355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Генри и Катон » Текст книги (страница 5)
Генри и Катон
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:44

Текст книги "Генри и Катон"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

– Священником? То есть католическимсвященником?

– Да. Ужасно, правда? – подхватила Герда, – Это чуть не убило его бедного отца.

– Могу представить. Закончил свою книгу, Люций?

– Мм, не совсем…

– Приятно тебя видеть. Ты здесь надолго?

– Люций живет здесь, – ответила за Люция Герда.

– Нет, не совсем, просто… раньше… твоя мать очень любезно… надеюсь, ты не возражаешь, Шарик.

– Конечно, он не возражает, – сказала Герда.

– Пожалуйста, не зови меня Шариком.

– Извини, я…

– Какой теперь час по здешнему времени? – поинтересовался Генри.

– Примерно четверть девятого. Тебе действительно надо поесть. Или ты обедал?

– Спасибо, я обедал, – солгал Генри.

– Рода может разогреть…

– Та забавная девчонка? Она еще служит у вас? Я, пожалуй, пойду и сразу лягу, мама, если ты не против. Я прямо из Сент-Луиса, только сделал пересадку в Чикаго, так что мне не по себе, вся эта разница во времени…

– Тебе постелено в твоей старой комнате. Грелку не желаешь? Люций, позвони, пожалуйста.

– Никто не ответит, – сказал Люций, – Рода, наверное, уже легла.

В этот момент вошла Рода. Генри повернулся к ней. Рода, облаченная в форменное платье, подошла ближе.

– Рода!

Генри взял ее за руку и поцеловал в щеку, но в следующий момент понял, что сделал что-то неуместное. Мать неодобрительно вздохнула.

– Рода, не могла бы ты включить электрообогреватель в комнате Генри и положить ему в постель бутылку с горячей водой?

Генри, сообразил, что слуг не целуют, к тому же он не поцеловал мать. Ему вдруг захотелось рассмеяться.

– Ты должен перекусить, Генри.

– Ну, если ты настаиваешь, мама. Разве что сэндвич, съем у себя в комнате.

– Рода, не могла бы ты сделать несколько сэндвичей для Генри? С чем предпочитаешь, дорогой?

– Неважно, любой, любой.

– И горячий кофе, суп?..

– Виски, – сказал Генри.

– Выпей здесь, – предложил Люций, – Я тоже пропущу глоточек.

– Нет, спасибо.

– Рода, и виски…

– Скотч, – уточнил Генри.

– К мистеру Генри, наверх. Не желаешь ли содовой, дорогой, или?..

– Нет. Больше ничего. Покойной ночи. Извините. Ужасно устал. Покойной ночи.

Генри подхватил чемодан и, спотыкаясь, вышел. В холле было темно, и он неожиданно почувствовал себя заблудившимся, заколебался, в какую сторону идти, но туг Рода, вслед за ним вышедшая из библиотеки, бросилась вперед, включила свет и скрылась. Он слышал ее легкие шаги, прозвучавшие в гулком коридоре и затихшие за вращающейся дверью на кухонную половину. Поднимаясь по лестнице, он глянул вниз, но дверь в библиотеку была закрыта.

Широкая закругляющаяся дубовая лестница вела на просторную площадку под большим овальным окном, затем, разделясь на два пролета, шла на второй этаж. Ноги по памяти сами повернули налево. Он прошел, стараясь не скрипеть половицами, пустую, ярко освещенную площадку, мимо двери, за которой скрывалась лестница для слуг, потом через другую дверь и дальше, по короткой лестнице поднялся на второй этаж в старой части дома, которая была выше остальной, поскольку дом стоял на склоне. В старом крыле было и без того холодно по американским меркам, а наверху оказалось еще холодней на несколько градусов, ощущение холода усиливалось сыростью и запахом плесени. На площадке горел свет; он повернул направо к своей комнате. Распахнул дверь; в комнате горел обогреватель в одну спираль. Он включил свет.

В комнате царили порядок и чистота, шторы были задернуты, постель приготовлена. Холмик под одеялом свидетельствовал о том, что желанная бутылка с горячей водой уже на месте. Генри поставил чемодан на пол, быстро открыл его, словно это могло создать впечатление, что он в отеле. Достал мешочек с мылом и губкой. Это крыло времен королевы Анны всегда было его территорией – как можно дальше от Сэнди. В детстве он с молчаливой яростью слушал планы насчет его сноса. К счастью, всегда оказывалось, что это слишком дорого. Даже не оглядывая комнату, он ощутил, что здесь все по-прежнему. Массивный комод с зеркалом в раме красного дерева над ним. Уродливый «гардероб джентльмена». Небольшой письменный стол с латунным бордюром. Кожаное кресло с невысокой спинкой. Обои, еще более выцветшие, – коричневые ромбы на желтом поле. Узкая железная кровать, которую он не дал выбросить. Рядом шифоньерчик – подделка под шератон [14]14
  Шератон – стиль мебели XVIII века, названный по имени английского краснодеревщика Томаса Шератона.


[Закрыть]
. Темно-коричневый сильно потертый шерстяной коврик поверх темно-красного не менее потертого турецкого ковра. Очень симпатичное викторианское кресло с прямой спинкой, не предназначенное для сидения на нем. Массивное резное виндзорское кресло с подушкой на сиденье. Даже подушка была прежняя. Спал ли здесь кто-нибудь со времени его отъезда? Почти наверняка нет. Из комнаты вынесли почти все, словно в попытке, не уничтожая окончательно, лишить ее памяти. Но она ничего не забыла.

Генри вышел в коридор и направился в ванную комнату по соседству. Тут пахло влажным линолеумом и запустением. Он включил горячую воду, но из крана потекла ржавая холодная. Ванная была вся в пятнах, на мыле – черные полосы. Как говаривала Белла, Англия – прекрасная страна, но такая грязная. Он заметил паучка, потом еще одного. Пауков в доме, должно быть, стало миллионы. В Америке пауков он никогда не видел. Он поднял блестящую огромную, красного дерева крышку и воспользовался унитазом. Фарфоровый унитаз в цветочек был тем же самым, знакомым до малейшей детали. Он вернулся в спальню, снял галстук, пиджак и принялся расстегивать рубашку, совершенно забыв о сэндвичах, когда в дверь просунулась птичья головка Роды, принесшей поднос.

– О, спасибо, спасибо, поставь где-нибудь.

Рода поставила поднос на комод, на белую, без единого пятнышка, вышитую салфетку, которая всегда покрывала его, неизменно безупречная независимо от того, какой беспорядок ни царил в комнате Генри, и, несомненно, часто менявшаяся в прежние дни горничной, чьего имени Генри сейчас не мог вспомнить.

– Спасибо, Рода, это замечательно, извини за беспокойство.

У Роды были гротескно большие глаза, или, может, такое впечатление создавалось от формы ее головы. Генри живо вспомнил свой недавний поцелуй и оставшийся на губах смолистый привкус. Он было хотел поцеловать ее снова, но это было невозможно. Рода бесшумно исчезла.

Едва Генри увидел сэндвичи, в нем проснулся зверский голод, и старое чувство – не то чтобы желания, а, скорей, особого рода страха, который пробуждала в нем Рода, – мгновенно пропало. Он с такой жадностью набросился на еду, что чуть не подавился. Бутылка скотча прибыла с большим хрустальным стаканом и сифоном с содовой. Генри налил и, не разбавляя, сделал глоток, сомневаясь: не зря ли. Не успело виски добраться до глотки, как ему захотелось плакать. Слезы, рыдания, вопли готовы были вырваться наружу. Он с трудом сдержал желание броситься на пол и завыть.

Он прибег к испытанному средству, которое часто использовал, чтобы успокоиться. Пристально посмотрел в овал зеркала на комоде, расширив блестящие сухие глаза. Автопортрет. Настороженное лицо; худой, невысокий, с тонким носом и насмешливым ртом. Густые длинноватые, сильно вьющиеся волосы, черные с рыжинкой. (Бёрк и Сэнди были рыжими.) Продолговатые глаза, бездонно темно-карие и горящиепод треугольными бровями. Колючий подбородок, аккуратный, округлый и (возможно, слишком) маленький. Между носом и губами глубокий желобок, а сами губы небольшие, с тонкими морщинками в уголках. Ярко освещенные ромбы выцветших обоев напоминали поношенный костюм Арлекина.

Захмелевший Генри выключил свет, затем при тлеющей спирали обогревателя отдернул шторы и открыл окно. Высунулся наружу. С улицы, неся с собой всепобеждающий запах мокрой земли и растительной жизни, в комнату, где обогреватель тщетно старался одолеть ледниковый холод, хлынул более теплый воздух. Генри протянул руки в безветренную ночь, и ему почудилось, что он чувствует на коже мельчайшие капельки туманной измороси. Он прислушался. В тишине слышался размеренный, невероятно знакомый звук – бормотание ручейка, бегущего к озеру. Должно быть, луну заволокли тучи. Высунувшись еще дальше, он мог видеть более низкий фасад главного крыла, неосвещенный, чернеющий на фоне темного неба. Спальня матери выходила на противоположную сторону. Он с раздражением вспомнил о присутствии Люция. В окне прямо над ним, на этаже прислуги, вспыхнул свет, он отступил в глубь комнаты, закрыл не до конца окно и задернул шторы. Пританцовывая сначала на одной, потом на другой ноге, снял брюки, рухнул на кровать и мгновенно уснул, оставив обогреватель включенным. Когда он проснулся утром, тот был выключен.

– Подлинный?

– Подлинный, мистер Генри.

– Хорошо. Это все, что я хотел знать.

– Что-нибудь пояснить вам?..

– Нет, спасибо, мистер Мерримен, детали подождут.

Этот разговор состоялся на следующее утро. Отпустив Мерримена, Генри продолжал неподвижно сидеть за покрытым красным велюром столом в библиотеке, разглядывая большой гобелен, изображавший Афину и Ахилла. Фламандский, возможно, конца семнадцатого века. Ему пришло в голову, как много он в Америке узнал об искусстве после того, как покинул Англию полным невеждой. По-настоящему увидевсейчас гобелен, он изучал его в ярком, хотя и без солнца, северном свете утра. Богиня в длиннохвостом шлеме, сдвинутом назад на вьющихся волосах, в хитоне, собранном в многочисленные складки, с эгидой, небрежно переброшенной через плечо, выходила из густых зарослей, занимавших большую часть левой стороны гобелена. Решительная нога в сандалии – пятка вдавлена в землю – виднелась из-под развевающегося хитона. В правой руке она сжимала длинное копье, которое вертикально делило небо над листвой, а левой (невероятной четкости рисунок разлетающихся локонов и стиснутых пальцев) держала за русые кудри героя, который был изображен в движении в обратную, правую сторону, без шлема, с мечом и небольшим щитом, одетого в необычайно короткие блестящие чешуйчатые доспехи, из-под которых виднелись оборки нарядной рубахи, едва прикрывавшей срамное место. Проглядывающие сквозь листву длинные, мускулистые ноги, защищенные медными поножами, выписаны с любовью. Обе фигуры были изображены в профиль, богиня – бесстрастная и суровая, герой еще не успел повернуть голову к покровительнице, и его лицо – с огромными глазами, очень красивое, очень молодое, с приоткрытыми губами – выражает легкое удивление. Равнина перед открытой ветрам Троей намечена футом или двумя золотистой травы, окаймленной изящными цветами; потом вновь идут заросли кустов и за ними бледные башни города. Небо – сплошь сияющая коричневатая синева. «Что ты, дщерь Эгиоха, сюда снизошла от Олимпа?» [15]15
  Гомер. Илиада. Песнь первая (перевод Н. Гнедича). На гобелене изображена сцена из песни первой «Илиады», где Афина пресекает ссору Агамемнона и Ахилла.


[Закрыть]

«Хотел бы я, чтобы богиня схватила меня за волосы и сказала, что мне делать», – подумал Генри. Было одиннадцать часов. Позавтракал он в постели. (На этот раз поднос принесла Герда.) Он сказал, что хочет встретиться с Меррименом, и мать, для которой семейный адвокат был все равно что слуга, позвонила и велела тому немедленно приехать. Мерримен нужен был Генри, чтобы убедиться, насколько завещание недвусмысленно и законно. И убедился. Сэнди, сознавая свой долг, оставил имение полностью своему брату. Так что все было в порядке. Генри не желал слышать о фермах или о вкладах, которые, по мнению Мерримена, были очень хороши, или о том, как Мерримен отговаривал продавать «Луговой дуб», или как он учил Герцу честному способу не платить налог на наследство. Генри еще не вполне пришел в себя, чувствовал легкое головокружение, сильную усталость, свет и звук раздражали его, поэтому он решил, что будет лучше, если снова ляжет. Поленья в большом камине прогорели и с шелестом мягко осели, как снег. Генри сомневался, что сможет добраться до дивана. Он встал, но вместо дивана направился к двери, намереваясь вернуться в спальню. Из столовой еще знакомо пахло дымком тостов. В холле он увидел несколько очень хороших акварелей восемнадцатого века, которые висели там, сколько он помнил себя. Он было хотел рассмотреть их поближе, когда услышал голоса, доносившиеся сквозь открытую дверь из гостиной напротив.

Гостиная тремя такими же, как в библиотеке, окнами выходила на южную сторону, и из них открывался вид на упорядоченный пейзаж: луг, уступами спускающийся к озеру, речная долина, обелиск, лес за ним и на самом краю справа, на вершине холма, маленькая декоративная, под греческие руины, беседка с зеленым куполом. Яркий, почти солнечный пейзаж с сочной зеленью распускающихся деревьев в лесу выделялся под более темным небом. Белая с желтым гостиная с высокими зеркалами и столиками между окнами была обставлена сдержанно. Посередине круглый инкрустированный стол, горка в углу и комплект расставленных как попало канареечно-желтых стульев в стиле Людовика XV, которыми никогда не пользовались и которые за большие деньги были обработаны под старину. На стенах висели семейные силуэтные портреты девятнадцатого века, на высокой каминной полке стояли французские золоченой бронзы часы, поддерживаемые сфинксами, под ними портрет какого-то предка с собакой, который сонному взору Генри показался очень похожим на портреты кисти Стаббса [16]16
  Джордж Стаббс (1724–1806) – английский художник-самоучка, известный анималист, а также автор анатомических рисунков.


[Закрыть]
. И здесь горел камин, перед которым на смятом коврике расположились несколько мягких кресел с откидной спинкой, но в комнате было холодно и пахло как в нежилом помещении. Возможно, он согнал мать и Люция с их привычного места.

Едва он вошел, Люций вскочил на ноги и неуклюжей, скованной походкой, в которой в то же время проглядывало самодовольство, улыбаясь, сразу направился к двери.

– Уверен, Шарик, ты хорошо выспался, а?

Бодрый тон, которым Люций произнес эти слова, выдал, что он не уверен, как держать себя. На манер родственника, веселого дядюшки или сверстника, лишь немного постарше? Этим утром Люций гляделся моложе, был по-мальчишески оживлен, глаза поблескивали. Он взъерошил седые волосы, потом медленными длинными пальцами отвел со лба, подмигивая и улыбаясь.

Генри не собирался помогать ему найти верный тон.

– Выспался о'кей.

– Он стал говорить как американец, – заметила Герда.

– Нет-нет, ни в коем случае, мы так не можем… Хотя, по сути… А, неважно, я должен вернуться к работе над книгой. Tempus fugit [17]17
  Время бежит (лат.). Вергилий.Георгики. III, 284.


[Закрыть]
.

– Не могу вспомнить, о чем твоя книга, – сказал Генри. – Хотя, пожалуй, и не знал никогда.

– А, да политика, политические вопросы, абстрактные, знаешь ли, вещи, всякие идеи. Герда находит, что я как Пенелопа с ее тканьем. Трудная работа. А ты пишешь книгу?

– Да, – ответил Генри.

– Ты уже опубликовал что-нибудь?

– Нет.

– А о чем твоя книга? – поинтересовался Люций.

– О Максе Бекмане.

– О ком?

– Макс Бекман. Художник.

– Боюсь, не слыхала о таком, – сказала Герда.

– О, Макс Бекман! – протянул Люций, – Ладно, надо идти вкалывать. Arrivederci [18]18
  До свидания! (ит.)


[Закрыть]
.

Генри посмотрел вслед Люцию, вылетевшему из гостиной, и сел напротив матери. Сказал:

– Холодно тут. В Америке мы заботимся, чтобы холод не проникал в дом.

– Как ты себя чувствуешь?

– Отвратительно.

– Перелет причиной?

– Да.

Они смотрели друг на друга в молчании, которое, хотя и происходило от чувства неловкости и почти полной невозможности искреннего общения, все же не было обременительным. Герда видела перед собой темноволосого курчавого, приятного лицом молодого человека с маленьким красивым ртом и круглым подбородком, который, казалось ей сейчас, не изменился с тех пор, как был двенадцатилетним мальчишкой. Даже продолговатые, настороженные, блестящие, мрачные глаза были теми же, выражающими обиду, жалость к себе. Генри смотрел на мать, конечно постаревшую, пополневшую, но все еще красивую, сохранившую прежнюю уверенность, свойственную красивым женщинам; на ее довольно широком бледном лице вроде бы не было никакой косметики, большие прекрасные карие глаза как будто бы ничего не скрывали. Темные шелковистые волосы сегодня были распущены, что делало ее похожей на молоденькую девушку. На ней было изящное простое твидовое платье с розовой итальянской камеей на вороте.

Генри чувствовал себя приятно собранным и холодным, как спортсмен. Никакой опасности раскиснуть.

– Давно уже Люций живет здесь? – спросил он и, поняв, что голос его прозвучал довольно жестко, невольно нахмурился.

– Ну… года два или три… ты ведь не против?

Генри пальцами разгладил складки на лбу и ничего не ответил.

– Ты не помолвлен, не собираешься жениться? – спросила Герда.

– Я, помолвлен? Нет, конечно, нет. И не женат, если уж речь зашла об этом.

– Но ты ничего не имеешь против Люция? Он потерпел полный крах в жизни.

– Неужели?

– Нельзя не пожалеть человека…

– Почему я должен быть против?

– Потому что это твой дом.

Словнозадумавшись над словамиматери, Генри вновь замолчал,по-прежнему спокойно и чуть сонно глядяна нее.

– Ты… собираешься остаться здесь… да?

– Здесь? Ты имеешь в виду дом или Англию?

– И то и другое.

– Не знаю, – ответил Генри. Он заметил фотографию Сэнди на маленьком столике у матери за спиной. Несомненно, еще не успела убрать ее. Он почувствовал, что должен что-то сказать о Сэнди, – Тебе, должно быть, тяжело.

– Что?..

– Переживать… утрату.

Герда промолчала. Спав с лица, она сжала губы и напряженно смотрела на Генри с выражением стоического отчаяния. Ничего не отвечая.

– Мне очень жаль, – сказал Генри с нажимом необходимую фразу, боясь, что мать заплачет.

Они продолжали сидеть, глядя друг на друга.

Наконец он поднялся, собираясь выйти из гостиной, но, неверно истолковав его движение, она протянула к нему руку. Генри коротко сжал ее, досадливо сморщившись.

– Я хочу пойти пройтись.

– Конечно, пройдись, – тихо сказала она.

Генри чуть не бегом бросился к окну, нащупал запоры, поднял створку и шагнул на террасу.

Ветер пронес над домом большое низкое темно-серое кучевое облако, очистив ярко-синее небо. Засияло солнце, и в его лучах вспыхнули капли влаги на земле, мокрой от недавнего дождя. Генри двинулся вдоль стены дома, ведя рукой по квадратным каменным блокам, испещренным витыми осколками окаменевших раковин. Спустился по ступенькам и побежал вниз по каменным уступам холма, потом по скошенному склону к озеру. Слева на холме виднелись конюшня восемнадцатого века и чугунные арки и блестящие стекла громадной эдвардианской оранжереи. За ними располагались парк, обнесенный стеной, теннисный корт, фруктовый сад и дорога на Диммерстоун. Генри, пыхтя, бежал дальше.

Озеро, не очень большое, подпитывалось ручьем, который брал начало во фруктовом саду и впадал в озеро на так называемой «обелисковой стороне», а вытекал на «греческой», где над ним был перекинут каменный мостик в две арки. Обелиск из черного гранита был поставлен в память об Александре Маршал соне, который в начале девятнадцатого века вырыл озеро, построил пышную беседку и, по позднейшим догадкам, значительно увеличил семейное богатство. Беседка представляла собой небольшое сооружение с позеленевшим медным куполом и колоннами на вершине невысокого холма, обращенное к березовой роще, так называемым «большим деревьям». Генри взбежал на мостик, остановился и посмотрел на озеро. Под веселым «слепым» дождиком вода была черной, а разросшийся широкий пояс камыша, так пугавшего его, когда он был ребенком и отец безуспешно пытался учить его плавать, – зеленым и желтовато-коричневым. У дальнего берега из листвы торчал голубой нос древней плоскодонки. В эмалевой синеве поверх черноты на дальнем конце озера, еще недавно такого взбудораженного дождем, а сейчас спокойного и гладкого, отражалась верхушка обелиска. На воде виднелась стайка лысух. Генри оперся о слегка осыпающийся камень моста, здесь это был известняк, а не железняк, из которого сложен дом. Из-за того барахтанья в иле и камыше он так толком и не научился плавать. В Калифорнии, где Генри побывал с Фишерами, он хандрил на берегу, когда те дельфинами резвились в синем океане.

Он медленно пошел к опушке леса. Деревья в основном были низкорослые: береза да орешник, ясень, дикая вишня – и кое-где дубы повыше. Вишня уже зацвела, зе леноватаябелизна оттеняла еще распускавшиеся почки на макушках. Дубы только-только выбросили листья, ясень еще был гол и черен. В глубине леса голубым туманом тянулись колокольчики и среди них звездные скопления кремово-белой алзины. Пахло мокрой землей и пыльцой, сумасшедше пели птицы. Топкая тропинка, окаймленная крапивой, петляя среди деревьев, вела к дальней границе парка, крохотной деревушке Диммерстоун и церкви с кладбищем, где покоились предки Генри. Где был похоронен Бёрк. И по-видимому, Сэнди. Генри об этом не спрашивал.

Обернувшись, он был ошеломлен красотой озера, приветливой зелени холма, дома. Новое высокое серое облако наплывало на солнце. Генри скрипнул зубами. Он не думал о Сэнди и не мог думать о матери, хотя неожиданно ощутил ее присутствие во всем помрачневшем пейзаже. Он пошел назад к мостику, ничего перед собой не видя от душевной боли. Его охватила паника, дикий страх, какой-то смутный ужас, будто темными силами ему было суждено совершить убийство, на которое у него не хватало воли и смысл которого он не понимал.

– Люций, хочу попросить тебя не отрезать сыр по кусочкам, а потом оставлять их недоеденными.

– Извини, дорогая.

– Они засыхают, приходится выбрасывать.

Время было после ланча. Генри пошел прилечь. Рода убрала со стола, и Герда с Люцием перешли в гостиную, прихватив свой кофе. Само собой установилось, что библиотека отныне перешла в распоряжение Генри.

– Как-то все было не очень, не правда ли? – выдержав паузу, заметил Люций.

– Что не очень?

– Да ланч. Шарик был не в меру разговорчив, как по-твоему?

Генри за столом демонстрировал вежливость.

– Ты говоришь так, словно он гость.

– Ну, он так долго отсутствовал, что, наверное, все-таки стоит его обсудить, если мы хотим, так сказать, вообще успокоиться на его счет?

– Успокоиться?

– Ты понимаешь… и кстати, он спрашивал насчет собственности. Думаю, это хороший знак.

– Что ты имеешь в виду.

– Знак, что он останется. Ведь ты хотела, чтобы он остался?

Герда презрительно поморщилась и ничего не ответила.

– Я было подумал, что Шарику может здесь не понравиться и он уедет жить в Лондон. На его месте я бы так и сделал.

– Разве я тебя держу, не даю жить в Лондоне?

– Нет-нет, я просто сказал: будь я на его месте. Но я не он.

– Пожалуйста, не болтай глупости, у меня голова болит.

– В общем, я имею в виду, молодому Шарику…

– И пожалуйста, не зови его Шариком, ему это не нравится.

– Молодому Генри…

– Самое время тебе пойти отдохнуть.

– Да-да, сейчас уйду. Дорогая, не… не…

– Что «не»?

– Не надо так убиваться.

Герда раздраженно отмахнулась, и Люций поднялся. Мягко коснулся ее плеча, хотя и знал, что она отшатнется. Так и случилось. Он двинулся к двери.

– Послушай, Герда, сможем мы вечером посмотреть телевизор? Шарик не будет возражать, если мы зайдем?

Когда он удалился, Герда, стойко державшаяся в его присутствии, встала и подошла к окну. Снова лил дождь.

Она посмотрела на струи, бьющие в террасу и образующие лужицы на каменном полу. Озеро и лес едва виднелись сквозь серебристую завесу дождя. Горе наполняло ее, будто она держала у груди громадный таз, в который, освобождая ему место, вытекала ее жизнь. Надеялась ли она на что-то с приездом Генри, на какое-то прежде недоступное утешение? Едва ли, хотя и прежде, да еще и сейчас, почему-то почти беспомощно надеялась, и чуть ли не потому, что должна была. Если б она была в состоянии пойти Генри навстречу, пусть из чувства материнского долга, это могло придать жизни какой-то смысл. Но она не предвидела, насколько глубоко заложен в человеке разрушительный инстинкт, что горе будет настолько сильно, что она станет стенать и сетовать, что Генри жив, а Сэнди умер.

Вскоре Люций, думая о себе, поднялся в свою большую с низким потолком комнату на третьем этаже над спальней Генри, которая в свою очередь располагалась над гостиной. Теперь никакого Баха, ни вечером, ни утром, поскольку Генри ненавидел музыку не меньше, чем Герда. Сел на кровать, снял туфли. Легонько пощелкал по зубам. Еще не прошло ощущение, будто они не умещаются во рту. Он сознавал, что великое горе, потрясшее этот дом, прошло мимо него, просто никак его не тронуло. Он чувствовал себя ни на что не годным, сентиментальным, грустным стариком. Ему хотелось, чтобы Герда не выдержала, сломалась, тогда бы он мог утешать ее. Он ждал этого, и это ожидание дало ему силы перенести потрясение от смерти Сэнди. В конце концов останусь я, думал он, и она все поймет. Но она не искала помощи у него; и если он с открытой душой подходил к ней, она раздраженно морщилась. Конечно же, конечно, им, без сомненья, всем троим надо было обняться, утешить друг друга, поплакать вместе. Но люди находят бесконечные способы лелеять собственное горе. Их разделяют непостижимые барьеры, барьеры страха, эгоизма, подозрительности и полнейшей нравственной глухоты. Что Генри думает о нем с Гердой? Как его возмутил явно упрощенный и грубый взгляд Генри на него, когда они встретились в Нью-Йорке. Способен ли вообще Генри воспринять подобную сложность отношений, возьмет ли себе за труд, сможет ли понятьЛюция? Нужно выяснить, просто выяснить, как подружиться с Генри. Это его задача; как, наверное, задача Герды – научиться любить Генри как замену Сэнди. В конечном счете она возьмется за Генри и постарается подогнать к своему идеалу. Но, предположим, Генри откажется дружить с Люцием? Он подозревал, что Генри capablede tout [19]19
  Способен на все (фр.).


[Закрыть]
.

Люций подошел к проигрывателю и поставил Баха, «Вариации Гольдберга», сначала тихо, потом погромче, чувствуя, что в комнате под ним никого нет. Сел к столу. Посмотрел на россыпь страниц со стихами. Какое счастье, что у него хватило разума вернуться наконец к стихам! Несостоявшийся поэт, вот кто он такой, а если уж быть несостоявшимся, то лучше всего поэтом. Но почему, в самом деле, несостоявшийся? Еще есть время, чтобы стать великим. «Отдав столько лет абстрактным идеям, ревизионист и ренегат в последние годы вновь обратился к поэзии. Сентиментальность юности вернулась к нему, теперь озаренная спокойной мудростью старости. Всегда молодой сердцем, он, отложив перо историка, дал наконец волю своему поэтическому таланту».

Особенность поэзии в том, размышлял Люций, что можно жить, замкнувшись в себе, ибо в тебе заключен целый мир, безопасный, надежный. Все, что от тебя требуется, – это записывать свои мысли, одну за другой, появляющиеся как летучие мыши из норы. Конечно, я завершу свою книгу о политике, сокращу ее, выброшу все относящееся к истории и переделаю ее в автобиографию, род духовной одиссеи. Да, так и сделаю, еще опубликую книгу стихов. Глаза его блестели от подступивших слез. В последнее время он открыл существование хайку и льстил себе, что ему прекрасно дается эта форма. Поэзия мгновения. Он уже написал около сотни хайку об одной только Герде.

 
Печально ее шагов эхо,
Будит все меньше воспоминаний.
Топ-топ. Голубка.
 

Он взял перо:

 
О безжалостные нарциссы,
Что ни весна, то убийство.
Теперь молодой хозяин.
 

Пришла мысль: если бы Генри собирался купить дом в Лондоне, позволил бы он ему поселиться там?

Он прилег на кровать. Спустя пять минут, успокоившийся и улыбающийся, он крепко уснул.

Допустим, у человека отсутствует представление, о том что такое страдание, размышлял Катон, сидя в своей спальне и поджидая Красавчика Джо. Допустим, он просто страдает, как животное, не думая все время: я страдаю. Или это слишком сложно? Он не был уверен. Христианство делает это понятие доступным даже крестьянам. Христос страдал, вот главное. Но какой бессмысленный вопрос. Сколько эгоизма в страдании. Буддизм пренебрегает им.

Катон спрашивал себя, не стоит ли ему, чтобы не думать и не страдать, вернуться домой в Лэкслинден и поработать лопатой в саду. Но невозможно было переносить враждебность отца, его язвительную вежливость, гнев по давно устаревшему поводу. Пришлось бы притворяться. «Уйти в отпуск» было немыслимо. Он мог бы погостить У Брендана, который жил в спартанских условиях в маленькой квартирке в Лондоне. Но Брендан стал бы наставлять его, слегка стращать, утешать, красноречиво рассуждать о «временном помрачении духа», тонко пытаясь вывести его из состояния ужасного смятения. И Катону захотелось бы поддаться, он бы почти поддался и, возможно, склонился перед неотразимой убедительностью Брендана. Нет. Если суждено утратить веру, то он хочет утратить ее своим неповторимым образом, точно так же, как обрел ее своим неповторимым образом. Он был обращенный и испытывал чувство несовершенства, но также и гордость новообращенного. Он должен сидеть перед собственной дверью, пока она не будет наконец закрыта для него.

Потребность в молитве оставалась неизбавимой, никчемной, как болезнь, как орган, который продолжает производить то, что тело больше не способно усваивать или использовать. «Господи благий, помоги мне!» Это было так просто. Больше того, простота молитвы, ее естественность, а не ужасная трудность – вот что поразило его на сей раз. Конечно, молитва была лучшим способом избавиться от терзавших его мыслей, но он не мог идти этим путем; простота обращения, которая должна была больше всего помочь ему, показалась чем-то сродни отвратительной детскости, бормотанию заклинания. Он чувствовал такую усталость. Бог тьмы, пустоты и забвения заполнял его механически молящийся рассудок хрупкими образами. Recordare quod sum causa… [20]20
  Вспомни, мое спасенье было причиной… (лат.).(Начальные слова шестой части «Реквиема» В. А. Моцарта: «Вспомни, Господи Иисусе, мое спасенье было причиной Твоего страданья…»)


[Закрыть]
Он окончательно потерялся: веры, которая однажды повела его в благотворную тьму, больше не было. Отсутствие Бога не было присутствием Бога. И перед глазами стоял мальчишка, и он не мог безопасно избавиться от этого видения с помощью молитвы. Иногда ощущение духовной утраты было настолько явным, что он думал: видно, Христос действительно покидает эту планету, и это то, что я переживаю.

Его затопляла нежность к этому парнишке. Предположим, я прекращу притворяться, думал Катон, если именно этим я занимаюсь. Предположим, просто обниму его. Какое имеет значение, существует Бог или нет, когда любишь заблудшее дитя? Это случилось совершенно нечаянно и без всякой моей заслуги, то, что я оказался поручителем, посредником, возможно, спасителем для мальчишки в данный момент. Возможно, как раз ради этого я родился, ради этого был обращен. Возможно, даже Христос есть часть процесса, который приводит меня к Джо так же чисто механически и неотвратимо, как заставляет ласточек улетать в дальние страны на исходе лета. Зачем беспокоиться, что это грех?

Но некая глубинная тяга к нормальности останавливала его. Дело было не в «осуждении» гомосексуальной любви. Катон ее не осуждал. Вопрос был гораздо сложней, гораздо конкретней любого подобного понятия. Он просто знал, что его возможность помочь Джо зависит от сокрытия, от безусловного подавления безумной, не знающей преград нежности, которую он испытывает к нему. Здесь перед ним разверзалась бездна порока, безнравственности, мгновенного превращения любви и смелости в пародию на них. Если он был способен сохранить в подобной буре чувств целомудренность и чистоту намерений, то Джо, как он знал, на это способен не был, и было бы крайним злом испытывать его. Это было предательством необычайного и особого доверия, которое возникло просто потому, что Катон однажды поверил в Бога. И даже если Бог теперь не мог сделать из Катона священника, это сделал Джо. Так что, в конце концов, это грех или нечто похожее. Вопрос о том, любит ли его Джо, почти не возникал. Джо любил силу. Что еще могло спасти его – это, во всех смыслах, исключение ее. Катон всерьез и не Думал обнимать мальчишку. До этого было далеко. Признание в любви было недопустимо. Но разве нельзя продолжать любить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю