355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Генри и Катон » Текст книги (страница 2)
Генри и Катон
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:44

Текст книги "Генри и Катон"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

– Нет!

– Или несправедлива?

– Нет! Герда, не надо вечно воображать, что я на что-то намекаю.

– Почему?

– Я хочу сказать, что ты думаешь, он приедет с планом действий. Не жди этого. План надо будет составить нам самим. Тебе. Генри в жизни не мог принять решения. Он приедет таким же, каким был всегда: робким, нескладным, добрым, бестолковым молодым человеком.

– Он не так уже молод. И он был не очень-то добр с тобой в Нью-Йорке.

– Он ревновал.

– Ох, не болтай чепухи! Мне надо было съездить в Сперритон. Теперь я это понимаю. Следовало посмотреть, как он живет.

– Он этого не хотел.

– Ты настоял, чтобы я не ездила.

– Ничего подобного! Я никогда ни на чем не настаивал!

– Он не хотел, чтобы я приезжала. Как знать, может, он жил с женщиной. А теперь объявит, что женат.

– Это возможно.

– От тебя не слишком-то много пользы. Лучше иди спать.

– Да, я немного устал.

– У тебя глаза косят. Это все виски. Еще глотнуть не хочешь? Ты знаешь, сколько теперь стоит виски.

– Я не собирался пить еще.

– Не представляю, как я проживу эту неделю до его приезда.

– Проживешь. Только прекрати мучить себя предположениями; неудивительно, что у меня глаза разъехались.

– Какую спальню мы ему отведем?

– Его собственную, разумеется.

– Она такая маленькая.

– Если ему в ней не понравится, он сможет выбрать другую. В конце концов, он теперь здесь хозяин!

– Помещу-ка я его в комнату, где обои с цветущей вишней. Радиатор там еще работает. А комната в старом крыле не отапливается. А, Рода, спасибо, дорогая…

Рода, горничная с птичьей головкой, вошла неслышным шагом и не постучавшись, как делала обычно, когда вносила масляные лампы в те времена, когда в Холле еще не было электричества. Она двигалась по комнате в своем невзрачном форменном платье и, высоко поднимая руки в перчатках, проверяла, хорошо ли заперты окна, – ее ежевечерняя обязанность. Был ли кто в комнате, или никого не было, она всегда являлась в положенный час и никогда не стучалась.

– Рода, думаю, мы отведем мистеру Генри вишневую комнату.

– Вы же знаете, он приедет только через неделю, – ответила Рода.

– Хорошо, приготовь для мистера Генри эту комнату и проверь, как работает радиатор. Покойной ночи!

Дверь за горничной закрылась.

– Что она сказала? – спросил Люций.

Роду, с ее дефектом речи, понимала только Герда.

– Она говорит, что уже постелила Генри в его старой комнате.

Люций воспользовался тем, что речь зашла о постели, и встал.

– Пожалуй, пойду лягу, дорогая, совсем без сил.

– Может, мне стоит?..

– Ох, да успокойся. Все ерунда, всякие мелочи – ерунда. Когда Генри приедет, ему понадобится только одно.

– Что?

– Твоя любовь.

Последовало молчание. Герда, которая с появлением Роды прекратила расхаживать по библиотеке, стояла у каминной полки, одной рукой касаясь теплого полированного дерева облицовки. Внезапная вспышка огня осветила ее лицо, и Люций увидел слезы на ее глазах.

– Дорогая!..

– Как ты можешь быть таким жестоким?

– Не понимаю.

– Отправляйся спать.

– Герда, не сердись на меня, ты знаешь, я не могу уснуть, если ты сердишься. Никогда не сплю, если…

– Я не сержусь. Просто иди. Уже поздно.

– Прости меня, Герда, дорогая, не оставайся тут допоздна и… я знаю, что ты… ложись спать…

– Да, да. Доброй ночи.

– Не надо плакать.

– Доброй ночи.

Люций медленно поднялся наверх, как обычно поднимался со свечой в руке в те давние дни, при Бёрке, когда гостем жил в Холле. А разве он до сих пор тут не гость? Слегка запыхавшись после подъема, он по скрипучим половицам направился к своей спальне. Эта большая угловая комната на втором этаже, которая одновременно служила ему кабинетом, располагалась над гостиной и окнами выходила с одной стороны на озеро, а с другой – на буковую рощу, которую всегда называли «большие деревья». Комната была почти пустая, поскольку Люцию, большую часть жизни прожившему в крохотных комнатушках, нравилось подчеркивать ее напоминающую амбар просторность. Нравилось ощущать себя свободным, чуть ли не потерявшимся, бродя по ней. Подушки на огромном диване были недавней уступкой желанию Герды придать комнате уюта. Иногда Рода ставила в комнату цветы. Сегодня вечером на резном дубовом комоде стоял коричневый кувшин с колокольчиками. Он закрыл окно – апрельский холодный, пахнущий землей воздух выстудил комнату. Радиатор не работал, но Люцию не хотелось напоминать об этом упущении, одном из множества. Рода разобрала и аккуратно застелила диван, как делала это ежевечерне долгие годы, но бутылки с горячей водой не было. С окончанием марта горячие бутылки подкладывать переставали.

Люций сел на постель. Хорошо бы сейчас немного послушать Баха, но слишком поздно. Почему именно это замечание вызвало слезы Гертруды? Никогда он не понимал ее. Огромной ошибкой было то, что он ни разу так и не затащил ее в постель. Имело ли это значение сейчас? Он знал, что после смерти Сэнди ее по-прежнему не покидает невыразимое, страшное горе, которое она скрывает от него, чего сначала ей не удавалось. Тогда он думал, что она умрет от боли, от потрясения, умрет, оплакивая свою утрату с таким отчаянием, какого он в жизни не видывал и не представлял, что такое возможно. Воспоминание заставило его содрогнуться. Но с устрашающей силой, обнаружившейся в ней, она совладала с собой и почти столь же ужасно замкнулась в себе. Избегая встречи с ним, она каждый день бродила по пустым комнатам, и он слышал ее медленные тяжелые шаги. Иногда принималась плакать и отсылала его прочь, если не удавалось сразу взять себя в руки. Она жила наедине со своим ужасом. Поразительная женщина.

В молодости романтичному Люцию думалось, что он одинок. Но подлинное одиночество – это нечто другое. Нет, они с Гердой ни в малой степени не походили на мужа и жену, он не мог разделить ее скорби, а она ничего не знала о его душе. Они не предавались той нежной бессмысленной болтовне, которая подменяет настоящим супругам разговор. Церемонность, которая поначалу казалась чем-то похожей на старомодную галантность, ласковая уважительность, которой она отвечала, даже восхищение, которое она одно время испытывала к нему, теперь все это вставало между ними холодной, порой почти непреодолимой стеной. И все же во многом все было по-прежнему. Конечно, она нуждалась в нем, нуждалась как в поклоннике, возможно последнем в ее жизни, как в человеке, который боготворит ее на былой лад. Она нуждалась в нем, покуда ужас не заместил в ней такую необходимость. Он же был узником женского тщеславия. Если бы не она, он мог бы стать великим человеком.

Люций ногой вытащил из-под дивана чемоданчик с тайным запасом – бутылкой виски, к которой прикладывался время от времени. Наполнил стакан, стоявший на тумбочке. Принести бутылку из погреба было довольно просто, но вот избавиться позже от пустой – тут возникали некоторые трудности. Напивался ли Одиссей на острове у Калипсо? Когда он вновь отправился в странствия, хотел ли он этого, не было ли уже слишком поздно? Люций вынул вставную челюсть, положил на тумбочку и почувствовал, как лицо благодарно расслабилось, превращаясь в лицо старика. Сделал глоток. Зубы ухмылялись ему с тумбочки. Способно ли искусство по-прежнему приносить утешение? Моцарт оставил его давным-давно, но Бах все еще был рядом. Сейчас ему хотелось только бесконечной музыки, бесформенности всей формы, недвижности всего движения, без всякой драмы, истории и романтики. Герда, которая музыку ненавидела, дозволяла ему слушать ее только очень тихо. Он забросил книгу, но опять взялся за стихи. Продолжал писать рецензии в газету ради карманных денег, только теперь издатели были меньше заинтересованы в его услугах. Несомненно, где-то все еще была сила, та значимая сила, какую он когда-то чувствовал в коммунистической партии. Философии одна за другой не оправдали его ожиданий. И что теперь? Было ощущение, что он выше их. Он все еще творческая личность, писатель, художник, серого вещества меньше, зато мудрости куда больше. Конечно, он неугомонный, конечно, его распирает энергия, не нашедшая применения. Он станет сумасбродным, сластолюбивым стариком, но еще не стал.

Спина у Люция по-прежнему болела, болело и в груди. Он докончил бутылку, разделся, забрался под одеяло и выключил свет. Тут же привычно нахлынула ужасная тоска. Слышно было, как ухает сова в больших деревьях. Хотелось, чтобы он снова не увидел себя во сне молодым, от этого бывало так грустно просыпаться утром. В Нью-Йорке Генри был очень резок с ним. Ему пришлось жить здесь при Сэнди. Люций был благодарен ему за полное равнодушие к его, Люция, жизни, к правомерности его присутствия в доме. К тому, с какой вообще стати он живет у них. Была ли его мягкость напускной? Люций так не думал. Сэнди, рыжий гигант-филистимлянин, просто не замечал его. Герда видела в Сэнди своего рода героя, но в действительности тот был всего лишь здоровенным невозмутимым, спокойным человеком, полной противоположностью черноволосому маниакальному Генри. Сэнди никогда не противодействовал и не критиковал Люция. Его, полуобразованного, занимали, и то по-любительски, одни машины. Герда занималась Холлом, это был ее дом. Конечно, смерть Сэнди была ужасным потрясением, но Люций не чувствовал себя осиротевшим. Сейчас он не мог думать о Сэнди, тот остался в прошлом. Он думал о будущем, и оно представало вибрирующей тьмой. Ему стало страшно. Он уснул и увидел во сне, что ему вновь двадцать пять и все его любят.

Час спустя после ухода Люция Герда все еще сидела в библиотеке у камина в небольшом кресле, придвинув его настолько близко, что ее маленькие бархатные комнатные туфельки касались золы. Огонь отгорел, только красные искры пробегали по почерневшему полену. Оно со вздохом рассыпалось, и искры погасли.

Герда думала: «Если он действительно беспокоится обо мне, то позаботился бы, чтоб я отправилась спать, а не оставил меня здесь. Ждал бы, как собака. Он думает только о себе». Но это были не более чем машинальные мысли, какие ежедневно возникали на периферии сознания. Она уже забыла о Люции, забыла об их разговоре, который, хотя и отражал ее потаенные тревоги, был попросту способом продлить его присутствие, использовать его насколько возможно. Она не ждала от него помощи и так боялась остаться одна.

Дом переменился. Дом жил жизнью Бёрка и жизнью Сэнди, а до Бёрка и до Сэнди он согревал детство Герды. Живя поблизости, она полюбила дом прежде, чем полюбила будущего мужа; и, когда переехала в него из своего скромного дома девятнадцатилетней новобрачной, он показался ей символом вечности. Дом был ее школой и ее профессией, а благодаря мужчинам: вдовому отцу Бёрка, самому Бёрку, Сэнди – сделался святыней для нее. Но теперь, внезапно и совершенно непредсказуемо, она и дом стали чужими. Никому не было дела до смерти Сэнди, даже дому. У него были собственные цели и собственное будущее. Герда смотрела на письма с выражениями соболезнования и видела кучку праха. Она была единственным ребенком у родителей, Бёрктоже. Его родственников на севере интересовали только шансы получить наследство. Ее собственные родственники в Лондоне, которых она никогда не видела, завидовали тому, что она отхватила себе именитого мужа, и только радовались случившемуся несчастью. Соседи: миссис Фонтенэй в Грейндже, викарий мистер Уэстгейт, архитектор Джайлс Гослинг, даже Форбсы – были неискренни. Единственный, кто действительно печалился, был старый пастор, сейчас на покое, да и тот больше думал о собственной смерти, чем о смерти Сэнди. Герда отдалилась ото всех и жила отшельницей в собственном доме. Эхо ее шагов разносилось по дому; прежде она его не слышала.

Но она думала сейчас даже не об этом, поднимаясь по тускло освещенным ступенькам и идя темной площадкой второго этажа. И тем более не о Генри, которому не заменить ей Сэнди. Мысль о Генри была что дверь, которая мгновенно распахивалась, неизменно являя ей больничную койку и лежащего на ней Сэнди, каким она видела его в последний раз, настояв, чтобы ее пустили к нему. И теперь она спрашивала себя, как она сможет протянуть оставшиеся мгновения жизни.

Приблизительно в тот же час, когда Катон Форбс расхаживал по Хангерфордскому мосту, Генри Маршалсон первый раз проснулся в самолете над Атлантикой и Герда Маршалсон с Люцием совещались в библиотеке Лэкслинден-Холла, Джон Форбс сидел на кухне у большой, сложенной из сланца печи, перечитывая письмо от Колетты, своей дочери. Колетта писала:

Дорогой папуля.

Думаю, мне надо бросить колледж, я могу сэкономить плату за семестр, если уйду сейчас, только что узнавала в канцелярии. Я пыталась сказать тебе раньше, но ты не стал слушать, а когда мы спорим, ты всегда сбиваешь меня с толку, и я говорю не то, что думаю, пожалуйста, пожалуйста, прости меня. Теперь мне окончательно это ясно, я все обдумала и просто не чувствую, что занятия принесут мне какую-то пользу. Я разговаривала с мистером Тиндаллом, он согласился со мной и, думаю, вздохнул с облегчением! Чувствую, я обманывалась сама и обманывала тебя, играя не свойственную мне роль. Пожалуйста, пойми меня, пап, мне всегда хотелось радовать тебя, может, даже слишком хотелось! Я заставляла себя поступать против собственной природы, а это неправильно, разве не так? Я такая несчастная из-за этого. Чувствую себя неудачницей, получше остановиться сейчас и не тратить понапрасну твои деньги. Кажется, я ни разу не говорила тебе, какой подавленной я себя чувствовала весь последний год, я больше не выдержу. Нужна была смелость, чтобы быть честной с самой собой и взглянуть в глаза правде, хотя понимаю, что тебя это огорчит. Дома, когда ты говоришь, что я должна пытаться, я говорю, что попытаюсь, но это так невыносимо. Ты, наверное, решишь, что я бесхарактерная, но, пожалуйста, не сердись. Я честно пыталась и теперь знаю себя, как говорил Сократ, которого ты всегда цитируешь. Я так хочу домой. Пожалуйста, не звони мне, со мной все равно нельзя связаться, телефон в общежитии не работает, не шли телеграмм и не пиши, уже поздно, просто попробуй понять меня и не считай это трагедией, это не конец света! Я найду дорогу в жизни, но это должна быть моя дорога. Я пыталась пойти твоим путем, правда пыталась. Можно по-разному взрослеть и получать образование не только академическое. Необходимо иметь чувство свободы, чтобы стать самим собой. Я могу учиться, но только не так. Я считаю, то, чем я сейчас занимаюсь, просто не нужно – мне, во всяком случае. Ты знаешь, я не какая-то «глупая девчонка», каких ты презираешь. Пожалуйста, пойми, я должна заниматься тем, чем хочу, – и я не имею в виду какие-то глупости. Заниматься тем, к чему лежит душа. Я могу объяснить это только в письме. Домой ехать ужасно боюсь. Я так переживаю, что на меня напрасно ушло столько денег, и не хочу, чтобы это продолжалось. Скоро я получу работу, только не сердись. Упакую вещи, а затребовать можно будет потом. Дома буду через несколько дней, я дам знать когда. Дорогой папочка, бесконечно, бесконечно любящая тебя

К.

Джон Форбс бросил письмо на кухонный стол, заставленный грязными тарелками и пивными бутылками. В начале вечера, посмотреть цветной телевизор и сообщить последние новости Холла, заходил Джордж Беллами, садовник из Лэкслиндена, которого Джон жаждал переманить к себе. Джону не нравились все обитатели Холла, и после покупки «Лугового дуба» он испытывал к ним решительную, хотя и совершенно иррациональную враждебность. Герда превратила сделку в сущий базар, а потом писала, намекая на то, что он вынудил ее продать «Луговой дуб». Он, конечно, сочувствовал Герде, когда она потеряла Сэнди, и написал ей, тщательно подбирая выражения. Он так и не забыл того холодного письма, которое Герда прислала в связи со смертью Рут. Но тогда бедняжка Герда завидовала красоте и талантам Рут. О своем старинном приятеле Люции Лэме Джон часто думал с грустью. А теперь Джордж Беллами принес новость о приезде этого слизняка Генри, которого ждали через неделю или около того. Джон Форбс никого из них не любил и отзывался о них неодобрительно, однако всегда интересовался новостями, которые сообщал о них Беллами.

Письмо от Колетты было как гром среди ясного неба, хотя он говорил себе сейчас, что, конечно же, девочка, безусловно, пыталась подготовить его к этому, только он отказывался слушать. Ему невыносимо было думать, что его ребенок не блещет интеллектом. Он давил на нее, поощрял, натаскивал по предметам, использовал все связи, чтобы пристроить в приличный университет, но неудачно (разумеется, провалила вступительные экзамены), и вынужден был признать, что педагогический колледж будет наилучшим для нее выходом, хотя и не тем, что пристало бы его дочери, но все же лучшим из возможного и неплохим в своем роде вариантом. Он регулярно беседовал с руководителем ее группы, мистером Тиндаллом, конкретно объяснял, какие предметы, по его мнению, будут полезны Колетте, и даже предлагал определенные изменения в учебной программе колледжа, чтобы немного усилить ее. Часами разговаривал с самой Колеттой о том, на чем ей следует сосредоточиться, а в каникулы делал все, чтобы помочь ей. Он фактически нашел необходимые книги и вложил ей в руки.

Возможно, он избрал неверную тактику, думал он теперь. Женщины – такие своеобразные существа. Ему претила тирания, и он часто высказывался в том смысле, что власть мужчин над женщинами является источником многих зол на свете. Он всегда выступал за равноправие женщин, а значит, насколько он понимал, и за равноправие Колетты! Но противоположный пол, которому свойственна своего рода непроходимая тупость, просто напрашивался на грубое с ним обращение. В конце концов им понадобилась практически вся писаная история, чтобы придумать такую элементарную вещь, как бюстгальтер. Да, он тиранил свою обожаемую умницу жену, уже давно умершую, тиранил дочь. Возможно, он вел себя неразумно и действительно все дело лишь в тактике. Ему вспомнилось, как сам он обожал учиться, будучи в возрасте Колетты. Она прекрасно могла получать удовольствие от занятий и заработать степень бакалавра; потом в магистратуре наверняка училась бы намного успешней. Она из тех, кто развивается медленней, немножечко тугодум. Беда была в том, что ее преподаватели не замечали, что пусть по-своему, медленней, но она все-таки соображает.

А теперь вот это опрометчивое, глупое письмо. Должно быть, тут чье-то влияние. Завтра он позвонит Тиндаллу. Тиндалл сущая тряпка. Джон подавил желание послать гневную телеграмму. Пусть приедет домой. Он поговорит с ней, приведет разумные доводы и отошлет обратно. Объяснит все, что она упустит в жизни, если сейчас не воспользуется шансом получить образование. Он не может позволить ей бросить учебу, за которую уже столько заплачено, и стать машинисткой, или дурацкой цветочницей, или напыщенным манекеном вроде Герды Маршалсон. Нынешним молодым не хватает характера, думал он. Они не такие, какими были мы в свое время. Они совершенно не способны справляться с трудностями.Их не научили понимать огромной разницы между тем, что правильно, а что нет. Они хотят одного: быть самими собой, но образование – это процесс расширения и изменения своих представлений, чтобы понять, что тебе чуждо. Неудивительно, что лениво скулящую левацкую молодежь заносит в бесцельный анархизм; вечно они стонут, когда можно сделать столько полезного, узнать столько интересного, радоваться жизни. Разумеется, неприятности начинаются в школе. И все они бесконечно жалеют себя. Он вот никогда не жаловался своему отцу, что несчастен в колледже!

Позор, что он так и не прошел в парламент, говорил себе Джон. Он был безуспешным кандидатом от лейбористов. Теперь он уже много лет читал лекции в университете. Тем не менее мы должны идти дальше и дальше, стремясь к совершенству, думал он. Это относится ко всем и везде, и он может многое совершить. С тем же упорством, с каким изучал историю, он постигал пределы собственных возможностей. Он происходил из квакерской семьи. Собирался использовать драгоценный академический отпуск, который сейчас только начинался, чтобы написать историю квакерства – с социологической, а, конечно, не религиозной точки зрения. Над Джоном Форбсом не тяготел груз религиозных предрассудков. Еще ребенком он быстро понял, что хотя его отец посещал молитвенные собрания, но в Бога не верил. Отец называл себя «агностиком», но это был просто вопрос поколения. Он и его сильный, правдивый, ясноглазый отец рано поняли друг друга. «Бога нет, Джон, вопреки тому, что об этом думают», – сказал ему отец. Он учил его никогда не лгать и что мир стал безбожным почти мгновенно. Однако теперь, когда пришло время писать свою историю, Джон обнаружил, что у него пропало желание этим заниматься. Уже написано слишком много книг всякими посредственностями вроде него самого. В конце концов, что служит оправданием человеческой жизни? Уж конечно, не книга. Он читал, размышлял и приготовил новый цикл лекций. Он знал, что он одаренный преподаватель. Человек должен сохранять надежду и веру в то, что его жизнь имеет смысл, и продолжать бороться. Джон Форбс никогда не считал, что это слишком трудно. Он еще мог принести много пользы миру. Только вот сейчас придется тратить драгоценное время на выходки дочери.

Джон вспомнил своих деда и бабушку по отцу, которых хорошо знал в детстве, вспомнил прекрасных родителей, благородного отца – энергичного общественного деятеля, мать – возвышенную душу, умницу жену – сущего ангела, так нелепо умершую от рака. Как могло случиться, что при подобной родословной дети оказались с гнильцой? Катон сбился с пути истинного, а теперь вот Колетта, ради счастья и развития которой он сделал все возможное, ноет о «соответствии» и считает свои пустячные немногочисленные обязанности «слишком тяжелыми»! За какие грехи Бог наградил его такими детьми? Рут дала имя девочке, он – мальчику. Померкли все их радужные надежды!

Катон Форбс, укрывшись под черным зонтом, размашистым шагом шел по Лэдброук-Гроув. Он прошел под железнодорожным мостом и через некоторое время свернул на боковую улицу. Весь день дождило. Сейчас был уже поздний вечер, давно смеркалось. Катон обычно возвращался затемно. Днем он бродил по улицам или сидел в читальном зале библиотеки, или в церкви, или в пабах. Он принял решение, но не смог осуществить его; и упущенное время делало это решение еще тверже, но вместе с тем трудней его выполнение. Прошлую ночь он провел без сна. Сегодняшней – у него будет встреча.

Лэдброук-Гроув – длинная и очень необычная улица. В южном ее конце стоят великолепные дома, одни из самых фешенебельных в городе. На север же, и особенно за железнодорожным мостом, она становится убогой и бедной: это место трущоб с их цветными обитателями, множества ветхих строений со сдающимися комнатами. Катон Форбс направлялся к маленькому одноквартирному дому в этом унылом лабиринте в стороне от Гроув. Дом был обречен, и многие такие же по соседству уже были снесены, так что улица кончалась пустырем, усыпанным кирпичными обломками, куда горожане уже начали вываливать мусор. В теплую погоду здесь обычно стоял смутный характерный запах пыли, восточной кухни, крыс, мочи и глубокой черной грязи. Приятель-сикх однажды сказал Катону, что похоже пахнет в Индии.

Ряд уцелевших домов задней стороной был обращен на узкий проулок и отделен от него маленькими двориками и кирпичной стеной. По другую сторону проулка находились другие дома, также обреченные. Катон свернул в проулок и сложил зонт, который туг не помещался. Макинтош задевал о стены, густо покрытые мхом. Катон налетел на мусорный бак. Черными дырами зияли дверные проемы, лишенные дверей. В некоторых домах еще жили. Осторожно шагая по грязи, он проник через отверстие в захламленный двор и подошел к заднему крыльцу своего дома. Спокойно и аккуратно вставил ключ, открыл дверь и бесшумно ступил внутрь. Закрыл дверь за собой и запер ее на замок.

Прежде чем включить свет, он привычным движением проверил, задернут ли толстый черный занавес на окне, который явно не отдергивался со времен военных бомбардировок, натянутый так, чтобы не оставлять щелей по бокам. Потом повернул выключатель – и голая лампочка, покрытая слоем жирной пыли, осветила кухню, как он оставил ее в предутренних сумерках: эмалевую кружку с холодным недопитым чаем, недоеденный кусок хлеба и масло в бумажной пачке. Он снял макинтош, поставил в угол мокрый зонт, и ручеек стекавшей с него воды побежал по полу, собираясь в лужицы на потрескавшемся кафеле и распугивая полупрозрачных тараканов, которые без зазрения совести оккупировали кухню.

Тусклая лампочка сразу за дверью высветила крутые ступеньки, по которым Катон поднялся в комнату наверху, где снова проверил частично забитое окно, недавно завешенное одеялом, прибитым двумя гвоздями. Удовлетворенный, он включил свет, который здесь был немного ярче. Потом опять спустился в кухню – выключить там лампочку – и медленно вернулся наверх. Комнатушка была грязная и убогая, но не совсем уж неуютная. Тут стоял комод с выдвинутыми и пустыми ящиками, диван-кровать с грязным тонким зеленым покрывалом, наброшенным поверх скомканного постельного белья, а над ним на стене висело маленькое металлическое распятие. Крапчатый линолеум был протерт до дыр, зато его покрывал дешевый, довольно новый коричневый коврик. На умывальнике с серым мраморным верхом и выложенном сзади светлой плиткой валялись бритвенные принадлежности Катона. На полу лежал чемодан, который не раз упаковывали, распаковывали и вновь упаковывали; сейчас вещи из него были вывалены, и среди них бросалась в глаза бутылка виски. Пыльную деревянную стену там и тут украшали расплющенные жестянки из-под супа, прибитые гвоздями над мышиными норами. Еще в комнате было два стула с прямыми спинками и множество переполненных пепельниц. Пахло сыростью, табачным дымом и уборной рядом. Катон включил стоявший в углу электрический обогреватель с одним элементом, оттуда брызнули искры, потом спираль тускло засветилась. Он сел на диван и закурил сигарету. Катон в очередной раз пытался бросить курить, хотя, в сущности, теперь это вряд ли имело значение.

После нескольких первых блаженных затяжек удовольствие от сигареты начало пропадать. Закрыв лицо рукой, он наклонялся вперед, пока другая рука, с сигаретой, не коснулась костяшками пола. Так он сидел в ожидании, слегка дрожа в душевной тревоге, в своем роде мучительной, и от отчаяния, весь день окутывавшего его, подобно облаку, от которого иногда приходилось буквальным образом убегать в надежде избавиться от него, как от тучи мух, бесшумно облеплявших его. По всему телу бежали мурашки, кожа зудела, губы подергивались, зубы беззвучно клацали, дыхание едва слышно, как в глубоком сне, широко раскрытые, как от дурного предчувствия, глаза медленно двигались, словно оглядывая комнату, хотя он ничего не видел перед собой. Он ждал.

Катон был высок и широкоплеч, сейчас немного полноват, с крупной головой, толстыми выпяченными губами и полными щеками, большими карими глазами, густыми прямыми каштановыми волосами, которые, став священником, коротко и неровно обрезал. В школе за пухлые щеки и нос картошкой его звали когда Толстомордый Форбс, когда просто Умора Форбс или Жирдяйчик. Три года прошло, как он был посвящен в сан. Большая часть того времени была посвящена богословию. Elite [10]10
  Элитный (фр.), в данном контексте, монашеский.


[Закрыть]
орден, к которому принадлежал Катон, служил Богу также интеллектом. «Миссия», которая теперь прекратила свою деятельность и закрылась, была первым местом, где он попытался начать свое пасторское служение.

Внизу послышался тихий щелчок – звук английского ключа, вставляемого в замок. Катон вскочил на ноги. Дверь открылась и закрылась. Паренек лет семнадцати тихо поднимался по лестнице.

– Отец…

– Здравствуй!

– Вы ждали меня?

– Да.

Катон вернулся на диван и поджал ноги, пропуская паренька. Тот придвинул стул и сел рядом, натянуто улыбаясь. Это был Джозеф Беккет, известный среди своих друзей и врагов как Красавчик Джо. Он был очень худ и на первый взгляд казался скорей странным, нежели красивым. Носил шестиугольные очки без оправы, которые слегка увеличивали его светло-карие глаза. Белокурые волосы были совершенно прямые и тонкие, довольно длинные, аккуратно подстриженные и всегда тщательно причесанные на косой пробор. Нос короткий и прямой, большой рот с тонкими нежными и улыбчивыми губами. Щеки гладкие и румяные. Внимательное, слегка насмешливое выражение смышленого лица придавало ему вид юного американского эрудита или, может, очень умной школьницы.

– Ты весь мокрый, – сказал Катон.

Парнишка был без куртки, и его джинсы и рубашка прилипли к телу. Потемневшие от дождя волосы походили на шапочку.

– Весь день хожу мокрый. Скоро обсохну. Полотенце у вас есть?

– Держи.

– Есть что выпить?

– Что-нибудь принимал? – Имелись в виду наркотики.

– Нет, конечно, нет, завязал окончательно.

Катон наблюдал, как парнишка сначала заботливо протер насухо очки, положил их на колено, затем вытер лицо, шею, затем энергично – волосы, водрузил очки на нос и стальной расческой принялся причесывать блестящую шевелюру, все это время не спуская умных насмешливых глаз с Катона.

– А вы выпьете?

– Позже.

«Что за черт, – подумал про себя Катон. – Мне и самому нужно выпить». Он подцепил за горлышко бутылку виски, взял с умывальника два стаканчика.

– Держи.

Он загасил окурок в переполненной пепельнице и закурил новую. Джо не курил.

Джо пригладил пальцами влажные волосы, поправил гладкие завитки на щеках, по-прежнему глядя на священника с ласково-веселым выражением.

– Отец…

– Да?

– Я никому не сказал.

– Никому не сказал о чем?

– О том, что вы еще здесь. Никто об этом не знает, кроме меня. Вы этого хотели, правда?

– Теперь это неважно, – ответил Катон. Кажется, это будет лейтмотивом встречи, – Я уезжаю. Лучше верни ключ от задней двери, – добавил он.

Джо передал ему ключ.

– Я бы сказал: это грустно, отец, вы доверяли мне, и ключ был вроде как знак вашего доверия, не так ли?

– Я по-прежнему доверяю тебе. Это не мой дом.

– Тогда где вы будете, где мне вас искать?

– Не знаю.

– Едете в Рим?

– Нет. Почему ты решил, что я собираюсь в Рим?

– Все священники едут туда. Хотел бы я увидеть Рим. Увидеть его святейшество. Когда вы станете Папой, отец?

– Еще не скоро!

– Где искать вас?

– Не знаю. Я… я напишу тебе.

– У меня нет адреса. Я приеду к вам. Вы же хотите этого?

Джо улыбался и теребил длинные, завившиеся от дождя пряди, отчего они распушились. Он повел плечами, потом вытащил мокрую рубашку из джинсов и расстегнул верхние пуговицы, будто чтобы отлепить ее от спины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю