355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Генри и Катон » Текст книги (страница 1)
Генри и Катон
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:44

Текст книги "Генри и Катон"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)

Стивену Гардинеру


Часть первая
Обряды перехода

Катон Форбс уже трижды прошел из конца в конец Хангерфордский железнодорожный мост: раз с севера на юг, второй – с юга на север и снова с севера на юг. Сейчас он медленно приближался к середине моста. Он старался дышать реже и глубже, представляя, как, наверное, громко слышен контрапункт его дыхания и колотящегося сердца. Он нервничал, вынужденный слишком надолго задерживать дыхание, а потом судорожно втягивать воздух. Тяжелый револьвер в кобуре болтался в кармане макинтоша, при каждом шаге бил его по бедру.

Время было за полночь. Уже прошли, расходясь по домам из Ройял-Фестивал-Холла, последние любители симфонических концертов. Но даже сейчас он был не один на мосту, с ума можно сойти. Туман, будучи ему на руку, вводил в заблуждение. Сырой, серый, легкий, как вуаль, он медленно плыл, поднимаясь от Темзы и обволакивая его, будто бы прозрачный, однако приглушавший свет фонарей на противоположной набережной и шаги людей, чьи фигуры то и дело неожиданно возникали совсем рядом и пугливо торопились мимо. А может, это был смутный призрак одного и того же человека, какого-нибудь полицейского в штатском, чьей обязанностью было охранять мост?

В ночном апрельском воздухе чувствовалось первое тепло и пахло весной, морем, или, может, это был просто запах прелой речной растительности, к которому примешивался далекий свежий отголосок распускающихся деревьев и цветов. Хотя днем дождь едва покрапал, все было мокрым: асфальт под ногами Катона, толстые чугунные перила ограждения, по которым струился холодный пот.

Катон шагал по узкому проходу вдоль железнодорожного полотна, придерживая рукой револьвер, чтобы не бил по ноге, а пальцами другой, мокрыми и холодными, касался перекладин ограды. Пылавшее от волнения лицо тоже было влажным, и он неловко отер его рукавом макинтоша. За решеткой, отделявшей пешеходную дорожку от полотна, медленно прогрохотал поезд, отошедший от Чаринг-Кросс, мелькающий свет вагонов пронизывал туман. Катон отвернулся.

Ну и дурак же он, сказал он себе, как часто повторял с самого детства. В этот момент ему казалось, что его жизнь состояла из бесконечной череды грубейших ошибок, и сейчас, в свои тридцать один, он собирается совершить глупейшую из всех. Поезд скрылся. Из тумана возник высокий человек и, пристально посмотрев на него, прошел мимо. Стояла странная напряженная тишина, в которой улавливался приглушенный шум редких машин на набережной. Вдалеке уныло провыла туманная сирена, потом провыла еще раз – голос самой ночи. Катон знал, что просто не может отказаться от задуманного и вернуться домой; он сам поставил себя в безвыходное положение. Страх, теперь почти такой же знакомый, как сексуальное возбуждение, неодолимо толкал его на действие.

Даже не позаботясь глянуть по сторонам, нет ли кого поблизости, он, немного не дойдя до середины моста, опустился коленями на холодный грязный асфальт и потащил из кармана револьвер. Но кобура зацепилась одним концом за подкладку, и он стоял на коленях и дергал кобуру, пока ткань не треснула. Вытащив револьвер, он опять засомневался, на сей раз не зная, стоит ли вынимать его из кобуры. Почему он не подумал об этом раньше? «Поплывет кобура или утонет?» – задавался он дурацким вопросом. Он вгляделся вниз, но в темноте воду не было видно. Его щека коснулась мокрого холодного металла ограждения. Он просунул нерасстегнутую кобуру сквозь прутья в туманную тьму над рекой и разжал пальцы. Револьвер в кобуре мгновенно и беззвучно исчез, словно туман мягко вынул его из руки. Всплеска Катон не услышал. Он поднялся на ноги. Коснулся кармана, с трудом веря, что ничто больше его не оттягивает. Отошел на несколько шагов и оглянулся. Ведь револьвер упал же в реку, подумал он. Больше ему некуда было деться.

Он зашагал обратно к северному берегу. Миновал две холодные металлические плиты, где только что стоял на коленях. Из тумана появилась смутная фигура и мягко прошлепала по грязи дальше. Катон кашлянул, потом еще раз, словно успокаивая себя и прохожего. Он дышал медленно и глубоко, энергично выдыхая воздух в туман. Уже различались огни машин на дороге. Осторожно ступая, он спустился по лестнице на набережную. Станция подземки «Чаринг-Кросс» была закрыта. Такси брать, конечно, нельзя. Закурив на ходу сигарету, он пошел по Нортумберленд-авеню. Ему полегчало. Острый страх исчез и казался теперь иррациональным. От сексуального возбуждения, смутно охватывавшего его, осталось приятное ощущение тепла и расслабленности, будто от какого-то успокоительного лекарства. Ну и дурак же он, снова сказал себе Катон, но теперь с лукавой, затаенной улыбкой.

Приблизительно в тот же час, когда Катон Форбс в тумане мерил шагами Хангерфордский мост, в небе над Атлантикой Генри Маршалсон, дремавший в реактивном лайнере, который летел на восток, открыл глаза. Вылетев из Нью-Йорка днем, самолет вскоре поднялся в сияющую розово-голубую мглу стратосферы. Сейчас было уже почти темно.

Проснувшись, Генри мгновенно ощутил, что в мире появилось нечто новое и удивительное. Какое-то неожиданное чудо вошло вето жизнь. Что же это? Ах да, его брат, Сэнди, умер. Откинувшись обратно на спинку кресла, разнежившийся Генри радостно пошевелил пальцами ног.

Об этой сногсшибательной новости Генри узнал в Сент-Луисе, поглощая гамбургер в баре О'Коннора. Он раскрыл «Ивнинг стандард», которую реактивный постоялец оставил в вестибюле отельчика, где Генри жил, а он подобрал, не зная зачем. Необщительный Генри, избегая университетских знакомых в Сент-Луисе, предпочитал снимать номер в скромном отеле и таскаться по картинным галереям или в зоопарк. Жуя, он раскрыл газету и пробежал новости: о забастовках, торговом дефиците, нападках лейбористов на правительство, о спорах относительно образования, новых дорогах, новых аэропортах. Никаких интересных убийств. Похоже, все было как всегда на его родине, которую он покинул девять лет назад с намерением никогда туда не возвращаться. И туг его как громом ударило, он застыл, пораженный, побагровел, потом побелел. Перед глазами бешено плясала строчка извещения: Известный автогонщик Александр Маршалсон… погиб в автомобильной аварии…

Прижав смятую газету к груди, Генри поднялся, шатаясь и хватая ртом воздух, ставший вдруг невероятно разреженным. Потом ринулся из бара и бежал всю дорогу до отеля, задыхаясь и чувствуя боль в груди. В газете это было, но это не обязательно правда. О господи, а что, если не подтвердится! Он позвонил в Англию. Конечно, не матери; он позвонил Мерримену, семейному адвокату. Тот подтвердил известие. Они отчаянно пытались отыскать его. Похороны только что прошли. Генри опустил трубку и откинулся обратно на кровать, захлебываясь слюной от облегчения. Наследство не имело никакого значения. Главное, что проклятого Сэнди больше не было на свете.

Генри, блудный сын, которому сейчас было тридцать два, после получения в английском Кембридже приличного диплома по современной истории девять лет провел в добровольном изгнании в Америке. Из них почти три года потратил на докторантуру в Стэнфордском университете, после чего нашел ненадежное место преподавателя в небольшом гуманитарном колледже в Сперритоне, штат Иллинойс. Блестящей академической карьеры у Генри не получилось. В Стэнфорде он попробовал, сперва осторожно, выдать себя за историка искусства, что удивило бы его преподавателей на родине, в Кембридже. В нетребовательном же самодовольном захолустном Сперритоне, где никто не мог похвастаться серьезной эрудицией и где ему была предоставлена полная свобода, он читал курс «Пятьдесят великих исторических полотен». Потом просто: «Пятьдесят великих картин». Его курсы пользовались популярностью, и, как считал Генри, этот его вздор принес какую-то пользу ученикам. Остался бы он в Сперритоне, не будь там Расселла и Беллы Фишеров? Он не был уверен; да и в любом случае никто не спешил предлагать Генри работу. Сперритон был слишком далек от очагов цивилизации, окруженный бескрайними полями кукурузы, чье многомильное однообразие лишь изредка нарушала разве что вертикаль силосной башни. Кое-где кукурузу прорезали шоссе, по которым Генри, Расс и Белла иногда неслись без особой цели. Однажды доехали аж до Мексики.

Местной столицей был волшебный и грандиозный Сент-Луис на берегу вечной путницы Миссисипи. Город Т. С. Элиота [1]1
  Принявший в 1927 г. британское гражданство, выдающийся американо-английский поэт Т. С. Элиот (1888–1965) детские и школьные годы провел в Сент-Луисе, куда его семья переехала с северо-востока Америки. (Здесь и далее прим. переводчика.)


[Закрыть]
. Генри, ненавидевший Нью-Йорк, полюбил Сент-Луис. Сперритон был крохотным и одиноким. Сент-Луис – огромным и одиноким, и потерянный Генри наслаждался его осадным одиночеством. Он любил его бесхозное великолепие, громадные заброшенные особняки исчезнувших буржуа, бесполезную, высотой с небоскреб стальную арку, сквозь которую горожане любовались видом на ветхие склады и сортировочные станции на Иллинойском берегу. Пустые дворцы у огромной вечной реки – до чего выразительный символ капитализма. (Генри ненавидел капитализм. Ненавидел он и социализм.) Расселл и Белла ходили на концерты. Генри подобными вещами не увлекался; он просто бродил в поисках того, что было присуще только этому городу. В конце концов он набрел на след Макса Бекмана [2]2
  Макс Бекман (1884–1950) – выдающийся немецкий художник-экспрессионист, чье творчество представляет собой символический комментарий к трагическим событиям XX века; последователь Эдварда Мунка. В 1933 г. в нацистской Германии его искусство было названо «дегенеративным» с соответствующими последствиями для художника, и в 1937-м он эмигрирует в Нидерланды, а в 1947-м перебирается в Америку. Преподавал три года в Сент-Луисе в Университете им. Вашингтона. Несколько его произведений находятся в музее Сент-Луиса.


[Закрыть]
, которого еще более необыкновенная, чем у Генри, судьба на склоне лет зашвырнула в Сент-Луис. А тут как раз глава кафедры сказал Генри, что ему необходимо написать книгу, неважно какую. И он решил написать о Бекмане. Но с книгой не клеилось, и Расс с Беллой потешались над ним.

Дело в том, что после своего курса о пятидесяти великих картинах он возненавидел искусство. Или, может, только старую традиционную европейскую живопись, помпезную и перегруженную подробностями. Это была массовая продукция доиндустриальных эпох. Слишком много было в мире всякого хлама. Как говорил Бекман, человек создал время, Бог создал пространство. Генри хотелось вернуться в пространство. Это довольно своеобразно удалось сделать Максу, хотя его полотна переполнены изображением мучительных страданий. Единственные спокойные у него вещи – это автопортреты. До чего Генри завидовал этой невероятной уверенности в себе, этому счастливому и всепобеждающему эгоизму. Как прекрасно обладать способностью, глядя на себя в зеркало, видеть образ на все времена, значительный, монументальный: вождя революции, эпического героя, моряка, roué [3]3
  Плут (фр.).


[Закрыть]
, клоуна, короля! Рыбачки с рыбой в руках – особая статья.

Но это замечательное спокойное круглое лицо было для Генри светом в жизни. Дважды женатый, Бекман следует тайными тропами мужского мистицизма, которые протянулись от Синьорелли [4]4
  Лука Синьорелли (1445–1528) – итальянский художник эпохи Возрождения, ученик Пьеро делла Франческа, особенно известный своими изображениями обнаженной натуры.


[Закрыть]
к Грюневальду, от Рембрандта к Сезанну. Однажды Генри сел и составил план книги, но целиком захватившие его любовь и зависть к предмету своего исследования мешали приступить к работе.

Генри часто воспринимал себя как неудавшегося художника. Да во имя всего святого, почему неудавшегося, спрашивала Белла, ты ведь даже не пробовал стать художником! Они с Беллой брали уроки живописи, но Генри скоро в бешенстве оставил свои потуги. Белла же не унывала и продолжала пачкать бумагу и холст. Генри с достоинством заявил, что предпочитает, чтобы холст оставался белым, нетронутым, tabula rasa [5]5
  Чистая доска (лат.).


[Закрыть]
. Возможно, Америка в самом деле была «чистой доской», когда на первых порах он ожидал каких-то невероятных происшествий и приключений. Где-то тут была героическая жизнь, в которой, казалось ему, он займет свое место. Как Макс, он представлял себя в ужасном бурлескном мире опаснейших ситуаций и жестоких разборок где-нибудь в ночных клубах или стриптиз-шоу. Конечно, у Макса за спиной были подлинные кошмары: времена нацистов, война четырнадцатого года, когда у него не было красок, только карандаш. Повсюду, безусловно, была Америка, где происходило всякое, но он ни в какие передряги не попадал. Он не мог не заметить, что в его жизни недостает остроты. Вокруг царили тишь да благодать. Его Америка пробавлялась водичкой. Он надеялся, что найдет здесь великую любовь, поскольку в Англии это ему не удалось; но всезнающие гигиеничные девицы из кампуса, его студентки, которые находили его смешным и старым, вызывали у него страх и смятение. В Стэнфорде у него было несколько жалких интрижек, которые закончились ничем. В Сперритоне он познакомился с Рассом и Беллой. Когда он наконец переспал с Беллой, Расселл все узнал и отправился с ней к психоаналитику. Белла хотела, чтобы и Генри пошел с ними, но он отказался. Презрение к психоанализу было одним из осторожных проявлений британского патриотизма, который изредка поднимал в нем голову.

Генри много размышлял над тем, что он считал «великой американской холодностью», и еще тем, почему продолжает чувствовать себя чужаком на приемной родине. И фигурально выражаясь, и в буквальном смысле здесь совершенно отсутствовал запах. (Одежда Генри и сам он имели свой запах. Белла говорила, что ей это нравится. От Расселла вообще ничем не пахло.) Генри давным-давно смирился с тем, что ему не дано особых талантов, и свыкся, иногда допуская, что сделал это слишком рано, с ощущением, что у него есть свой потолок. Он принимал свою жизнь и себя как должное. Они же (Расс, Белла, все американцы) были, кажется, не способны довольствоваться тем, что есть, но приняли себе за правило беспрестанно задаваться вопросами: расту ли я, преуспеваю ли, реализовался ли, хорош ли? Это непредсказуемо превратилось в общепринятую и постоянную процедуру, своего рода обязанность. Психоанализ, который в идеале мог способствовать смиренному восприятию себя, на этой героической сцене, как казалось Генри, возбуждал беспокойное нервное желание перемен и улучшений. Он взирал на это с благоговейным страхом, как праздный раб на битву титанов. Только никак не мог понять: этот его принципиальный отказ подвергаться анализу – достоинство, может, своего рода наивность или же недостаток. Поскольку он не считал себя безупречным, то решил, что противоположное должно быть в некотором смысле восхитительным, и превратил эту удивительную неуравновешенность в объект восхищения, хотя знал, что никогда не сможет быть таким же. Выросший в ограниченном мирке английской семьи среднего класса, он, и вступив в зрелый возраст, по-прежнему не мог представить, что на свете все возможно. Он не верил в свои силы. Считал себя дьявольски талантливым, но оказался несостоятельным. Несостоятельный гений – это что-то злобное; только даже его злоба сдерживалась глубоким сознанием пределов собственных способностей.

В сущности беженец, Генри устроился очень даже недурно. В Америке скрыться было негде, и он перестал скрываться. Поселился у сверхъестественно приятных Фишеров, найдя то, что никогда не надеялся снова найти, – дом– в их еврействе, в лоне их бескрайней американской наивности. Осторожно и медленно они сняли с него слой за слоем защитную упаковку, как с фарфоровой вазы. Роман с Беллой, теперь кончившийся и забытый, больше никого не раздражал и не огорчал. Напротив, он, в точности как они предсказывали, сблизил его с ними. Он принял решение – и сказал им об этом, – что теперь был бы очень счастлив провести с ними остаток жизни, в их лице изучая Америку. Они, конечно, «усыновили» Генри (своих детей у них не было), стали его «родителями». Даже предложили ему жить с ними, только Генри привык к своему крохотному деревянному домику и к своей крохотной независимости, хотя больше времени проводил у Фишеров, чем у себя. Через Фишеров он познакомился с новыми друзьями, а через тех узнал Америку. Оба они преподавали в колледже: Расселл философию, Белла социологию. В духовном плане они искали совершенства, что же до академической карьеры, то тут они были прагматичней. У них была мечта, которую они постоянно обсуждали, – отправиться на «побережье», то есть в Калифорнию. Расселл однажды попал в короткий список кандидатов на работу в Санта-Барбаре. Разумеется, они не могли ехать, пока все трое не получат работу. К несчастью, никому из них не повезло.

Тяжело было расставаться с ними, хотя, естественно, он скоро собирался вернуться.

– Не унывай, парень, к Рождеству обернешься, – сказал Расселл, когда они прощались с Генри.

– До Рождества! – крикнула Белла, – Да он вернется через пару недель, он жить без нас не может!

Они обсудили шанс Генри на случайные романтические приключения в Англии.

– Если он влюбится в кого-нибудь, это будет, пожалуй, поношенная шлюха, – сказала Белла.

«Вроде тебя, дорогая», – пробормотал себе под нос Генри. Сошлись во мнении, что подобное маловероятно. Застенчивый Генри с содроганием относился к беспорядочным или торопливым связям. Белле он был обязан среди прочего тем, что почувствовал, что прошел через «все это» и не запачкался. Что, в конце концов, он знает о женщинах? Всему его научила крупная, пухлая, громогласная черноглазая Белла; он ее ученик, ее творение, может, ее собственность.

Генри перевел часы на лондонское время. Позади полпути. Он почувствовал очень смутное движение в груди, Америка начала отдаляться. Не думая ни об Англии, ни о матери, он наскоро плеснул себе мартини из плоской фляжки, которой заботливо снабдила его Белла. Возможно, теперь он богатый человек. Конечно, он и в Штатах, строго говоря, не бедствовал, разве что зачем-то приучил себя жить по-нищенски. Отец, строгий сторонник права старшего сына на наследство, все оставил Сэнди – все, за исключением суммы, не сказочной, хотя и не ничтожной, которая пока лежала нетронутая в лондонском банке. Временами, экономя вместе с Рассом и Беллой, он подумывал привезти деньги сюда и быстро спустить их, ведя бурную жизнь, только вот не представлял себе, что это такое, бурная жизнь. Он не мог обнаружить в себе никакой склонности тратиться на что-то дорогое: женщин, развлечения, objets d'art [6]6
  Предметы искусства (фр.).


[Закрыть]
. А если что и покупал, то быстро терял к покупке интерес. Даже «рог изобилия», представленный американским супермаркетом, почему-то вызывал в нем тошноту. Фишерам Генри никогда не рассказывал о деньгах. Белле он, естественно, рассказал о Сэнди на факультетской вечеринке, на которой они и познакомились, и вскоре она выдала ему свою классическую теорию относительно его детства. Только, конечно, все было не так, совершенно не так, а правды не расскажешь.

Отец Генри, Бёрк Маршалсон, который умер, когда Генри был мальчишкой, должен был быть сэром Бёрком Маршалсоном или, может, лордом Маршалсоном, однако, к сожалению, семья была не титулованная. Всегда существовала легенда о ее «именитости», ни на чем не основанная, которую Генри отвергал каждой клеточкой своего существа. Бёрк Маршалсон всю жизнь занимался тем, что пытался кое-как поддерживать имение, которое беспощадные правительства постоянно урезали ему. Его жена Герда, оставшись молодой вдовой, сохранила легенду и старалась, как могла, сберечь деньги. Из ложной необходимости экономить Сэнди, старший из двоих детей, рано стал одеваться самостоятельно или заботой родственников и слуг. Когда, еще в детском возрасте, Сэнди унаследовал Лэкслинден-Холл, парк и пахотные земли, по-прежнему требовалась солидная сумма для «поддержания их в должном порядке», чтобы в свое время передать ему. Генри, которого в семье просто терпели, скоро узнал, что все, вплоть до самой земли под ногами, принадлежит Сэнди, и каждодневно молился о смерти брата. Сэнди всегда производил впечатление умницы, хотя учился лишь на инженера, да и то бросил. Он обладал индивидуальностью, тогда как вся образованность Генри не могла наделить его настоящим характером. Сэнди относился к нему покровительственно, посмеивался, называл, как дворняжку, Шариком. Он даже не замечал ненависти Генри. Присылал ему в Америку открытки на Рождество, даже на дни рождения. Никто не думал относиться к нему с неприязнью, и, может, никто и не испытывал к нему неприязни. Просто таким он уродился: малость не от мира сего и посредственность. «Малыш у нас бездарь», – слышал он от матери, тогда как Сэнди в похожей ситуации удостаивался похвал, и Генри быстро усвоил новое словечко.

И вот высокий красавец Сэнди мертв, к тому же он не был женат и не родил долгожданного наследника. Наследником стал заурядный Генри. И теперь Генри возвращался ко всему этому, в древнюю нечестивую, суматошную Европу с ее клаустрофобией, в свихнувшуюся маленькую Англию с ее причудами, в прекрасный и ужасный Лэкслинден, к северному свету над лугами. К матери, которой не видел с тех пор, как она посетила Нью-Йорк пять лет назад в компании той мерзкой пиявки, Люция Лэма. (Конечно, бестактному Генри нужно было поинтересоваться, не за ее ли счет он притащился.) Надо надеяться, подонок Лэм успел за это время окочуриться или отстать от матери. Как все сложится? Произойдет ли наконец что-нибудь в его жизни? Выпадет ли ему на долю сделать великий выбор, принять решения, которые изменят мир? Способен ли он на это? Свободная воля и причинность полностью совместимы, как сказал однажды Расселл [7]7
  Рассел повторял мысль Шопенгауэра («Новые паралипомены»: «…воля и причинность, свобода и природа – одно и то же» и «Свобода воли опутана нуждами и потребностями. Закон мотивации действует с такой же строгостью, как и закон физической причинности, и связан поэтому с таким же неодолимым принуждением»).


[Закрыть]
. Генри его не понял. Или все окажется иллюзорным, как сон, и он скоро проснется от телефонного звонка в своем покойном маленьком белом домике в Сперритоне и услышит в трубке бодрый спозаранку голос Беллы? Есть ли в Англии люди,которые ждут его? Есть там кто-нибудь, кого он действительно хочет увидеть? Ну очень хотелось бы повидаться с Катоном Форбсом; интересно, что с ним сталось, подумал он, опрокидывая очередной мартини. Самолет, подрагивая, одолевал пространство. Опустошенный после всех переживаний и захмелевший, Генри снова уснул.

Приблизительно тогда же, когда Катон Форбс расхаживал по Хангерфордскому мосту, а Генри Маршалсон первый раз проснулся в реактивном лайнере высоко над Атлантикой, Герда Маршалсон и Люций Лэм в библиотеке Лэкслинден-Холла обсуждали ситуацию.

– Ничего не изменится с его приездом, – сказал Люций.

– Как знать, – сомневалась Герда.

Она расхаживала по комнате. Люций сидел, развалясь, на софе возле недавно установленного телевизора.

Библиотека представляла собой продолговатую комнату с тремя высокими окнами, бархатные шторы на них сейчас были задернуты. На одной стене висел фламандский гобелен конца семнадцатого века, изображающий Афину, которая волокла за волосы Ахилла. Богиню и героя окружала пышная зелень, схожая с амазонскими джунглями. Агамемнона и его напарников не было видно, но присутствовала близкая Троя – тремя кремовыми остроконечными башенками в правом верхнем углу, поднимавшимися над буйной листвой на фоне таинственно светящегося серо-голубого неба. Остальные стены были заняты полками с фамильным собранием Маршалсона, большинство книг были заново переплетены в одинаковую золотисто-желтую кожу: главным образом исторические, биографические и стандартные комплекты литературной классики. С отъезда Генри книг никто не касался, кроме Роды, смахивавшей с них пыль. Полки немного не доставали до потолка, оставляя место для строя бюстов римских императоров. Их никто не протирал, но, к счастью, они и так были черные.

Две лампы с абажурами, сделанные из огромных ваз, освещали один конец комнаты, а под высокой каминной полкой, украшенной резьбой учеником Гринлинга Гиббонса [8]8
  Гринлинг Гиббонc (1648–1721) – английский резчик и скульптор, знаменитый декоративной резьбой по дереву и камню, которая украшает многие исторические британские сооружения, в том числе Виндзорский замок и собор Святого Павла.


[Закрыть]
, ярко пылали поленья в камине, разворошенные энергичным тычком Гердиной ножки в комнатной туфельке. В синей хрустальной вазе возле одной из ламп стоял большой букет белых нарциссов, чей тонкий аромат легко плыл с волной тепла от камина.

Люций чувствовал сильную усталость и мечтал о постели. Болела спина, немилосердно мучила новая вставная челюсть, которую он не осмеливался снимать в присутствии Герды. От тупой боли в теле не было спасения – как бы он ни менял положение, она переползала следом. Сворачивалась в уголке и просто задремывала. Как он ненавидел старость! Даже от виски никакого теперь удовольствия. Хотелось почесаться, зевнуть, но даже этого было нельзя. Лицо Герды виделось смутным пятном. Он никогда не носил очки на людях. А она все говорила и говорила.

На Герде было нечто длинное и свободное и слишком изящное, чтобы называться просто халатом; так она теперь часто одевалась по вечерам. Люций не был уверен, то ли эта новая манера означала некую непринужденную интимность, то ли всего лишь уступку удобству. Герда никогда не говорила о своем здоровье и вообще предпочитала сдержанность обыкновенной открытости. Сегодняшний капот был тонкой шерсти, в сине-зеленую клетку, застегнут до самого горла, а подолом подметал ковер. Было ли под ним что-нибудь? Ее прямые черные волосы были скручены узлом на затылке и прихвачены крупным черепаховым гребнем. Распущенные, они лежали на ее плечах. Красит ли она их, спросил себя Люций. Он жил в окружении тайн. Герда, особенно при этом освещении, еще могла выглядеть невероятно молодой. Конечно, она поблекла – и ее черты были уже не столь прекрасны. Лицо побледнело и округлилось, нос с возрастом стал крупней, а ноздри шире. Глаза у нее были темно-карие и блестящие – как у Сэнди, как у Генри. Ни низенькая, ни высокая, заметно полная. Но все еще обладавшая уверенностью бывшей красавицы. Глядя, как она ходит по библиотеке, поворачивается, взметая сине-зеленые полы одежды, он думал о том, как она всегда, в каждый миг женственна, благослови ее Бог. Ее старомодное кокетство было так естественно, что производило впечатление врожденной фации.

Люцию было шестьдесят шесть. Много лет прошло с тех пор, как он стал рабом сверкающих глаз Герды. Когда он впервые встретил ее, она уже была замужем за рыжим Бёрком и держала на руках розовощекого рыжего младенца. Люций влюбился, не предполагая посвящать этой любви всю жизнь. Как же это случилось? Его тщетная страсть стала семейной шуткой. Герда относилась к нему доброжелательно. («Английские интеллектуалы, по крайней мере, ведут себя по-джентльменски», – сказала она.) Никто его не опасался. Бёрк, ощущавший, по непонятной Люцию причине, свое превосходство над всеми, похлопал его по спине и сказал, чтобы он чувствовал себя в Лэкслинден-Холле как дома. Бёрк не предполагал, а Люций не мечтал, насколько буквально это сбудется.

Люций, превративший заботу о своей внешности чуть ли не в профессию, выглядел молодым красавчиком. У него были длинные, ниспадающие светло-каштановые волосы – необычность по тем временам и демонстративный знак некой замечательной странности. Люций, прекрасно это сознавая, чувствовал, что эта странность есть не что иное, как гениальность. Как он презирал Бёрка, презирал даже своего младшего приятеля по колледжу, Джона Форбса, который и познакомил его с Бёрком. Тогда все в Лондоне обожали Люция; только в Лэкслиндене он потерпел провал. Он принадлежал к кругу модных литераторов и публиковал стихи, когда ему еще двадцати не исполнилось. Кое-кто из очень известных людей с любовью относились к нему. Он был сыном пожилых родителей. Они были бедны, но послали его в хорошую школу. Они дожили до его книги стихов и последовавшего за ней романа. У него была младшая сестра, но та образования не получила, и у него с ней было мало общего. Побуждаемый идеализмом, сочетавшимся в нем с самоуверенным тщеславием, он рано вступил в компартию. Все годы крушения иллюзий служил ей вполне храбро и благородно, как думал теперь, оглядываясь в прошлое. Возможно, вступление в партию было ошибкой? Да, он совершал ошибки. Наверное, ему следовало просто спокойно сидеть, поняв все это a priori [9]9
  До опыта, заранее (лат.).


[Закрыть]
, как другие. Впоследствии это казалось очевидным. Сколько молодых сил он бездарно потратил на бесплодные споры, которые ныне видятся бестолковыми и мелкими в результате неумолимого, и для Люция всегда удивительного, хода истории.

Он уже несколько лет прожил с Гердой на таком странном положении. Разумеется, когда-то давно, после смерти Бёрка, он попросил ее руки. Или нет? Сейчас он в точности не помнил, что говорил ей. Она отказала. Он вернулся в Лондон. Работал журналистом, потом на издателя, откладывая понемногу в надежде уйти на вольные хлеба. Первый роман имел успех, второй оказался менее удачным, за третий он не брался. Вместо этого писал художественные любовные письма Герде. Поэзию забросил и принялся за большую книгу о марксизме. Он исправно навещал Герду и говорил ей, что она – единственная женщина, которую он когда-либо любил, что было не совсем правдой. Его вдохновенные разговоры о будущей книге произвели на нее впечатление. В один прекрасный день она предложила ему переехать в Холл и здесь работать над ее завершением. Книгу он до сих пор не написал. Так что Герда таким ют странным образом все-таки стала его судьбой. Был ли он рад этому? Была ли она рада? Он ни разу не побывал в ее постели. Но она как будто нуждалась в нем, как будто ожидала, что он останется с ней и дальше. Наверное, по мере того, как уходят годы, каждая женщина ценит рабскую преданность. Какое-то время она полагала, что с его помощью расширит свой кругозор. Они обсуждали разные вещи. Однажды он дал ей список книг, и на этом все кончилось. Их отношения оставались дружескими, и не более.

И он даже сейчас действительно довольно красив, часто утешал он себя, глядясь в зеркало. Ниспадающие седые волосы, поблескивающие голубые глаза и почти не тронутое морщинами лицо придавали ему вид какого-то безумного мудреца, и он сходил за большую умницу, когда изображал из себя чудака, смеша молодежь. Вот только жаль, зубы вставные, но если осторожней улыбаться, это не так заметно. Он жил разговорами, любопытством, выпивкой и несчастьями своих друзей. Только жизнь теперь стала более одинокой, и с трудом верилось, что он достиг столь малого, а ему уже шестьдесят шесть.

– Интересно, он останется? – сказала Герда.

– Не думаю.

– Ты не думаешь.

– Откуда мне знать, что он собирается делать?

– Останется в Англии? Останется здесь?

– Не думаю, что он остановится здесь, тут скука смертная. Я имею в виду…

– Может, он захочет что-то изменить?

– Не захочет, да и к чему? Узнает у Мерримена, сколько денег в банке, и удерет обратно в Америку.

– Не надо было продавать «Луговой дуб».

– Ну, Сэнди позарез хотелось ту лодку…

– Беллами говорит, что Джон Форбс собирается строиться в том месте.

– Вряд ли Генри даже вспомнит о «Луговом дубе».

– Может, он будет жить в Лондоне?

– Дорогая, он чужой нам, мы не можем знать, что он будет делать, он, возможно, и сам еще не знает.

– Мне он не чужой, он мой сын.

Люций молчал, посасывая вставную челюсть.

– Почему не скажешь что-нибудь? Не хочу, чтобы ты так нервничал.

– Ну конечно, он твой сын. Мы должны быть очень добры к нему.

– Зачем ты это говоришь?

– Ох, не знаю, я имею в виду, возвращаться сюда после столь долгого отсутствия…

– Ты подразумеваешь что-то определенное?

– Нет-нет.

– Намекаешь, что я была сурова к нему?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю