Текст книги "Генри и Катон"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Так она лежала, сжавшись под одеялом и мучительно думая о том, что с нею будет, и совершенно неожиданно на краю сознания, свободном от гнетущего страха, возникла и зашевелилась мысль о Генри Маршалсоне. Она безоглядно любила Генри, когда была ребенком, только теперь никто не поверит в это и даже не услышит. Та любовь целиком принадлежала прошлому. Ей припомнился странный, с огненным закатом вечер, когда она сидела в своей маленькой комнатке в колледже и читала письмо отца, в котором он писал о смерти Сэнди; и тут она ощутила в себе такую невероятную и несомненную любовь и в одну секунду поняла и мысленно представила, что и как за этим последует. Как сейчас она бросилась к Катону в ответ на его письмо, точно так же, без рассуждений, без оглядки, она бежала из колледжа обратно в Лэкслинден просто и единственно ради того, чтобы вновь увидеть Генри, быть с ним, любить и боготворить его. Она свернулась калачиком и вперилась во тьму. Она бежала, должна была бежать к Генри, думала Колетта. И ей привиделось его забавное смеющееся лицо, обрамленное вьющимися черными волосами, его темные горящие глаза, смотрящие на нее, и хотелось, чтобы в ней вспыхнуло плотское желание, заставив забыть о страхе и ее бедственном положении, но оно не приходило. И она печально подумала, что потеряла его не потому, что он не хотел ее, а потому, что она больше не хотела его. В этой тьме Генри не был светом для нее, а только девической глупой и пустой мечтой.
– Я должен поспать, – сказал Генри, – Должен, завтра мне ехать в Лондон, чтобы там обратиться в полицию, а они захотят, чтобы я пошел завтра вечером к бандитам.
– Тебя убьют.
– Нет, не убьют, полиция будет следить.
– Заметят полицию и убьют.
– Не заметят.
– Откуда ты знаешь, что не заметят?
– Отвяжись, Стефани! Без того тошно, не надоедай…
– Значит, все-таки думаешь, что убьют.
– Ничего я не думаю! Полиция будет рядом. Слушай, уйди ты, ради бога, я должен поспать, отдохнуть, если повезет, забудусь, увижу приятный сон. Я как раз видел такой, когда ты заявилась.
– Почему ты не пришел ко мне?
– Думал, ты спишь.
– Позволь мне остаться.
– Если останешься, я не усну. Господи, я хочу спать!Разве это так необычно?
– Не верю я во всю эту историю, это розыгрыш, не пойму, почему ты веришь, когда нет никаких доказательств?
– Хватит…
– Сплошная хитрость и притворство, придумка той девчонки, чтобы заставить тебя пожалеть ее, влюбить в себя, колдовство.
– Ну, если это притворство, то уже не колдовство, – сказал Генри, – а если придумка, то меня не убьют. Или одно, или другое.
Генри внезапно проснулся. Ему снилось, что он дома, в Сперритоне, с Рассом и Беллой в саду, который сильно разросся, и в саду было озеро, по нему плавала игрушечная яхта под белыми парусами. Ощущая их живое присутствие, глядя на белые паруса, Генри переживал неизмеримую радость.
Счастье первого момента сменилось по контрасту еще большими муками и страхом. Он боялся оказаться в западне, в которую попадет, будучи вынужденным согласиться сотрудничать с полицией. В полиции могут счесть, что, поскольку во втором письме Катон требовал, чтобы просто пришла Колетта, и ни слова не было о деньгах, значит, банда ждет, что Генри принесет оставшуюся часть выкупа, как было прежде условлено. Генри рисовал себе кошмарную тьму, притаившихся безжалостных злодеев. Он был уверен: бандиты поймут, что он явился не один, а привел полицию, и мгновенно убьют его. Он буквально телом ощущал весь ужас неотвратимого насилия, словно наяву видя револьвер или нож, который уродовал или убивал его. А если даже он переживет эту встречу, вряд ли будет легче, поскольку его внесут в «список» как предателя, чтобы уничтожить позже. У него отняли незамутненную радость жизни, он как будто подчинился своим врагам, как будто тоже стал преступником. Да, если бы не одна вещь, Генри Маршалсон превратился бы сейчас в какой-то дрожащий студень эгоистического ужаса. И этой вещью была мысль о Колетте.
Говоря по правде, Генри согласился с тем, чтобы полиция использовала его как приманку, не из-за Колетты, но из какого-то древнего примитивного чувства долга или, еще проще, потому, что так «принято поступать». Он не видел способа отказаться, да ему это в голову не приходило. Мысль о Колетте была чем-то дополнительным, дополнительной болью, дополнительной благодатью, и, хотя в тот момент Генри был не способен осознать это, его тревога за нее помогла ему тем, что отвлекла внимание от самого себя. Он представил себе, что его застрелили или ранили в голову, отчего он стал слабоумным, идиотом. Представил ее и что может происходить с ней сейчас; и образ Колетты, мысль о цельности ее характера, о ее отваге отодвинули все предыдущие ужасные картины, пронзили, как копье, как стержень несвойственной ему крепости духа, унизительное желе страха за себя.
– Я не смогу уснуть, я боюсь.
– Я тоже боюсь, но надеюсь уснуть.
– Ты сказал, что не боишься.
– Я этого не говорил и боюсь, но это ерунда, просто иди к себе, там уже нашлась добрая душа.
– Ты меня не любишь. Думаешь о той девчонке.
– Ох, да заткнись ты, заткнись, неужели не видишь, в каком я состоянии, я не в силах болтать с тобой, или хочешь, чтобы я заорал на тебя?
– Я тебе не нужна. Ты попал в беду, и тебе не до меня.
Генри проснулся и увидел, что лампа горит, а Стефани сидит в изножье кровати. Она слышала, как отъехала машина, увозя Генри и Герду в Пеннвуд, и пришла, едва они вернулись, к мгновенно уснувшему Генри спросить, куда они ездили. Хотя Герда и не советовала ему этого делать, он счел своим долгом все рассказать. Стефани, похоже, не желала верить ему. История и впрямь выглядела безумной, и сонному сознанию Генри было далеко не ясно, из чего конкретно родился его ужас. Но ужас был реальным.
Стефани сидела сгорбившись; на ней был пеньюар с ромбовидным серебристо-черным узором и перьями. Босые ноги подобраны под себя, голова поникла, руки скрещены под подбородком. Волосы растрепаны, лицо без косметики одутловатое и бледное, глубокие линии по сторонам рта в свете лампы обозначились особенно резко. Она казалась постаревшей и, впервые с того времени, как Генри встретил ее, совершенно равнодушной к тому, как она выглядит. Видно было, что она недавно плакала. Вместе с раздражением Генри почувствовал к ней и знакомую покровительственную жалость. Потом отвернулся, вытянулся в постели и со стоном сунул голову под подушку. Он живо ощутил себя, свое тело под голубой хлопчатой пижамой, стройное и упругое, сильное, совершенное, молодое, которое завтра в это же время, возможно, будет изуродовано или мертво.
– Хочу тебя спросить кое о чем. За что ты меня любишь?
– Я люблю тебя, потому что ты зацепила меня.
– Забавный ответ.
– Да и ты забавная.
– Чем же я зацепила тебя?
– Тем, что вызвала у меня жалость. Связью с Сэнди. Тем, что мне хорошо с тобой в постели. Своим вздернутым носиком и тем, что, несмотря на все старания, одеваешься черт-те как.
– Моим прошлым.
– Своим прошлым, своими глазами, своей благодарностью. Да разве скажешь, чем кто-то кого-то цепляет? Я сам такой же забавный.
– Должна тебе кое в чем признаться, Генри, слушай. Я тебя обманула.
– Ну и ладно. Что за беда?
– Генри, дорогой… я никогда не была стриптизершей, никогда не была проституткой… я все это выдумала. Ты на меня не сердишься?
Генри сел в постели. Стефани сгорбилась в изножье, как нахохлившаяся птица.
– Что ты имеешь в виду?
– То, что сказала. Я все выдумала. Я никогда не была такой. Была приличной женщиной, машинисткой, а не шлюхой.
– Ну и ну! – изумился Генри. Он смотрел на нее. Стефани тихо плакала. Она никогда не выглядела такой трогательной и такой некрасивой, – Зачем?
– Подумала, что это привлечет тебя, вызовет в тебе жалость.
– Очень умно. Что ж, это сработало, – подумав, сказал Генри.
– И это не важно?
Генри снова задумался, глядя на ее слезы, забыв о своихстрахах. Он чувствовал себя одураченным, был совершенно сбит с толку.
– Да, пожалуй. Я чувствую себя дураком, мне неприятно, но не думаю, что это имеет значение. Ты лгунья, а я дурак, только и всего.
– Так ты прощаешь меня?
– Так вопрос не стоит. Разумеется, прощаю. Значит, когда ты сбежала из дому, ты стала машинисткой, а не стриптизершей. О'кей. О'кей.
– Я не сбегала. Я жила с родителями до двадцати лет. Они до сих пор живут в Лестере. Я была у них на Рождество. Мой брат специалист по компьютерам.
– Поздравляю! – хмыкнул Генри, – Без работы не останется. Так что, похоже, зря я жалел тебя. О'кей. О'кей.
– Нет-нет, не зря. Видишь ли… пожалуйста, попытайся понять. Моя жизнь стала ужасной как-то постепенно и без всякой причины. Ты такого не испытывал. Мне никак не удавалось устроиться в жизни. Я только и умела, что печатать на машинке, да и то не слишком хорошо, и постоянно теряла работу, а потом, когда мне перестали давать рекомендации, находить новое место стало все трудней и трудней. Ты не знаешь, каково это, какое отчаяние чувствуешь, когда тонешь и не можешь выкарабкаться. Попробовала устроиться секретаршей, но даже тут не справлялась, ни на что была не способна. Стала жить на пособие…
– Я снова начинаю жалеть тебя.
– Конечно, я хотела выйти замуж, это была единственная надежда; познакомилась в пабе с парочкой претендентов, но они были отвратительны, им нужен был только секс, и никто не был добр ко мне, не видел во мне человека; подруг у меня никогда не было, так вот и продолжалось: сплошные неудачи, и я сидела одна в своей комнате и плакала часами, и никому до меня не было дела, и в конце концов просто от одиночества и отсутствия работы у меня случилось нервное расстройство, я попала в больницу, где меня лечили таблетками и электрошоком; пробыла там почти год, и похоже было, что никогда не выйду оттуда, да мне даже и не хотелось…
– Почему ты не рассказала мне? – спросил Генри.
– Боялась, ты уйдешь от меня, если подумаешь, что я невротичка, или сумасшедшая, или еще что. Девчонка в больнице предупредила: никому не рассказывай, что у тебя было нервное расстройство, если хочешь устроиться на работу или найти мужа. Потом я вышла оттуда – выставили – и стала жить одна дальше…
– То есть ты ни для кого не была femme fatale,кроме Сэнди и меня. Тогда где же ты познакомилась с Сэнди, если не в стрип-клубе?
– Об этом я и собиралась тебе рассказать, – выговорила Стефани сквозь слезы, – Это все неправда. Я никогда не была любовницей Сэнди. Я вообще его не знала. Я была приходящей домработницей.
– Что?
– Я ходила убиралась по домам, на большее была неспособна. Мыла лестницы в том доме, и как-то одна женщина попросила убраться в ее квартире, а потом рекомендовала меня Сэнди, он оставил ключи для меня в конверте, и я приходила по понедельникам, только его в этот день никогда не было дома, он обычно оставлял мне записку и деньги, я видела его всего раза два, на лестнице, и даже не была уверена, что это он, а он и не знал, кто я, а потом прочитала в газете, что он погиб…
– Но… погоди… погоди… ты хочешь сказать, что не была любовницей Сэнди, что все это была ложь?
– Да.
– Но это невозможно, в самом деле, ты с ума сошла, ты же все знала о нем, все знала обо мне,ты сразу поняла, кто я…
– Нет, я ничего не знала. Я посмотрела у него в столе, но ничего не смогла найти…
– Но ты узнала меня, ты знала, что его зовут Сэнди, ты…
– Ты сам сказал, кто ты. Сказал его имя. Я просто выжидала, и все получилось, тысказал мне…
– Но, Стефани, ты сказала, что ты любовница Сэнди, сказала пять минут спустя, как мы встретились…
– Да…
– Господи! Значит, ты заранее подготовила свою ложь – для любого, кто бы ни появился?
– Для любого. Но… не могу объяснить… это не совсем так, не трезвый расчет, все вышло вроде как случайно…
– Ради Христа, как так случайно?!
– Я вроде как мечтала, фантазировала насчет Сэнди, фантазировала насчет многих мужчин, в сущности, насчет каждого, которого видела: как он полюбит меня, и женится на мне, и окажется богатым, воображала и как это было бы с Сэнди, как сказала бы ему, что сбежала из дому и стала стриптизершей, и он бы пожалел меня и заботился бы обо мне…
– Боже!
– А после, понимаешь, когда он умер и никто не появлялся… неделя за неделей проходила, никто не появлялся, а я продолжала ждать, ждать… я приходила каждый день и расхаживала по квартире; это было так странно – пустая квартира и никого, кроме меня… а потом я лишилась комнаты, в которой жила, и это было как знак… и переехала в квартиру, просто на всякий случай… а потом мне было что-то вроде видения: что никто никогда не явится, и я могу просто занять квартиру и жить в ней… А потом однажды мне пришло в голову, что если кто-то все же явится и если я притворюсь, что была любовницей Сэнди, то, даже если они рассердятся, дадут мне денег и – была у меня такая фантазия, – возможно, даже позволят остаться в квартире, и, в конце концов, я могла бы быть любовницей Сэнди…
– Конечно, могла бы, почему нет, это очень вероятно. Ты гений, сеансы электрошока пошли тебе на пользу. А потом появился я.
– А потом появился ты… я притворилась… и ты все мне рассказал: кто ты и все остальное, мне нужно было только сделать вид, что я это сама знала, и я надеялась, что ты оставишь мне ту квартиру, по крайней мере сначала…
– А дальше ты увидела, что можешь сорвать банк.
– А дальше… дальше я… полюбила тебя…
– Еще одна фантазия. Во всяком случае, мои деньги были настоящими. Так, значит, вся эта душещипательная история о том, как Сэнди положил на тебя глаз… о ребенке и прочем… все выдумка… Боже, тебе бы романы сочинять! А я попался на крючок. Тебя небось удивила такая удача.
– Но, Генри, я же люблю тебя, люблю, это не фантазия… я рассказала всю правду, а могла не рассказывать, это было нелегко, и я так боюсь, что теперь ты изменишь свое отношение ко мне, только я больше не могла лгать.
Должна же я была знать, что ты любишь меня такую, какая я есть, а не просто из-за Сэнди, или стриптиза, или еще чего, так что набралась храбрости. Пожалуйста, пойми меня и не считай, что я поступила ужасно. Я должна была попытаться, должна была бороться, я всегда была одна, никто не помогал мне, не заботился, не любил, приходилось самой о себе беспокоиться, строить планы…
– Что еще ты придумала? Я заинтригован…
– Ничего и близко похожего… всегда мне не везет… я уже в отчаянии… понимаешь, я старею, чувствую, это был мой последний шанс…
– Сколько тебе? – спросил Генри.
– Ну… чуть больше, чем сказала тебе… мм… около сорока… так-то вот… пожалуйста, пойми… просто приходилось самой заботиться о себе, никому не было дела до меня… а потом появился ты и был такдобр, называл меня мисс Уайтхаус, обращался так уважительно и так вежливо, не то что все другие, которые ни во что меня не ставили, ты обратил на меня внимание и считал меня привлекательной…
– Похоже, со мной тебе в кои-то веки повезло.
– Да, да, дорогой, с тобой мне наконец-то повезло, до тебя я не видела ничего хорошего… но, боюсь, я все испортила тем, что лгала тебе, это не так? Прости меня…
Стефани соскользнула на пол и на коленях поползла к нему, морща ковер. Протянула к нему руки, как просящая собака. Ее горячие влажные пальцы вцепились в рукав его пижамы.
– Неудивительно, что ты смеялась, когда я сделал тебе предложение. Я был нужен тебе, и ты меня придумала. Да, ты гений.
– Генри, пожалуйста…
– Так ты никакая не femme fatale,а обыкновенная уборщица. Обыкновенная смешная девчонка, смешная уборщица.
– Да, да, я твоя смешная девчонка, правда? Ты прощаешь меня, да? Скажи, что прощаешь. Ты сказал, что тебе было жалко меня, что ты поэтому и полюбил меня, но ты же по-прежнему любишь меня? Я была такая несчастная, такая одинокая, ты не можешь бросить меня только потому, что я рассказала тебе правду, я должна была все рассказать тебе, потому что люблю тебя… ты не можешь бросить меня сейчас, ты сказал, я тебя зацепила, это же не изменилось, да, просто потому?..
– Нет, не изменилось.
– Слава богу!.. Я так благодарна тебе… – Она продолжала стоять на коленях, содрогаясь от сдавленных рыданий и прижав его руку к своим мокрым от слез губам.
Генри посмотрел на ее растрепанные волосы и нелепые перья ворота, вздрагивающие плечи. Подумал, что, пожалуй, ей действительно сорок, а то и больше. Сказал:
– Ну будет, Стефи, будет!
– Ты такой хороший, такой добрый, единственный, кто всегда был добр…
– Поднимайся, Стефи, не годится ползать, нет, мне это не нравится, поди сядь в кресло, пожалуйста. Вот, возьми платок.
Стефани встала и направилась к креслу, вытирая слезы.
– Значит, все в порядке, действительно в порядке?
– Конечно, как же иначе. Стефи, я не могу прогнать тебя и не прогоню, просто я чувствую, что знаю тебя не слишком хорошо и ты знаешь меня не слишком хорошо, мы обречены быть вместе. Думаю, все у нас будет хорошо, мы оба позаботимся об этом. А теперь, пожалуйста, иди, нет, ты не можешь спать со мной, места нет, и я холоден, как лед. Да-да, я прощаю тебя, но, пожалуйста, иди.
– Генри, прошу, не ходи завтра туда.
– Я должен пойти.
– Если тебя завтра убьют, я останусь ни с чем…
– Ну, Стефи! Ладно, напишу завещание, где все оставлю тебе!
– Я не о том.
– Ты сама не знаешь, что тебе надо. Ты моя подружка, смешная девчонка. Только имей в виду, ты должна слушаться меня, то есть, если я уцелею, а я, конечно, постараюсь уцелеть, ты едешь со мной в Америку и будешь обыкновенной женщиной, а не богатой дамой. Пожалуйста, никаких больше фантазий.
– Я сделаю все, что ты…
– А теперь иди, пожалуйста.
– И это?..
– Да-да-да.
Когда она ушла, Генри встал, выпил воды. Вымыл руки. Выключил лампу и отдернул шторы. За окном светало.
Катон крутил и расшатывал трубу уже, наверное, час, если не подводило притупившееся чувство времени. Он стоял на колене, упершись плечом в стену. Рука болела, ладонь была влажная, возможно, кровоточила. Труба немного открутилась, потом застряла. Он продолжал ее раскачивать – все какое-то занятие, – как тибетский монах, крутящий молитвенную мельницу. Больше он ничего не мог придумать для своего спасения. В открытых глазах, бесполезных, словно зрение атрофировалось, было черно. Тело жило осязанием, и казалось, что так было всегда.
Длительные темнота и голод коренным образом изменили все чувства. Он ощущал себя в пространстве посредством сохранившейся чуткости ног, пальцев и как будто безглазого лица. Когда он отдыхал, лежа или сидя на кровати, он чувствовал себя одновременно и суженным, и расширенным, будто тело превратилось в большую, тесную, неудобную бочку, в которой его душа – или юля, или что там есть в нас – помещалась, как тонкая гибкая веревка. А еще он чувствовал себя вместе и затвердевшим, и полым, слабым и исполненным яростной бесполезной силы. Тело было бременем, вызывало отвращение, и все же его чуткие пальцы, как длинные-длинные антенны, научились новым уловкам, новому ощущению пространства. Он мог бесшумно, легко, уверенно передвигаться по своей тюрьме, но заодно был жабой и ощущал вонь ужаса в своем дыхании.
Уже прошло немало времени с тех пор, как Джо в последний раз заглянул к нему и оставил хлеб и воду. Голодный Катон съел весь хлеб. Позже, то ли от наркотика, то ли от голода, почувствовал головокружение. Он до сих пор не видел никого из банды, кроме Джо, и это само по себе пробуждало страх. Его до того мучило безумное любопытство, словно он рад был бы увидеть самого жуткого головореза. Только, боясь за безопасность свою и Джо, он не осмеливался кричать или стучать. Он снова слышал странные неясные голоса, иногда шаги. Сейчас, собравшись приняться за трубу, он затих и прислушался. Он еще не знал, для чего она ему может понадобиться, просто хотел иметь ее на всякий случай. После короткого отдыха он стал на другое колено и, приглушенно рыча, опять принялся за работу.
Время, когда он писал первое письмо Генри, сейчас казалось невероятно далеким. Наверное, предположил он, прошло несколько дней, и тогда он – не то что теперь – был в заблуждении и даже наивен. Первое письмо Генри он писал, как сейчас было ясно, с определенным ощущением абсурдности происходившего и совершенно не отдавая себе отчета, что подвергает друга серьезной опасности. Хотя, конечно, понимал, что не следует писать того письма, и, насколько помнится, не был настолько испуган, чтобы не отказаться наотрез. Дикий страх вроде бы пришел позже вместе с физической слабостью и состоянием, близким к помешательству. Однако это факт, что, написав первое письмо, ему было уже куда легче написать другие: Генри и, что особенно постыдно, Колетте. Он написал их, страшась Джо, его гнева, его безумия и зловеще поигрывающего ножа, а еще страшась тех,кто расправится с ним, если он не оправдает их ожиданий, и чьей жертвой станет и Джо. Все это было ужасно сложно. Катон чувствовал себя таким слабым, больным, усталым, неспособным бороться, неспособным соображать, сопротивляться или хотя бы потянуть время. Он позволил среди ужаса своего предательства успокоить себя мыслью, что Колетта расскажет отцу, а отец обратится в полицию. И Колетта не придет, ни за что. Только вот сейчас он не был так в этом уверен.
Неожиданно раздался треск, посыпалась, шурша, мелкая ржавчина, и Катон шлепнулся задом на пол, держа в руке кусок трубы. Минуту он ощупывал трофей. Труба была тяжелой, дюймов в девять длиной, на конце торчал острый зазубренный выступ дюйма в четыре. Катон потрогал его, приложил трубу к губам, как флейту, и беззвучно подул. Потом с трудом поднялся, мгновение постоял, справляясь с головокружением, и двинулся к кровати. Он лежал, прижимая к груди трубу, как что-то заветное, драгоценное. Он даже погладил ее щекой. Как он любил ее – нечто надежное, существующее вне его тела и сознания, талисман, вещь, добытая с таким трудом и которою он теперь обладал как своего рода свидетельством или доказательством, что он еще не сдался.
Он прислушался. Глухая тишина. Прерывистая вибрация, источником которой, как он полагал, была подземка, больше не появлялась, значит, сейчас, наверное, ночь, два или три часа. Ночь. Отец и Колетта спокойно спят в Пеннвуде. Тишина. Он попробовал думать о Генри, и принес ли тот остальные деньги, но и Генри, и деньги казались чем-то нереальным, смутным, не имевшим к нему отношения. Подумалось: он будет сидеть здесь и страдать от голода, сидеть здесь, пока не умрет. Станет кричать, но некому будет услышать его. Может, они все ушли и Джо уже мертв. Он будет вопить в конце. Но никто никогда не узнает, где он и что произошло. Безмолвие. Ночь. Колетта спит.
Стискивая трубу, он перевернулся на другой бок, пронзенный мучительной мыслью, сел. Он написал Колетте, написал то ужасное малодушное роковое письмо. Не боролся, даже почти не спорил, пытался купить себе жизнь ценой безопасности собственной сестры, может, ценой ее жизни; ее чести, своей чести. Он подумал о других узниках, отважных людях, которых тираны бросали в тюрьмы за слова правды. Далеко ему до них. Катон сидел с открытыми глазами, вне себя от горя и стыда. Теперь он понимал, что Колетта, конечно, придет, примчится к нему ради его спасения, как она считает. Никому не скажет, просто примчится.
Он сидел, слушая свое дыхание и стук сердца. Сидел, выпрямив спину, слегка расставив ноги, и эта поза неожиданно напомнила ему самые первые дни ожидания рукоположения, когда в полной, как ему тогда казалось, темноте он предавался длительной медитации. Никто не объяснил ему, чего ожидать, даже хотя бы что попытаться при этом делать. «Должны ли мне являться видения?» – спросил он у отца Белла. И тот ответил: делай что нравится. Опустись на колени. Сиди. Стой. Опустись на колени. Сиди. Стой. Катон непроизвольно подался вперед и встал коленями на пол. Осторожно и бесшумно положил трубу рядом и вперил взгляд в абсолютную тьму. Он увидел Колетту, смотрящую на него с беспредельной нежностью, потом она с печалью отвернулась. Затем в сосредоточенном покое преображения лицо Колетты сменилось ликом Искупителя, и огромные светящиеся, как у кошки, глаза Искупителя пристально смотрели на него из тьмы, хотя вокруг сиял яркий свет. Катон видел каждый волосок, развевающийся над возлюбленной главой, и как растет борода. И с пронзительнейшей ясностью ощутил, что он не один.
Катон понимал, что это была всего лишь галлюцинация. Он как никогда четко чувствовал и понимал пустоту подобных видений, ложность этого утешительного ощущения их реальности. Он предал сестру. Мог скоро умереть или жить во стыде.Он написал письмо, совершил деяние, это свидетельствовало против него. Вспомнилось: Господь есть Бог всех деяний. И он подумал: но Бога нет. Только те видения, только дела и их последствия и смерть. Господи милосердный. Христос милосердный. Господь милосердный. Это не молитва, говорил себе Катон, и он никогда не молился. Есть единственный грех, и ничто не отменит и не изменит его, наш единственный грех, который отвратительней всего, что мы способны постичь или познать, потому что мы насквозь лживы.
Он пошатнулся, оперся рукой о пол, но остался стоять на коленях. Бога нет. У меня ничего нет. Я ничто. Господь есть Бог всех деяний. Бога нет. Господи милосердный. Я преступник. Нет надежды. Здесь никого нет. Пустота, бездна. Он снова пошатнулся. Выставив руки, упал ничком на пол. Бога нет, думал он, чувствуя, что впервые по-настоящему познал, что это истинно так; силы оставили его, словно ему перерезали все нервы и жилы, и он лежал, обмякнув, как человек, внезапно сраженный смертью.
На полке горела свеча, и язычок пламени тихо покачивался на сквозняке, как танцовщик, застывший на месте и лишь едва поводящий ногой. Колетта и Красавчик Джо сидели на кровати.
– Колетта, – Джо протянул ей руку, но Колетта не приняла ее, и он осторожно опустил ладонь ей на колено;
Колетту передернуло, – Позволь дотронуться до тебя. Называй меня Джо, ладно?
– Джо.
– Ты боишься меня?
– Да.
– Ты боишься секса?
– Да.
– Ты уже занималась сексом?
– Никогда.
Джо убрал руку:
– Я еще не встречал такой девчонки, как ты. Такой… такой… классной.
– Джо, – сказала Колетта, – я хочу, чтобы Катона не трогали, чтобы его отпустили. Незачем им держать нас обоих. Я пришла для того, чтобы его отпустили. Могут они это сделать? Кто бы ни платил им за него, конечно, заплатят и за меня.
– Это Генри Маршалсон. Не догадывалась?
– Генри Маршалсон заплатил выкуп?
– Да, и заплатит еще намного больше.
– Но Катон может уйти сейчас, пожалуйста? Достаточно меня, чтобы получить выкуп.
– Ты здесь не из-за денег.
Колетта отвернулась. Посмотрела на столик, на который Джо снова положил свой нож. Лезвие удивительно блестело, словно было сделано из какого-то волшебного металла, источающего свет. Разбросанные деньги по-прежнему устилали пол.
– Колетта, – сказал Джо, – я хочу, чтобы ты сама отдалась мне, не сопротивлялась.
– Отдалась… тебе?
– Да.
– То есть… больше никому?
Джо помолчал. Потом снял очки и положил на столик рядом с ножом. Лицо его выражало усталость.
– Секс – это так приятно. Женское тело – как оно движется…
– Если я отдамся тебе, Катона освободят?
– Может быть. Да, это поможет. Я мог бы разозлиться, взять тебя силой, ты боишься меня. Некоторые так поступают. Поэтому не зли меня. Я попытаюсь помочь твоему брату. Но ты должна согласиться. В конце концов, тебе некуда деваться, ты пленница. Я могу заставить тебя, любой может. Ты же девчонка. Ты же не хочешь, чтобы тебя избили, не хочешь? Чтобы тебе изуродовали лицо? А я могу полоснуть вот этим ножом. Я умею так порезать, что шрамы остаются на всю жизнь. Ясно?
Колетта заставила себя повернуться и посмотреть на него. Он выглядел таким усталым, таким юным, совсем мальчишка. Он, прищурясь, смотрел на нее, потом слегка улыбнулся, поправил прилизанные волосы:
– Красавица и чудовище, верно? Знаю, я Красавчик Джо, но в сравнении с тобой я чудовище. Я тебе нравлюсь, Колетта?
– Мне тебя очень жалко, – ответила она.
– Не нужна мне твоя чертова жалость. Не хочешь взять мою руку? Смотри, я снова предлагаю ее тебе.
Колетта взяла его руку и тут же задохнулась от боли. Он резко вывернул ей запястье. Слезы навернулись на глаза, слезы боли, беспомощности и страха. В голове пронеслась мысль: ее все равно изнасилуют, но если есть какой-то способ поторговаться, что-то извлечь из своей капитуляции, необходимо этот способ найти. У нее еще были последние мгновения свободы, и надо с умом воспользоваться ими. Есть ли у Джо возможность помочь Катону? Если она поспешит уступить Джо, купит ли она этим его дружбу, или он просто передаст ее, презренную рабыню, кому-то из своих хозяев? Все ее тело сжалось, но она знала, что ножу противостоять не сможет. Малейшая боль, и она превратится в рыдающую идиотку, неспособную соображать, неспособную торговаться.
– Послушай, Джо, – сказала она, – я соглашусь, если только сначала ты дашь мне увидеться с Катоном, хочу убедиться, что с ним все в порядке.
Джо колебался.
– Он не здесь, в другом месте.
– Не верю. Я хочу увидеть его.
– Увидишь потом.
– Нет, сейчас.
– Ты не можешь ставить условия. Снимай колготки.
– Джо, пожалуйста. Не так сразу. Поговори со мной. Я тебя совсем не знаю. Давай дружить.
– Правда? Извини, что только что причинил тебе боль. Не очень сильно болит, нет? Просто я разозлился, что ты не взяла мою руку, словно презираешь меня.
– Я не презираю тебя. Но хочу, чтобы ты не был с теми ужасными людьми. Джо, можешь вывести нас отсюда, спасти, Катона и меня? Я сделаю все, что скажешь.
– Ты и так все сделаешь. Можно поцеловать тебя… Колетта?
Колетта сидела как каменная, позволив парню наклониться к ней. Горячие и влажные, слегка дрожащие губы коснулись ее губ, отодвинулись, прильнули снова, и его рука обняла ее за плечи. Колетта закрыла глаза.
– Ты возбуждена, – сказал он, выпрямившись. – Ты хочешь меня. Разреши потрогать тебя здесь, только потрогать. Ты когда-нибудь хотела мужчину?
– Нет.
– Я не стану тебя насиловать. Предпочитаю, чтобы это было по-человечески, чтобы это было прекрасно. Я должен получить тебя, Колетта, сейчас, сегодня. Когда мужчина заводится, он уже не может остановиться. Но мы не станем спешить, если не хочешь. Это будет лучше. Мне просто нравится трогать тебя. Ты такая красивая, такая красивая… у меня никогда не было такой, как ты… Колетта, ты ведь хочешь меня, хочешь? Ведь ты чувствуешь, чувствуешь?
Колетта тяжело дышала. Подрагивал застывший танцовщик, комната вибрировала, гремя беззвучно. Из глубины ее плотского существа, которое она никогда еще не ощущала так мучительно, вырвался вздох. Неприязнь, отвращение, смятение, испуг, возбуждение охватили ее.
– Позволь потрогать тебя здесь.