этот долг и обязала его выполнить. Одна только надежда оставалась для меня, но я не смею ее лелеять, я, возможно, не должен даже думать о ней, она может лишь сопутствовать моему стремлению к цели, – это надежда, о которой я столь мелодраматически писал Китти, что я сумею помочь Ганнеру и тем помогу себе.
Однако могу ли я помочь Ганнеру? И как к этому подойти? Главная проблема – в нем или во мне? В основе всего лежит то, что я совершил нечто. Но что я совершил? И не наказываю ли я себя лишь потому, что уже был так страшно наказан судьбой? Мне поразительно не повезло. Если бы Энн в тот вечер вышла из машины и отправилась домой к мужу… То, что в ретроспективе могло показаться не таким уж большим грехом, превратилось для меня в великий грех, хотя в строгом смысле слова это был всего лишь несчастный случай. Смерть – самый страшный факт жизни. Этот факт и стоит между мной и Ганнером, отравляя мою жизнь чувством вины, а его жизнь – ненавистью. И ничто не способно заставить этот факт исчезнуть. Время тут бессильно. Разве время что-то сделало, изменило меня, разве я стал другим? Неужели я по-прежнему и навеки останусь тем человеком, который… Ведь даже суд в конце концов выпускает преступника на свободу.
А я должен чуть ли не молиться о том, чтобы никогда не забыть о случившемся. Неужели я начал об этом забывать? За эти годы я не забыл Энн. Ее лицо, ее влажные губы, ее сияющие глаза и сейчас стояли передо мной, выплывая из насыщенного серой тумана. Ох, Энн, моя дорогая, я не забыл тебя, мое сердце бьется для тебя, руки мои дрожат, и я жажду схватить тебя в объятия. Но самый факт – ведь не забыл же я, что убил ее, раз превратил это в нечто мрачное, огромное, все более и более, по мере того, как шли годы, окутывавшие меня горем и чувством вины, – в страшную тяжесть, которую, как я сказал Китти, я не в состоянии назвать! И не такие ли точно путы я должен снять с Ганнера? Он тоже опутал это горем, и ненавистью, и бесплодными мечтаниями о мщении.
Энн ведь никогда по-настоящему не являлась частью моей жизни. А вот жизнь Ганнера я разбил, ворвавшись в нее со стороны, как жестокий безжалостный завоеватель. Если Бог существует, не могли бы мы с Ганнером встать рядом перед ним и без предубеждения честно посмотреть на то, что произошло, а потом посмотреть друга на друга, – может быть, случилось бы чудо? «Вот что я сделал». – «Я знаю». Но нет театра, где могла бы быть сыграна такая сцена, а есть лишь две несчастные души, сражающиеся друг с другом в мраке полу-сознания. Может ли когда-либо что-то проясниться, можно ли что-то тут действительно сделать? Не толкнули ли меня мои чувства к Китти – каковы бы они ни были – на неверный путь, внезапно открыв передо мной новый рай и новую землю? Я сломал свою жизнь и жизнь Кристел чувством вины, которое уже само по себе грех. Можно ли это перечеркнуть? Прощение, помилование, примирение – все это казалось слишком неопределенным, слишком мягким. Если бы мы с Ганнером могли хоть на миг стать проще, откровеннее, ближе друг другу… Но это уже надежда, а надеяться не на что, есть только долг, только правда, если ее удастся выявить и держаться.
Я сел в поезд, шедший по Внутреннему кольцу в Вестминстер, и поехал на службу.
СУББОТА
– Я считаю, что вы поступили по-свински, – сказал Кристофер.
Разговор этот происходил в субботу утром, около девяти часов. Погода изменилась. День стоял ясный, морозный, светило солнце. Я брился. Ночь с пятницы на субботу я по-прежнему провел в гостинице и домой вернулся только в субботу утром, чтобы быть на месте к приходу Бисквитика. Я бы не выдержал встречи с Томми. А вернее, при моем нынешнем душевном состоянии Томми просто не существовала для меня, жизнь мою закрутило ураганом, который унес бедняжку Томми куда-то прочь. Я считал, что она не появится у меня на службе, – она и не появилась. Только раз позвонила, но я положил трубку. А вернувшись домой, я неожиданно попал под дождь критики, который обрушил на меня Кристофер.
– Она просидела здесь в четверг вечером с половины десятого до часу ночи, а вчера пришла в шесть вечера и пробыла до двух ночи. Она сидела на вашей кровати и плакала. Я ни разу еще не видел, чтобы женщина так плакала.
– Тяжело же тебе пришлось, – сказал я, пытаясь выбраться из этого малоприятного положения.
– Как вы можете так относиться к бедной птичке? Вы же спали с ней всего на прошлой неделе.
– А ты откуда знаешь?
– Вы так ссорились – весь дом сотрясался.
– А ты никого не бросал? При этом всегда текут слезы.
– Слезы-то течь могут, но надо хотя бы вести себя как порядочный человек, а не пропадать неизвестно где, когда вас ждут.
– Я и вел себя как порядочный человек. Я сто раз говорил ей, что ничего путного у нас не выйдет. Я ей написал об этом длиннющее письмо. Разве я виноват, что она цепляется за меня и устраивает истерики?
– Да, виноваты. Вы должны были дать ей поплакать при вас, а не избегать встречи с нею. Она же плакала – это факт. И причина ее слез – вы.
Еще один факт. Только меня это нисколько не занимало. Я не собирался чувствовать себя виноватым перед Томми.
– Все мы грешники. Все мы причиняем друг другу боль самим своим существованием.
– Вот, вот – вините Бога, или космос, или еще что-нибудь. Вы же обещали жениться на ней.
– Она это придумала. Да любая девчонка может только поздравить себя, развязавшись со мной.
– Это уж точно, что любая девчонка может поздравить себя, развязавшись с вами. Но почему-то от слез Томми я прямо заболел. Я вдруг понял, как все ужасно: столько людей без крова, голодные, полусумасшедшие, спят прямо на тротуаре у станции Чэринг-Кросс…
– Послушай, но Томми же не спит на тротуаре у станции Чэринг-Кросс.
– О'кей, все мы грешники и грешим непрерывно, но можно же быть не такими чертовски циничными и чертовски жестокими. Она рассчитывала видеть вас, она поверить не могла, что вы не придете…
– Совсем, значит, дура.
– Она сидела и ждала вас, как маленькая девочка, а когда вы так и не появились, она решила, что вас переехало машиной. Господи!
– Вот этого счастья на мою долю еще не выпало.
– Вы уже можете считать себя чертовски счастливым, что вас любит такая славная девушка! Вы же не заслуживаете любви.
– Ты еще станешь мне рассказывать, чего я заслуживаю, чего – нет.
– Я хочу сказать, никто ее не заслуживает. Размолвки, конечно, случаются, но это было так жестоко – заставлять ее ждать, вы же знали, что она сидит тут…
– Не знал…
– Ну, в таком случае вы, черт бы вас подрал, просто ни о чем не думаете. Беда ваша в том, что вы – сноб, а все из-за этих чертовых сословных перегородок, вы только и думаете о том, как бы оторваться от своих рабочих корней, и так вы себя ненавидите, что никого другого не способны любить…
– Ох, да заткнись ты.
– Эта бедная девушка…
– Ну, почему в таком случае ты не утешил ее? Или тебе правятся лишь тощие мальчишки в узких джинсах?
– Вы сказали мерзость.
– А ты, если хочешь оставаться в этом доме, попридержи, черт побери, язык. Не желаю я, чтобы меня поучала всякая мелкота, которая ничего в жизни не умеет, кроме как курить всякую гадость.
– Я, во всяком случае, не поставил на себе крест. Я стараюсь быть добрым. А вот вы поставили. И шагаете по людям. Вы губите людей, убиваете…
Я положил бритву. Кристофер, все еще в пижаме, стоял в дверях ванной – его курчавые всклокоченные волосы казались надетой на голову шапкой, светлые голубые глаза сузились от волнения. Я сжал правую руку в кулак, а левой схватил Кристофера за плечо, глубоко запустив ногти в кожу. Он даже не шелохнулся. Лицо его разгладилось, стало вдруг кротким. Я отпустил его, схватил с полочки стакан для зубной щетки и с силой швырнул через его плечо в переднюю, где он разлетелся на куски. Кристофер еще с минуту кротко смотрел на меня, затем повернулся и принялся подбирать осколки, подобрал их и выбросил в мусорную корзину.
А я склонился над умывальником и закрыл глаза. Мне было страшно. Страшно, что Бисквитик не придет; страшно, что она может принести послание, которое положит конец моему бдению; страшно за себя и за то, что мне не удастся осуществить намеченное, страшно тех ужасов, которые ожидают меня, если я сделаю хотя бы один неверный шаг или потерплю неудачу. Ясность исчезла, исчезла восторженная приподнятость, исчезла надежда – остался только страх. И слова Кристофера, который выложил факты, обвинил в убийстве. И мое отчаянное желание ударить его, причинить боль, топтать его ногами. И Ганнер, сломавший рюмку для шерри. И женские слезы.
– Извините, Хилари… извините, пожалуйста… мне не следовало… извините.
– Ты тоже меня извини, – сказал я. – Лучше возьми метелку и замети все это, а то еще порежешься.
Я прошел к себе в спальню, надел галстук и посмотрелся в зеркало. Глаза у меня были, как у сумасшедшего. Я кинулся на кровать и стал думать об обтянутом зеленым шелком бедре Китти, которое за столом во время ужина находилось всего в нескольких дюймах от меня. Мысль воспламенилась и забурлила, – я лежал неподвижно, крепко сжав кулаки, терзаемый слепой жаждой дать волю ярости. Время шло. Раздался звонок.
Я был с Бисквитиком в парке. Когда она позвонила у двери, я сразу вышел к ней. Я сказал:
– Подожди, давай выйдем в парк.
Мы вошли в парк недалеко от Главной аллеи; я тотчас свернул влево и зашагал прямо по траве к памятнику Спеку. Со сверкающего голубого неба ярко светило солнце, и на недвижных ветвях голых деревьев толстым слоем лежал искристый мохнатый иней. От кучи мертвых листьев вверх столбом поднимался дым. В воздухе не чувствовалось ни дуновения. Было очень холодно.
Я провел Бисквитика gо траве в центр мертвого пространства и, остановившись среди высоченных деревьев, повернулся к ней лицом. Я боялся, как бы послание, которое она принесла, не оказалось в некотором смысле роковым, в некотором смысле прощальным. Я дотронулся до кармана пальто, где лежало длинное письмо, которое я написал Китти и которое теперь, возможно, будет не к месту.
– Так что же, Бисквитик?
На Бисквитике были синие ворсистые брюки, черные ботинки на шнуровке и все то же поношенное синее драповое пальтишко, под которое она заткнула свою косу. От холодного воздуха ее худые, обтянутые золотистой кожей, щеки горели каким-то удивительным темным румянцем, и выступающие скулы были словно два пунцовых пятна. Ее большие черные глаза с минуту без улыбки, в упор, чуть ли не враждебно смотрели на меня. Затем она вынула из кармана конверт и без единого слова затянутой в перчатку рукой протянула мне.
Я не сумел скрыть волнение. Перчаток у меня не было, и мои руки, красные и влажные, насквозь промерзшие от холода, да и к тому же дрожавшие, долго не могли открыть тонкий конверт. Наконец я его вскрыл. В нем лежала совсем коротенькая записка.
«Держитесь и не волнуйтесь. Не могли бы Вы прийти ко мне на Чейн-уок сегодня в шесть вечера? Я буду одна.
К. Дж.»
Это было так неожиданно и так прекрасно, так удивительно, настолько выше всех моих ожиданий, это открывало такие радужные перспективы на будущее, что на секунду я просто не знал, что делать. Мне хотелось кричать, прыгать, вертеться волчком. Не желая, чтобы Бисквитик видела мое лицо, я резко повернулся и зашагал в направлении Серпантина. Трава, крепко схваченная морозом, лежала темными стеклянными волокнами, образовывавшими сложное переплетение, которое каждый наш шаг взламывал с сухим хрустом. Далекий гул уличного транспорта доносился сюда как тихий шепот. Под безоблачным небом и почти прозрачным морозным плюмажем деревьев царило великое зимнее молчание, которое нарушали лишь легкие шаги Бисквитика позади меня.
Я остановился и дал ей нагнать меня – теперь мы снова стояли друг против друга.
– Бисквитик…
– Да?
– Скажи леди Китти, что я приду вечером.
– Да.
– И… передай ей, пожалуйста… вот это. – Я вытащил из кармана мое пухлое письмо к Китти и вручил Бисквитику. Она взяла конверт и спрятала – в ее глазах, смотревших на меня, ничто не изменилось.
– Бисквитичек.
– Да?
– Погляди, какие мы с тобой оставили следы на траве. Мы посмотрели на две борозды следов, почему-то нелепо петлявших, уходивших далеко назад по отлакированной морозом траве, – мои большие следы и маленькие следы Бисквитика.
– Бисквитушечка.
– Да?
– Умеешь играть в чехарду?
– Да! – Она тотчас расстегнула пальто.
Я прошел немного вперед и нагнулся, подставляя ей спину. Через секунду я услышал хруст ее шагов, и, легонько коснувшись пальцами моей спины, она перелетела через меня и опустилась на землю, – носки ее сапог прорыли в застывшей траве маленькие круглые дырки. Теперь нагнулась она. Я разбежался и легко перепрыгнул через нее, на лету ласково коснувшись рукою ее пальто. Казалось, этим утром в парке отсутствовала сила земного притяжения. Я пробежал немного вперед и снова пригнулся. Радостно, с надеждой качали мои легкие холодный воздух. Записка Китти открыла мне доступ в беззаботный мир.
Ее слова были более чем ободряющими и создали у меня чудесное ощущение новой «передышки». Казалось, я вообще сейчас жил от передышки к передышке. И до сегодняшнего вечера я мог ничего не опасаться, не принимать никаких решений, ничего не делать – только наслаждаться жизнью. Перспектива увидеть Китти в шесть часов превратила вселенную в сверкающий фейерверк радости. Неудивительно, что я летел как птица. Причем это вовсе не было эгоистичной радостью, порожденной мыслью, что я буду с Китти, – мною владел несказанный восторг, я вдруг почувствовал уверенность в себе. Каким-то образом все удастся. Я сделаю то, чего хочет Китти, я помогу Ганнеру, я помогу себе, мы помиримся и заплачем от облегчения. Я наконец смогу изменить свою жизнь и зажить, как все обычные люди. Я займусь образованием Кристел и повезу ее в Венецию, и она будет смеяться от счастья. Я наконец смогу сделать все то, что до сих пор казалось невозможным. Все будет хорошо, все будет хорошо, все во всех отношениях будет хорошо. Еще более странным было то, что эта великая надежда сосуществовала, ничуть не теряя в своей силе, со всеми давними, реальными страхами, с боязнью совершить ложный шаг, с боязнью гнева Ганнера, мести Ганнера; эта надежда сосуществовала даже – что уж совсем странно – с моими вполне здравыми представлениями о Китти; я понимал, что она вовсе не святая и не пророчица, а обычная, возможно, довольно глупая женщина, которой нравится таинственность и нравится проявлять свою власть. Вот на что способна человеческая мысль – во всяком случае, вот о чем я думал в то утро в парке, когда радость моя ширилась и росла.
Так, играя в чехарду, мы доскакали почти до Серпантина и остановились, тяжело дыша и смеясь. Я обхватил Бисквитика и крепко прижал к себе – так ребенок обнимает другого ребенка; сквозь широкое пальто я почувствовал, какое у нее хрупкое худенькое тельце.
Мороз, таинственно появившийся ночью, образовал высокие льдистые наросты на ветвях деревьев, на железных поручнях и спинках скамей. Они, казалось, органически срослись с этими земными поверхностями, словно в темные часы ночи мир оделся в хрупкий, тонко сплетенный из кристалликов наряд, и теперь, наброшенный на самые верхние тонюсенькие веточки, он серебристо-серым кружевом выделялся на фоне неба, такого густо-голубого, что по контрасту оно выглядело синим, даже словно бы отлитым из блестящего свинца.
Мы вышли на открытое место к воде. Не к статуе Питера Пэна – хоть я и бездумно прыгал, но все же подсознательно избегал этого направления, – а к бухточке по соседству, ближайшей к мостику. Серпантин замерз у берегов, и на льду лежал толстый слой снежной пыли, уже испещренной следами водоплавающих птиц. Несколько уток, словно на пари, вышагивали сейчас цепочкой по льду, еле удерживаясь на ногах. Мы дошли до скамейки, я смахнул с нее иней рукавом, и мы сели; я закинул руку на спинку, тем самым сбросив с нее ледяной нарост, и ближе привлек к себе Бисквитика, так что сквозь наши донельзя отсыревшие пальто скоро почувствовал тепло ее тела.
– Ну-с, леди Александра Биссет, как мы сегодня себя чувствуем, леди Александра?
– Отлично, Хилари. Сегодня такой чудесный день.
– Один из великих дней. Скажи-ка мне вот что, Александра. Твой папа в самом деле был английский полковник?
Бисквитик слегка оттолкнула меня от себя, чтобы лучше видеть мое лицо. А я залюбовался ее черными с красноватым отливом глазами, изысканным рисунком длинного, тонкого подвижного рта.
– Нет.
– Солдат?
– Нет.
– А твоя мать была браминкой?
– Нет.
– Ты родилась в Бенаресе?
– Нет.
– Ты родилась в Индии?
– Нет.
– Ты отвратительная маленькая лгунья?.
– Да.
– Я буду искренне огорчен, если окажется, что и зовут тебя не Александра Биссет.
– О нет, нет! – пылко запротестовала она. – Меня зовут Александра Биссет. Меня назвали так в честь принцессы Александры.
– Значит, хоть ты сама не принцесса, назвали тебя все-таки в честь принцессы. Я так и подумал, что ты едва ли можешь быть из Индии.
– Почему?
– Из-за выговора. Ты ведь кокни, верно? И родилась ты – дай подумать – в Степни?[56]56
Степни – рабочий район в Ист-Эндс.
[Закрыть]
– Ист-Индия-Док-роуд.
– Не в Бенаресе.
– Не в Бенаресе.
– Милая моя маленькая лондонская Бисквитушечка. – Я поцеловал ее тонкий умный рот. Губы ее чуть шевельнулись в ответ, но не попытались раздвинуть мои губы. Было очень холодно. Я подумал: «Вот я целую горничную леди Китти, и притом не впервые». Это мне показалось в порядке вещей. Раз уж мне никогда не придется целовать леди Китти, так почему бы не поцеловать ее горничную. В конце концов я ведь тоже из породы слуг. При этой мысли мне даже не стало грустно. В условиях передышки, какой оказался для меня сегодняшний день, ничто не способно было вогнать меня в грусть.
– А твоя мама была англичанка?
– Да.
– Но отец был индиец? Кто он был?
– Не знаю.
– У меня отец тоже неизвестно кто.
– По-моему, они с мамой были очень недолго знакомы. Она говорила мне, что он пакистанец, но она всех называла пакистанцами.
– Молочно-шоколадный ты мой Бисквитик. Давай сюда твои руки. – Бисквитик стянула перчатки и, засунув свои маленькие худенькие теплые руки в рукава моего пальто, взяла меня за запястья. – А кто твоя мама?
– Она умерла. Она работала официанткой.
– А как леди Китти добралась до тебя?
– Я работала уборщицей – убирала в разных домах и в ее доме тоже, когда она была совсем молоденькой. Мне было тогда пятнадцать лет. Она решила, что я красивая, и захотела взять меня к себе.
– Значит, она тебя увидела, захотела взять тебя и получила?
– Ее родители подарили ей меня на Рождество…
– Милый ты мой Бисквитик!
– Подарили, чтоб я служила ей горничной, как дарят игрушку или зверька.
– Подругу для игр.
– Не подругу, а вещь. – Она произнесла это без всякой иронии, без горечи, без намека на острословие, как чистую правду, нечто само собою разумеющееся, – я теперь уже хорошо узнал эту ее манеру говорить одинаково и правду и ложь. В ее выговоре действительно чувствовалась монотонная гнусавость жителей Ист-Энда, по речь ее отличалась какой-то древней простотой, а быть может, была покорежена и пообстругана многолетним пребыванием среди образованных людей, к которым сама Бисквитик никак не принадлежала.
– Но ты же не возражаешь против такой жизни, Бисквитинка, ты не чувствуешь себя несчастной? Ты, видимо, предана леди Китти…
– Конечно, я ей предана, – сказала Бисквитик все тем же ровным странно-назидательным тоном и вытянула руки из рукавов моего пальто. – Она делает со мной все, что хочет.
– Я полагаю, она поступает так почти со всеми.
– Но когда-нибудь я от нее уйду.
– Каким же образом?
– Встречу мужчину, который заберет меня.
– Бедный Бисквитик. И ты ждала своего принца все эти годы, бедная принцесса-бесприданница? – Еще произнося эти слова, я уже понял, что они жестоки. Однако непонятное достоинство, с каким она держалась, не поощряло жалости. Внезапно одна мысль пришла мне в голову, и я поспешил выразить ее вслух:
– Но я… милый Бисквитик… я этим человеком быть не могу.
– Я знаю. – Она встала. – Вы же влюблены в нее. Все в нее влюбляются. – И она пошла от меня к мостику.
Я бросился за ней и поймал за рукав пальто.
– Бисквитик, не надо все портить.
– Что именно?
– Не надо… Не надо… День сегодня такой чудесный. Квартет канадских гусей с шумом пронесся под мостиком и, громко хлопая крыльями, опустился на воду.
– Бисквитик, а леди Китти не говорила с тобой обо мне? Она не сказала, о чем хочет со мной говорить? Ведь может быть… все совсем и не так, как ты думаешь. Она тебе хоть что-то говорила?
– Нет. – Мы смотрели на гусей, сосредоточенно складывавших крылья. – И я ничего не думаю. И она ничего мне не говорила. С какой стати. Я ведь служанка.
– Вещь для игры. Игрушка. Ну, ладно! Бисквитик, хоть я и не принц, но я тебя люблю. Право же. Тебе от этого легче?
Она улыбнулась – сначала гусям, потом мне.
– Нет.