355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Ученик философа » Текст книги (страница 30)
Ученик философа
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:14

Текст книги "Ученик философа"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

– Ну как там наши лобные пазухи? – спросил мистер Хэнуэй.

– Спасибо, неплохо, сэр, – ответил Эмма.

– Надеюсь, вы занимались сколько следует?

– Нет. Но занимался. Сколько получилось.

– Почему? Вы ведь можете заниматься в музыкальных кабинетах в университете? И я же вам говорил, что вы можете приходить ко мне.

– Да, ну я, конечно, хожу в музыкальные кабинеты и у себя дома пою, когда никто не слышит, но как-то…

– Мне иногда кажется, – сказал мистер Хэнуэй, – что вы стыдитесь своего великого дара и хотите сохранить его в тайне.

– Нет-нет…

– Быть может, вам кажется, что контртеноры должны как-то оправдать свое существование в мире, должны бороться за то, чтобы их приняли как равных?

– Не думаю.

– Вас ведь не беспокоят всякие глупости?

Мистер Хэнуэй был чрезвычайно застенчив и деликатен, что очень нравилось Эмме.

– Нет, конечно нет.

– Вы как будто стесняетесь.

Эмма, не привыкший считать себя стеснительным и действительно тратящий героические усилия на то, чтобы принести в жертву один свой талант другому, обиженно покраснел.

– Я не стесняюсь, мне просто неудобно. Нельзя же постоянно терзать людям слух пронзительным, громким, необычным резонирующим звуком!

– Боже! Разве можно так говорить о своем исключительно прекрасном голосе!

«Надо сказать ему, причем прямо сейчас, что я собираюсь бросить пение, – думал Эмма. – Я не могу заниматься всерьез, а для него и для меня это то же самое, как если бы я вообще перестал петь». Но, глядя в добрые, застенчивые серые глаза мистера Хэнуэя, Эмма не мог выдавить из себя эти слова. Кроме того, что еще ужасней, мистер Хэнуэй был превосходным пианистом; стоило ему коснуться клавиш рояля, душа Эммы завибрировала в такт и он задумался: «Быть может, я непоправимо связан с музыкой?»

– Я думаю, вам пора открыться миру.

– Я не готов.

– Вы знаете Джошуа Бейфилда?

– Что-то слыхал. Он играет на гитаре.

– Он играет на лютне, а также на гитаре. Он спрашивал меня, не согласитесь ли вы выступать вместе с ним. Этим интересуется Би-би-си: возможно, удастся выпустить пластинку. И еще тот флейтист, помните, я вам говорил… вы же знаете, как хорошо ваш голос сочетается с флейтой…

– О, я думаю, мне еще рано затевать такое… я ведь все-таки время от времени выступаю. Меня попросили спеть в постановке «Мессии» в университете…

Он не упомянул, что отказался.

– Вы как будто испугались! Не надо так скромничать. Хотите, я попрошу Бейфилда вам написать?

– Не надо, пожалуйста.

Эмма только что пришел и сидел у рояля, а его учитель рассеянно трогал клавиши, словно аккомпанируя своим увещеваниям. Мистер Хэнуэй, когда-то средне знаменитый оперный тенор, был полный мужчина в возрасте за пятьдесят, с жесткими прямыми седыми волосами и серыми глазами. Он выглядел как учитель – больше походил на университетского профессора экономики, чем на музыканта, но без свойственной профессорам уверенности в себе. Лицо было не морщинистое, но сероватое, печальное, словно поношенное, под глазами и на шее – дряблые мешки. Казалось, в нем заблудилась и плачет романтическая душа поэта. Он когда-то был женат, но жена давно бросила его, детей у них не было, и карьера его, некогда многообещающего певца, подошла к концу. Он жил в темной квартирке на высоком этаже в квартале особняков из красного кирпича в Найтсбридже. Эмма любил эту квартиру, напоминавшую ему (может быть, из-за особенного звука рояля) квартиру матери в Брюсселе, хотя та была больше и в ней стояла массивная бельгийская мебель, пережившая все эти годы в результате восклицания Эммы «А мне тут нравится!» в тот момент, когда они впервые вошли в квартиру.

Оглядываясь назад, Эмма не особенно гордился двумя музыкальными победами в Слиппер-хаусе. Ему было стыдно, что он до такой степени напился. Он не хотел идти веселиться с Томом и его старыми дружками, к которым ревновал. Эмма честно собирался провести вечер за учебой. Но после ухода Тома почувствовал такое уныние, что решил выпить рюмочку виски. А потом уже не мог остановиться. Затем пошел посмотреть на одежду Джуди, нашел в шкафу длинноволосый парик и примерил его. Потом просто грех было не примерить платье-другое. Результат оказался столь забавным и очаровательным, а преображение столь полным, что Эмма решил с кем-нибудь поделиться шуткой и, подогреваемый виски, отправился к «Лесовику», где Том собирался быть после репетиции. В Бэркстауне Эмме сообщили про «вечеринку в Слиппер-хаусе». Он очень смутно помнил тот вечер, особенно последние несколько часов – они, казалось, были полны черных заплат. Но только вернувшись на Траванкор-авеню, Эмма осознал, что красивое платье Джу разодрано на плече и непоправимо залито красным вином.

Он помнил, как обнимал Тома, а почти сразу после этого – Перл. Все потому, что пьян был. Обычно он совсем не так себя ведет. Однако это не было фальшью или причудой. Может быть, он просто перенес поцелуй, которого не мог дать Тому, на Перл, столь ангельски двуполую, с ее прямым жестким профилем и грациозной прямой худобой? Нет, тот поцелуй принадлежал Перл, а не Тому, и Эмма с определенным виноватым, мрачным наслаждением вспоминал ее тихую покорность, во всяком случае – терпение, с которым она приняла поцелуй. Эмма вспомнил теперь, что Перл бросилась ему в глаза при первой встрече. Но как это все глупо и бессмысленно. Том, кажется, слегка влюблен в Антею Исткот и уж во всяком случае создан Богом на радость женщинам. А эта двойственная личность, «служанка», что он о ней знает? Он беседовал с ней единожды за всю жизнь. И вообще, все это тут ни при чем, а вот то, что он способен напиваться, очень даже при чем. Все кончится, или уже кончилось, неразберихой, а он ненавидел неразбериху, и отказом, а он ненавидел отказы и боялся их. И еще Эмму пугало, что он не может вспомнить тот вечер, и стыдно было спрашивать Тома. А вдруг случилось что-нибудь позорное и нелепое? А может быть, он сопьется? В Дублине он видел ужасных пьяниц. Его отец, который пил умеренно, всегда предупреждал его о пагубных последствиях пьянства. Быть может, его отец страшился такой судьбы для себя самого? Может быть, дедушка Эммы, которого тот едва помнил, был алкоголиком? Ведь это наследственное?

И как сказать мистеру Хэнуэю, что он собирается бросить пение и больше не будет приходить? Не будет пения – не станет и мистера Хэнуэя. Они сближались только здесь, только играя эти роли, в благом и священном присутствии музыки. Он больше никогда не увидит мистера Хэнуэя. Возможно ли это, нужно ли? Да. Он не мог делить свою жизнь, не мог делить свое время. Он стоял меж двумя абсолютными величинами и знал, какая влечет его сильней. Его преподаватель истории, мистер Уинсток, который мало интересовался музыкой и которому Эмма лишь однажды неопределенно обмолвился, что хочет бросить петь, не мог понять его колебаний; когда Эмма был с мистером Уинстоком, он и сам их не понимал. Но сейчас он был с мистером Хэнуэем.

Солнце никогда не заглядывало в квартиру мистера Хэнуэя, но порой косыми лучами освещало белые подоконники и бросало отсветы на тюлевые занавески, которые никогда не отдергивались и скрывали жизнь мистера Хэнуэя от глаз соседей напротив. И сейчас оно так светило, напоминая Эмме, как брюссельский восход играл на тюле. «Неужели мне больше никогда не петь для матери? – подумал Эмма. – Она ведь так любит меня слушать. Смогу ли я привыкнуть к тому, что я уже не первоклассный певец? Это немыслимо».

– Я не собираюсь искушать вас видениями славы, – продолжал мистер Хэнуэй, – Я знаю, что мне это не удастся, да и в любом случае не стал бы! Без сомнения, вас ждет слава, но сейчас нас это не должно занимать. Вам пора перейти на другой уровень, начать покорение новых вершин. Я как учитель всегда поощрял вашу природную скромность. Но вам пора осознать, признаться самому себе, каким удивительным инструментом вы владеете. Нельзя пренебрегать божьим даром, голосом, для какого писал Пёрселл. Ваш контртенор должны услышать, должны услышать музыку, написанную специально для вас!

– Ее не так уж и много, – мрачно сказал Эмма. Он сидел на стуле у рояля. Сегодня он еще не пел. Может быть, и не споет.

– Бах, Монтеверди, Вивальди, Скарлатти, Кавалли, не говоря уж о Генделе, Пёрселле и иных песнописцах, божественнейших из всех, что когда-либо творили, а вы говорите «не так уж и много»! Такому пуристу, как вы, должно хватать и немногого, лишь бы оно было совершенно! Ваш голос обладает строгой красотой, чистейшей из всех голосов музыкальностью. Он как никакой иной музыкальный звук способен воздать честь прекраснейшим словам, которые век гениев повенчал с совершеннейшей музыкой. Кроме того, вы самой музыке обязаны сделать так, чтобы ваш голос услышали. Больше композиторов начнут писать для контртенора. Пусть его называют выдуманным голосом, но ведь и само искусство – плод ума. Мы уже видим революцию в музыке. Старый голос, новый голос, чтобы воспеть Господу новую песнь! [119]119
  «Воспойте Господу новую песнь». Псалом 97.


[Закрыть]
– С этими словами мистер Хэнуэй воздел руки к небесам, – Скарлет-Тейлор, вы должны уделять больше времени, больше! Время – это ваше топливо. Конечно, вы скоро закончите учебу в университете и сможете сосредоточиться на музыке, но уже сейчас вам надо петь с группой, научиться работать со старинными инструментами – хватит быть волком-одиночкой. Ну хорошо, мы потом поговорим об этом, а сейчас давайте споем. Что возьмем для разминки, что-нибудь игривое? Народную песню, любовную песню, что-нибудь из Шекспира?

Эмма автоматически встал. Он высморкался (обязательная процедура перед пением). Мистер Хэнуэй тронул клавиши рояля и предложил несколько песен. Эмма спел три песни из любимого набора мистера Хэнуэя: «Дай забыть уста твои» [120]120
  Песня мальчика. У. Шекспир, «Мера за меру», акт IV, сцена 1. Пер. Осии Сороки.


[Закрыть]
, «Сердце горестью гнетет» [121]121
  Песня на слова и музыку Джона Доуленда (1562–1626), английского композитора, поэта и лютниста, из сборника «Вторая книга песен» («The Second Booke of Songes or Ayres», 1600).


[Закрыть]
и «Ох ива, зеленая ива» [122]122
  Песня Дездемоны. У. Шекспир. «Отелло», акт IV, сцена 3. Пер. Б. Пастернака.


[Закрыть]
. («Ну и мрачная же была компашка», – заметил мистер Хэнуэй.) Потом они пели вместе. Знаменитый «Клуб радости», кружок хорового пения, организованный мистером Хэнуэем и процветавший, когда Эмма впервые свел знакомство с учителем, отошел в прошлое, как и многие другие приятные вещи в жизни мистера Хэнуэя; но тот при всей своей музыковедческой педантичности сохранил прочное ощущение, что музыка – это радость. Они спели каноном «Эй, друже Джон» [123]123
  Канон Генри Пёрселла, застольная английская песня.


[Закрыть]
, потом «Серебряного лебедя» [124]124
  Мадригал британского композитора Орландо Гиббонса (1583–1625).


[Закрыть]
(мистер Хэнуэй извлек из себя замечательное сопрано), потом «Маните, сокольничьи, маните» [125]125
  Застольная английская песня на музыку Джона Беннета (1570 – после 1614).


[Закрыть]
, «Азенкурскую песню» [126]126
  Английская народная песня, сложенная вскоре после битвы при Азенкуре (1415).


[Закрыть]
, потом, импровизированными частями, «Ясеневую рощу» [127]127
  Валлийская народная мелодия для арфы, возможно – французского происхождения.


[Закрыть]
. Эмма ничего не мог поделать – стоило только запеть, и его охватило невероятное счастье.

– Хорошо, хорошо, только не старайтесь стоять так неподвижно, я же вам уже говорил, вы певец, а не часовой, ну хорошо, некоторые певцы слишком скачут, но вы чересчур боитесь показать что-нибудь лицом или руками, не надо этой чопорности, слишком сильное чувство приличия сковывает художника, это род эгоизма, отдайтесь, расслабьтесь, дайте музыке самой петь через вас, как сказали бы японцы! И держите звук выше, выше, не думайте о своих связках – засядьте у себя во лбу, ощутите его как обширное пространство, полное пустот, пещер, где вибрируют свободные спиральные колонны воздуха! Вибрируют! Вы по-прежнему не достигли того абсолютного высокого пианиссимо, которое улетает в пространство, превращаясь в тонкий шепот чистого звука, словно едва заметно дрожит тонкий-тонкий стальной язычок камертона. Ах, вам еще столько предстоит сделать… иногда мне кажется, вы просто плывете по течению.

Увещевания мистера Хэнуэя, зачастую перегруженные метафорами, всегда сопровождались усиленной пантомимой.

– А теперь, дорогой мой, давайте займемся специальными упражнениями, а потом перейдем к «Magnificat» Баха, я хочу услышать ваше «Esurientes»…

После урока Эмма вышел на залитую солнцем улицу. Опять он не смог ничего сказать мистеру Хэнуэю. Прикрывая глаза рукой, Эмма опять ощущал оглушенность, головокружение, вертиго чудовищного одиночества и потери, где струились бесконечные молчаливые снежинки, ослепляя его и убивая всякий смысл. Он вспомнил сон – ему снилось, что он блуждает в обширных вибрирующих пещерах, в отчаянии понимая, что они ледяные, глубоко в толще ледника, и что здесь он скоро упадет на колени и умрет.

– Неужели обязательно жить в темноте из-за этих кретинских цветочков? – спросил Брайан.

– Мне хочется иметь рядом что-нибудь живое.

– А я – не живое? Хочешь, я буду залезать на подоконник, когда ты моешь посуду.

– Извини, пожалуйста, я их передвину.

– И еще, лучше бы ты не курила в кухне, ты куришь над раковиной, и дым попадает всюду…

Прошло два дня после событий в Слиппер-хаусе (тогда была суббота, а сегодня – понедельник). Габриель и Брайан завтракали на кухне в Комо. Брайан был сердит – частью оттого, что был понедельник, частью оттого, что Габриель, потянувшись ночью за стаканом воды, который она всегда держала под рукой, стукнула обручальным кольцом по стеклянной крышке ночного столика, разбудила Брайана и он не смог опять заснуть.

Адам сидел на стуле в углу, держал на коленях Зеда и почти неслышно шептал ему. Габриель, не спрашивая, знала, что говорит Адам: он объясняет, что уходит всего-навсего в школу, очень скоро вернется, а Зед пусть будет хорошей собачкой и не беспокоится. Зед каждый раз слушал эти утешительные увещевания с интересом, бодро блестя глазами и время от времени подаваясь вперед, чтобы лизнуть Адама в нос. При виде этой сцены душа Габриель наполнилась привычной смесью сильнейшей любви и сильнейшего страха, причем каждая из эмоций подстегивала другую.

Адам был в школьной форме – «прикиде», который тогда понравился Хэтти: в синем джерси, коричневых вельветовых бриджах и синих носках. Вчера вечером Брайан и Габриель опять спорили, в какую школу отдавать Адама в будущем. Габриель не хотела отсылать его из дому, но думала, что городская школа «слишком груба». Недалеко от города, по пути в Лондон, располагалась небольшая частная школа для старших классов, с неплохой репутацией, из Эннистона туда ходил школьный автобус, и Адам вполне мог быть приходящим учеником. Брайан сказал, что это совершенно исключено, слишком дорого, тем более что скоро он останется без работы. «Боже, – воскликнула Габриель, я впервые об этом слышу!» Брайан сказал, что имел в виду – скоро наступит повальная безработица. И что не так с городской школой, это хорошая школа, Джереми Блэкет там замечательно преподает математику. А как же французский и латынь, сказала Габриель, у Адама они так хорошо идут, в городской школе французский учат только с четырнадцати лет, а про латынь и вовсе не слыхали. Брайан сказал, что безумно устал и пойдет спать.

Глядя на Адама и Зеда, Габриель думала об ужасной сцене на пляже и о своем приключении с рыбой. Она никому о нем не рассказала. Эта сцена связалась у нее в голове со странным происшествием прошлой недели. Габриель была одна дома, после обеда, мыла кастрюли на кухне, услышала, что Зед лает в саду, и, выглянув меж цветочных горшков, увидела нечто поразительное: по газону бежал совершенно голый мужчина. Габриель не успела увидеть, откуда он появился – перелез через забор или подошел по боковой дорожке. В тот момент, по-видимому, он поставил своей целью выбраться из сада и для этого перелезть через один из заборов – тот, что справа, или тот, что в конце сада; он попробовал и тот и другой, но как-то беспомощно, для проформы. Оба забора состояли из вертикальных деревянных дощечек футов пяти высотой; на том, что в конце сада, были еще прибиты два горизонтальных бруса, на том, что справа, – нет, но там росли кусты со множеством веток, на которые можно было поставить ногу. Габриель увидела, что бегущий обут в коричневые туфли на шнурках, на босу ногу. У него были засаленные, довольно длинные седые волосы, а на лице, которое Габриель хорошо разглядела, отражались сосредоточенность и беспокойство. Он пытался залезть на старый куст розмарина, с громким треском ломая хрупкие ветки и втаптывая их в землю. Поначалу испытав краткий шок от увиденного, Габриель все же не испугалась странного незнакомца. Она боялась за него, ей было его жалко: он был такой уязвимый, бледный, перепачканный, с немолодым дряблым телом. Он тщетно цеплялся обеими руками за верх забора (неровный и занозистый, как было известно Габриель) и неуклюже пытался опереться ботинками о покатые поперечные планки, а ботинки все время соскальзывали. Все это время Зед продолжал с яростным лаем плясать у ног мужчины. Габриель представила себе, как незнакомец сидит верхом на этом ужасном, остром, неровном заборе, и растерянно прикрыла глаза рукой. Ей захотелось выбежать в сад, успокоить пришельца, пригласить его в дом, дать ему одежду и чашку чаю. Но к этому времени ей уже стало страшно. А если он буйный? Может, надо позвонить Брайану и в полицию, позвать кого-нибудь на помощь? Наверное, нужно запереть двери? Она побежала в прихожую, потом опять в кухню, чтобы запереть дверь, опять выбежала в прихожую, взяла телефонную трубку и снова положила на рычаг. Она решила, что должна выйти в сад. Она поспешила обратно к кухонному окну, но в саду уже никого не было, и Зед не лаял. Габриель отперла дверь и вышла. Зед потрусил к ней, сияя от сознания выполненного долга. Габриель поискала в саду, заглянула через заборы и в сарай, но мужчины нигде не было; он исчез, как галлюцинация. Габриель медленно пошла обратно в дом. Она решила не звонить в полицию. Вдруг полиция его арестует, будет с ним плохо обращаться, посадит в тюрьму, а если его оставить в покое, может быть, он опомнится и найдет дорогу домой или кто-нибудь проявит к нему доброту и позаботится о нем, как и она могла бы сделать, если б только была чуть похрабрее! Она вспомнила про индуса из Купален, которого так и не нашла. Вечером она рассказала эту историю Брайану, но шутливо, небрежно, чуть посмеиваясь, а потом вдруг расплакалась. Брайан решил, что она пережила что-то ужасное и храбрится. (В каком-то смысле это и было ужасное переживание – беспомощная, тщетная жалость.) Он сказал, что ей нужно было позвонить в полицию, но теперь уже нет смысла. (Брайан не любил связываться с полицией, поскольку старался избегать шума и любой известности, в результате которой его имя могло попасть в газеты.) Однако на следующий день, будучи в конторе, он передумал и позвонил в полицию, но Габриель ничего не сказал. Габриель, увидев на пороге полисмена, мгновенно решила, что Адам или Брайан мертвы. Когда полицейский невозмутимо объяснил ей, зачем пришел, она от облегчения потеряла дар связной речи.

– О, я совершенно не против!

– Вы говорите, мэм, вы не против, чтобы у вас в саду находился голый мужчина?

– Я не хочу, чтобы ему сделали плохо! Слезы.

– Я вижу, мэм, что это происшествие вас очень расстроило. И так далее. Вскоре выяснилось, что бедняга – пациент Айвора Сефтона и сейчас находится в больнице. Вечером Брайан недвусмысленно запретил Габриель идти в больницу навещать беглеца. Ночью ей снились задыхающиеся рыбы.

– О боже! – воскликнул Брайан за завтраком, читая «Эннистон газетт».

– Что такое?

– Черт, мы попали в газеты!

– Из-за голого бегуна?

– Да нет! То есть Том и Джордж, а не мы, но и нас втянут. Боже! Во что они вляпались, черт их дери? Тома надо выпороть хорошенько, а Джорджа – упрятать куда следует, от него одни проблемы, и все свалится на нашу голову. Погляди, сколько грязи вылили в этой поганой колонке!

Он протянул Габриель газету.

ШУТОЧКИ МАККЕФРИ ЗАХОДЯТ СЛИШКОМ ДАЛЕКО

Невероятные происшествия имели место в субботу вечером в так называемом «Слиппер-хаусе», роскошном обиталище в Виктория-парке, которое недавно приобрел у миссис Александры Маккефри профессор Розанов, предназначив для проживания своей внучки мисс Хэрриет Мейнелл и ее служанки. Репетиция пьесы «Маска Афродиты» в Эннистон-холле окончилась неразберихой, когда Джордж и Том Маккефри повели пьяную толпу на осаду двух девиц в их фешенебельном пристанище. Распивая алкогольные напитки, толпа, в которой находился также приходской священник о. Бернард Джекоби, с криками пыталась получить доступ в дом, а когда это ей не удалось, принялась разрушать сад, загрязняя газоны и повреждая ценные деревья и кустарники. В окна дома бросали камни, один из которых разбил антикварный витраж. Присутствовали также несколько молодых людей, непристойно переодетых женщинами, и их покровительница, наша местная мадам Диана. Наконец, при сообщничестве служанки, открывшей дверь черного хода, Джордж Маккефри смог войти в дом, в то время как его брат Том отвратительно хохотал снаружи. Что случилось далее, покрыто мраком неизвестности! Мы выяснили только одно: так называемая горничная, Перл Скотни, приходится не кем иным, как сестрой вышеупомянутой мадам Д., близкой знакомой Дж. Маккефри! Эта история становится еще более загадочной (а может быть, и нет?), если принять во внимание, что Том Маккефри недавно, по настоянию профессора и со спешкой, наводящей на определенные мысли, обручился с профессорской внучкой. Возможно, мисс Мейнелл нашла это происшествие забавным, а возможно, и нет. Как поправить дело? Вот интересная задача из области философии морали!

Габриель прочитала всю статью, по временам попискивая от отчаяния.

– Но это же неправда, это не может быть правдой!

– Теперь это правда, – сказал Брайан, – Эту историю нам еще долго будут вспоминать.

Впоследствии так и не дознались, кто был автором этой лживой статейки. Общее мнение склонялось к тому, что ее написал редактор, Гэвин Оар, обиженный слегка надменным письмом Хэтти, в котором она отказалась дать интервью. К тому же Гэвин таил злобу на Джорджа за унижение, к которому последний приложил руку (какой-то инцидент на вечеринке). По-видимому, невинной причиной статьи послужила Мейзи Чалмерс, ведущая женской странички в газете; она вышла из «Лесовика» вместе со всеми, без каких-либо дурных намерений, и ушла из сада довольно рано, вскоре после Антеи Исткот. На следующее утро она, смеясь над всей этой историей, рассказала редактору об эскападах в саду Белмонта. Гэвин Оар немедленно послал соглядатаев (в том числе Майка Сину) и собрал более подробный и интересный отчет о происшедшем. Через день после откровения «Газетт» ее конкурент, еженедельник «Пловец», также написал о происшествии, как обычно, придерживаясь иного, отличного от мнения «Газетт», взгляда на вещи. Согласно «Пловцу», оргию устроила сама мисс «Хэтти» Мейнелл, на деле значительно менее чопорная, чем думали поначалу. Еженедельник внес и новую струю, сообщив, что «сапфический союз борьбы за освобождение женщин также присутствовал в полном составе, и все видели так называемую служанку, наслаждавшуюся объятиями и поцелуями еще одной длинноволосой амазонки». «Пловец» с еще более грубыми намеками повторил историю о поспешном обручении Хэтти и Тома по настоянию «нашего высокоученого профессора». Джордж также занимал в статье не последнее место. Одна фраза звучала следующим образом: «Мисс Хэтти, столь поспешно обрученная с Томом, по-видимому, находится в дружеских отношениях и с Джорджем, и это лишний раз доказывает, что Маккефри пойдет на все ради другого Маккефри». (Смысл этой фразы вызвал обширные дебаты.) Статья была озаглавлена «Внучка профа зажигает в Эннистоне».

Чуть позже того часа, когда семейство Брайана Маккефри сидело за завтраком, Том, никогда не читавший «Эннистон газетт», паковал вещи для возвращения в Лондон. Он только что заглянул в Лифи Ридж, чтобы попросить Габриель по возможности вычистить и зашить платье Джуди Осмор, но никого не застал. Брайан ушел на работу, Адам в школу, а Габриель пошла по магазинам. Том немного поиграл с Зедом, потом оставил на кухне платье с запиской. Эмма уехал накануне, мучимый совестью и раскаянием. Том, также полный угрызений совести, пытался его подбодрить. Эмма молча принес Тому загубленное платье, и Том сказал, во-первых, что Джуди Осмор не такая, чтобы расстраиваться из-за подобных вещей, и, во-вторых, что он все равно отнесет платье Габриель, которая ужас как ловко выводит пятна и зашивает вещи. Эмма ушел безутешный. Тома вдруг охватило желание побежать за ним. Они, конечно, вспоминали о том катастрофическом вечере, но не обсуждали его. Том чувствовал и то, что Эмма был очень расстроен происшествием, и то, что он, Том, с виду как будто отнесся ко всему чересчур легко (поскольку отпустил шутку-другую). Строгий взгляд Эммы, казалось, обвинял Тома в легкомыслии. Несчастный Том думал, что он, похоже, недотягивает там, где дело касается Эммы, и в последнее время стал в глазах своего друга более обычной, менее выдающейся личностью. Том привык, чтобы его любили и ценили, и тут была задета его гордость. Он очень восхищался Эммой и считал, что важными качествами характера Эмма его превосходит. Поэтому Тома огорчало и расстраивало, что он мог упасть в глазах Эммы. Такое недостойное беспокойство не давало Тому завести разговор, который мог бы поправить дело. Тому и Эмме было неловко друг с другом, и Том, не в силах найти способ выразить свою привязанность, все чаще обнаруживал, что валяет дурака в присутствии все более молчаливого Эммы.

На протяжении этого невеселого воскресенья Том весьма часто думал и о Джордже. Все эти годы Джордж всегда в той или иной мере сохранял свое место в уме и сердце Тома. По временам, вот как сейчас, Том чувствовал, что непременно должен помочь Джорджу, словно сам Джордж усилием воли тянул его к себе. Но такой импульсивный, горячий контакт, какой представлял себе Том, ему никак не удавалось продумать в деталях. Когда Том вспоминал подробности недавней драмы, он видел один луч надежды. Джордж был побежден, причем с легкостью, насмешкой толпы. Это вряд ли могло создать прецедент, очень уж были необычны обстоятельства, но разве это не добрый знак? Том и Джордж предстали в комическом свете, что, в свою очередь, сулило прощение и перемену. «Может быть, мы все воспринимаем Джорджа слишком серьезно, – подумал Том, – Надо высмеять его из его нынешнего состояния, преследовать его смехом». И еще Том подумал: «Я пойду и повидаюсь с Джорджем, давно надо было это сделать, пойду в следующие выходные». Но до следующих выходных было еще далеко, и Тому еще нужно было преодолеть образ Джорджа, стоящего за окном рядом с Хэтти.

Думать о Хэтти было труднее всего и больнее всего. Том непрестанно повторял про себя: «Нужно бросить все это, оставить, ничего не делать, я ничего не могу сделать, я не понимаю, и лучше даже не пытаться. Если б только Джордж не влез в это дело! Все и без него было плохо». Том переборол в себе желание послать Хэтти длинное многословное письмо с извинениями. Лучше молчать. Что же думает Хэтти в результате всего этого, сколько она знает и сколько расскажет Розанову? Том решил: у Хэтти такой характер, что она может сказать очень мало или ничего не сказать. Может быть, она считает, что лучше вообще не комментировать происшедшее и все забыть. Может быть, Джордж, который так важен для Тома, для Хэтти вовсе не важен. И уж конечно, она не может всерьез думать, что Том нарочно, назло ей привел в сад всю эту толпу. Может быть, Хэтти уже смеется над всей этой историей. Если Том напишет письмо с извинениями, он все равно что обвинит себя в грехах, в которых, возможно, ей и в голову не приходило его обвинять. Том даже начал думать: может быть, есть надежда, что Розанов вообще не услышит об этой «незначительной выходке».

«Но все равно, – подумал он, когда, упаковав вещи, стоял у заднего окна и глядел через сад на город, – все равно я ей напишу, я с ней увижусь, но не сейчас, а позже». Ему живо предстал образ Хэтти, которая стоит перед Джорджем, бросая ему вызов, вытянув обнаженную руку. Том понял, что ему еще не раз захочется поразмышлять об этом случае. Он стоял и глядел на Эннистон, странный городок, где солнце сияло на позолоченном куполе Эннистон-холла, «совсем как в Ленинграде», как трогательно выразился официальный путеводитель по Эннистону. Том начал думать про Эмму, про Джорджа, про Хэтти и понял, что одинок и печален.

Тут, прервав его размышления, зазвонил телефон. Гэвин Оар спросил, не желает ли Том сделать какие-либо комментарии по поводу сегодняшнего выпуска «Газетт». Том сказал, что не видел сегодняшнего выпуска. Гэвин Оар хихикнул и посоветовал ему сбегать и купить газету. Том помчался на улицу.

Перл увидела газету в понедельник утром, выйдя за покупками. Она тут же побежала обратно домой и долго не решалась рассказать все Хэтти, которая спокойно сидела и читала. Однако Перл была так явно расстроена (и чем больше она думала, тем больше расстраивалась), что ей не удалось ничего скрыть. Девушки в слезах согласились друг с другом, что делать нечего и остается только ждать. (Хэтти начала было писать письмо, но вскоре отказалась от этой попытки.) Джон Роберт Розанов узнал о происшедшем только во вторник. В понедельник он спозаранку отправился в Институт (ночь он провел в Заячьем переулке, где разбирал кое-какие бумаги) и плавал в открытом бассейне, а затем удалился в свое логово в Палатах, где проработал все утро, пообедав сэндвичем, который заказал к себе в номер. Он долго отмокал в горячей ванне, а затем, по обыкновению, улегся спать. Вечером он работал допоздна, а потом отправился в постель. За это время никто не осмелился его побеспокоить. Проснувшись утром во вторник, он обнаружил понедельничный выпуск «Газетт» и вторничный «Пловца», подсунутые под дверь.

Джордж, сидя взаперти у себя в Друидсдейле и ничего не зная про газетные статьи, решил дать Розанову еще один шанс. «Последний шанс», как он мысленно сформулировал, но эти слова были невыносимы, и он изменил формулировку. Теплый весенний ветерок надежды веял в душе Джорджа – он бы и сам не смог объяснить почему, даже если бы задумался над этим, но он не задумывался. Это не было желанием счастья. Джордж никогда, даже в молодости, не позволял себе стремиться к счастью. Это было что-то невольное, машинальное, первобытная судорога защищающейся души. Теперь Джорджу казалось, что раньше он видел свое положение в совершенно иррациональном свете, что он создал совершенно ложный портрет своего старого учителя. «В каком-то смысле, – думал Джордж, – моя беда в эгоизме. Я просто слишком солипсист. Я уверен, что Джон Роберт все время думает обо мне, ненавидит меня, презирает каким-то особенным способом, словно значительную часть его жизни составляет создание между нами обширной сложной преграды. Но все совсем не так. На самом деле он не так уж много обо мне думает. В конце концов, у него есть и другие заботы. А о чем он, как правило, думает почти все время? О работе. Я для него незначительная проблема. Как и все остальные люди, все люди, не только я. Так что не нужно придавать слишком много значения всем тем враждебным, сердитым словам, что он говорит, когда я прихожу и прерываю его работу. Конечно, я был чрезвычайно бестактен, даже агрессивен. Джон Роберт страшно заботится о собственном достоинстве. Неудивительно, что он был со мной резок. В каком-то смысле это свидетельствует о том, что я ему небезразличен, ему не все равно, как я себя веду. Ну ладно, я буду вести себя лучше. Я напишу ему очень осторожное письмо, интересное письмо. Джон Роберт всегда прощает людей, которые ему интересны».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю