Текст книги "Современная нидерландская новелла"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
– Но я же не вижу, зеленые они или нет! – в ярости крикнул Герман.
Соня испуганно возвратилась. Грустно села.
– Коричные уже почти созрели, а золотой ранет совсем желтый, – сказала она. Теперь язык у нее развязался, как будто, пока она тянулась за яблоком, песок высыпался у нее изо рта.
– Дубы вокруг ратуши стоят в бурых листьях. Над ними кружатся вороны.
Ну какая милая, подумал Герман, взглянув на дубы и не обнаружив ни одной вороны. Знает, что это мое любимое зрелище. Хочет, чтобы я увидел все свое самое любимое.
– Удивительное дело, после того как ты сказал, что башенка похожа на луковицу, я, глядя на нее, чувствую запах лука.
– Ничего удивительного, у соседей вечно жарят лук, – со смехом сказал Герман.
Соня тоже рассмеялась. Он крепко прижал ее к себе.
– Хорошо тебе так? – спросил он.
– Да, – сказала она, – мне очень хорошо.
Она положила руки ему на бедро. Впервые он увидел то место на ее правой руке, где несчастный случай положил конец мазуркам Шопена. Несколько лет назад по дороге в консерваторию она упала на остановке. Трамвай отрезал ей два пальца. Впрочем, разве мало произведений для левой руки, думал Герман. При первом знакомстве Соня рассказала ему об этом, но никогда не допускала, чтобы он увидел култышки. Ловкость, с какой она маскировала свой недостаток, была прямо-таки достойна восхищения. Ей удалось утаить его даже от рысьих глаз Лии. Гадюка, как бы она его дразнила: я купила «дамских пальчиков», дать тебе парочку?
Теперь ее рука лежала слабая и безвольная, забыв всякую осторожность. Похоже было, что Соня загнула два пальца вниз, к ладони, а вместо них вставила две игральных кости без очков, будто показывала фокус. Герман положил руку рядом, едва не касаясь култышек. Ее рука свернулась, как лист росянки.
Она встала и пошла в комнату.
– Холодно становится, – сказал Герман, следуя за ней. – Если старики разрешат мне остаться здесь, поможешь мне переселиться, а, Соня? Сумеешь развесить картины? Имей в виду, темные должны висеть на самых освещенных местах. Наконец-то им будет свободно. Когда я еще видел, я мечтал жить в этой комнате. Наверное, тебе покажется очень грустным, что получил я ее, только когда ослеп. Но я и сейчас ясно представляю себе, как мы все устроим, когда перетащим мое барахло.
Герман взглянул на Соню сквозь щель в повязке. Она сидела на краю дивана и смотрела в окно. Изуродованную руку она держала в левой ладони.
«Если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше войти в жизнь вечную без руки, нежели с двумя руками быть ввержену в геенну огненную». До чего ж ловко они умеют отравлять людям молодость! Как винт ввинчивают брехню тебе в башку, а где не помогает отвертка, забивают молотком.
– Интересно, – сказал он, – как быстро приспосабливается человеческий организм. Ведь я всего сутки как ослеп, а у меня уже появилась способность ощущать, что происходит вокруг. Я прямо таки вижу тебя передо мной на диване. Ты лежишь на животе и ждешь, чтобы я подошел и приласкал тебя.
Он направился к дивану, ощупывая перед собой воздух, как слепые на картине Брейгеля. Соня быстро вытянулась на диване и перевернулась на живот. Герман опустился на колени рядом с диваном.
– Ну вот видишь, – сказал он. – Локатор работает отлично.
– Да, – сказала Соня, – меня так тянет к тебе, ты инстинктивно почувствовал это.
Впервые она не закрыла глаза. Я, верно, отвратителен, думал он, но ее именно это и возбуждает, иначе она закрыла бы глаза. Как будто она отдается снежному человеку. Ужасному снежному человеку.
Поздно вечером, когда он уже лежал в постели, зашел отец. Огненный кончик сигареты – как светлячок с красной искоркой. При каждой затяжке из темноты выступало его лицо, призрачно розовое, будто освещенное изнутри огнем, который он в себя втягивал.
– Мы долго говорили с матерью, – сказал он, – и решили, что все же не имеем возможности отдать тебе эту комнату. Твое несчастье потребует от нас больших расходов. Нам придется снова сдавать эту комнату. Чем плоха комнатка на чердаке, тем более в твоем положении. Темновата, конечно, окна там небольшие. Но тебе это теперь безразлично. В хорошую погоду будешь сидеть в саду.
Герман не ответил. Слезы пробивались через его закрытые веки, но их тут же впитывал бинт. Какой смысл плакать, подумал он, если слезы все равно не могут катиться по щекам.
– Мы надеемся, что ты пойдешь нам навстречу, – сказал отец. – У нас и так хватает забот и хлопот.
Отец вышел, не пожелав ему спокойной ночи. Здесь поселятся чужие люди, с горечью подумал Герман. Он стал вспоминать китайцев из Индонезии, снимавших когда-то эту комнату. Ему тогда было десять. У них тоже был сынишка десяти лет и дочь постарше. Ван и Син. Он помнил только, как Ван просунул голову между прутьями лестничных перил и не мог вытащить ее. Лицо у него побагровело, и он дико кричал. Отец с пилой в руках быстро побежал наверх. Герман не решился присутствовать при этом, ибо не видел иного выхода, кроме как отпилить мальчику голову. Не может же красная орущая голова вечно торчать между прутьями! Потом он увидел в перилах отверстие – один прут был вынут; в эту дыру можно было спуститься на перила нижнего этажа. До китайцев в комнате жила симпатичная седая дама. Все семейство ужасно потешалось над ней. Спрашивали друг у друга тонюсеньким сопрано: а где наш сочный помидорчик, где наша крепкая луковичка, где наш спелый персичек? (Это был ее ежедневный заказ в овощной лавке.) Каждое воскресенье к ней приходила подруга. Они сидели на балконе на высоких стульях, точно аршин проглотили. Их голоса слышны были даже в саду. Иногда они выходили в сад и фотографировали все семейство. Подруга долго двигала черный ящик, крепко прижимая его к животу, как бы желая через линзу вобрать их всех в свое увядшее лоно.
– Посмотрите, сейчас птичка вылетит, – говорила она.
Герман всегда получался на карточках с расстегнутой ширинкой. Он был любимцем обеих дам и потому изображал на своем хмуром лице непривычную улыбку, которая его отнюдь не украшала. Рядом старший брат, с поднятыми коленками, такой мрачный, как будто знал, что не доживет до двадцати лет. За ними старшая сестра с физиономией плаксы и дразнилы. Она всегда старалась шевельнуться в самый ответственный момент, специально чтобы испортить снимок. А справа, слева, сзади – младшие братишки и сестренки, словно вокруг выстроенной клином основной боевой группы кто-то щедро опорожнил рог изобилия. Потом он увидел перед собой прислугу-венгерку. Угрюмым, пугливым зверьком притаилась она где-то на заднем плане. В дверях застекленной веранды с фальшивой улыбкой стояла мать – она следила, чтобы Колла сохраняла должное расстояние между собой и детьми и не могла быть принята за члена семьи. Колла, так ее все называли. Настоящего ее имени никто не помнил. Ей было, наверное, лет семнадцать. Герман и его брат любили играть с ней. Самая любимая игра называлась «Моя сестренка умерла». Мальчики ходили вокруг нее и пели. При словах «Предадим прах ее земле» они ныряли к ней под юбку, а она изо всех сил прижимала их к себе. Они вылезали оттуда красные как раки. Герман усматривал какую-то связь между их красными лицами и ее внезапным исчезновением, хотя родители никогда об этом не упоминали.
За несколько лет до войны комнату снял офицер. Он понавешал над камином всякого оружия – сабель и шпаг. В солнечные дни он лежал в шезлонге на балконе в одних узеньких плавках. Кожа у него была почти такого же цвета, как кирпичная стена.
Однажды в воскресенье отец сказал ему из сада, что они, слава богу, не язычники. После этого Герман больше никогда не видел офицера в плавках, он закрывал решетку всеми своими одеялами. По вечерам он часто садился за рояль, но его игра очень мало походила на музыку: скорее можно было подумать, что он экспериментирует над механизмом инструмента. «Он хочет заставить пианино кричать человеческим голосом», – говорил отец. В тридцать девятом, слушая по радио результаты выборов, он отчаянно ругался, когда передавали о потерях Национал-социалистского движения[10]. Перед самой войной он уехал в Индонезию. С тех пор много воды утекло, думал Герман. Стоит ли вспоминать обо всем этом сейчас, в последний вечер, который я здесь провожу. Закроем с достоинством глаза свои и отрешимся от всего окружающего.
Ему приснилось, что он плывет на плоту по бурному морю. Плот сделан из чего-то мягкого и вязкого. Он пощупал его рукой – это оказались новорожденные младенцы, связанные друг с другом пуповиной и, по-видимому, мертвые, хотя масса, в которой увязли его пальцы, была тепловатая. Потом он услыхал крики, поднял голову и увидел свою мать, стоявшую, расставив ноги, на высокой, как дом, волне. Из нее, устремляясь к плоту, извергался поток детей. Как ни клокотало и ни бурлило море, волна, на которой находилась мать, оставалась неподвижна. Над головой матери висела лента с надписью «Спокойствие средь ярости валов». Сквозь свист ветра и грохот волн мать пронзительно кричала: «Встань и оглянись, посмотри на гребни волн!»
Герман в ужасе открыл глаза, однако поспешил закрыть их снова, ибо через отверстия в повязке ударил яркий свет. Шум продолжался. «Спокойствие средь ярости валов»… Он вспомнил живую картину, которую устраивали у них в школе в честь сорокалетия царствования августейшей особы. Он стоял на вершине скал, которые были сделаны из ящиков и скамеек, задрапированных старыми тряпками. Ярость валов изображалась при помощи простынь, разложенных у подножия импровизированных скал. По идее они должны были напоминать покрытые пеной водяные горы, но безнадежно оставались свернутыми простынями. Ему пришлось очень долго неподвижно стоять в меняющемся желтом, красном и зеленом свете. Когда раздался взрыв аплодисментов, у него и вправду появилось ощущение, что его окружает бушующее море. Он зашатался и упал, выдав таким образом секрет величественных утесов. Барахтаясь, лежал он среди пустых ящиков из-под мыла и отслуживших свое парт. Не успели опустить занавес, как к нему подскочил разъяренный директор школы и грубо вытащил его из развалин. В зале раздавались сдавленные смешки. Он слышал, как какой-то мальчишка заорал: «Ай да принц Оранский!»
До него не сразу дошло, что шум, не исчезнувший даже когда он проснулся, происходит оттого, что в коридоре кто-то работает пылесосом. В дверь постучали, и голос матери произнес:
– Герман, пора вставать!
– Да-да, встаю, – закричал он и сел на кровати.
Мать открыла дверь и появилась перед ним. Втащила в комнату шланг пылесоса, собираясь заняться уборкой. Страх, испытанный во сне, снова овладел Германом. У него закружилась голова, и он упал на подушку. Мать опустила шланг, подошла к кровати и наклонилась над ним.
– Тебе плохо? – спросила она довольно озабоченно.
Герман снова сел.
– Нет, – сказал он, – просто у меня вдруг закололо щеку. Наверное, повязка приклеилась, а я ее отодрал.
– Помнишь, – спросил он потом, – как я однажды упал на школьном вечере во время представления?
– Представления? Какого представления?
– Во время сорокалетия правления королевы, живая картина, Вильгельм Оранский, «Спокойствие средь ярости валов».
– Спокойствие средь ярости валов, Вильгельм Оранский, – повторила она задумчиво.
Вдруг в памяти у нее вырисовалась пена, омывающая скалы. Ее лицо осветилось радостью узнавания.
– Еще бы не помнить, – сказала она таким тоном, будто все эти годы ее не покидал образ худенького мальчугана, который стоит на ящиках, заваленных линялыми зелеными бархатными тряпками. Она встала, подошла к пылесосу, выключила его и подбоченилась.
– Еще бы не помнить! Ты выглядел великолепно. Кружевной воротник на шее, на голове круглая шапочка. Вылитый Вильгельм Оранский. Свет все время менялся, красный, желтый, потом оранжевый и синий.
– Оранжевого и синего не было, – сказал Герман холодно, как будто поймал ее на преднамеренной лжи. – Был желтый, красный и зеленый, и именно в такой последовательности.
– Ну ладно, красный, желтый и зеленый, – согласилась мать. – Но ты выглядел так величественно, мы с отцом гордились тобой.
– И между прочим, совершенно зря, – сказал Герман ехидно, – потому что ведь я сверзился с этих скал.
– Ну, – сказала мать примирительно, – тогда уже занавес почти опустился. Скорее было похоже, что ты несколько раньше времени соскочил со своего места.
– Ничего подобного, – сказал Герман, – занавес был поднят. Его поспешили опустить, чтоб ящики не посыпались в зал. Между прочим, я сделал это нарочно, вам назло.
– Я так и говорила отцу, – сказала она, возмущенная и в то же время довольная, что в конце концов оказалась права. – Ничего удивительного, что ты такой неудачник. Всегда, когда тебе давали возможность себя проявить, ты сам портил все дело.
– Возможность себя проявить, – улыбнулся Герман, – не смеши меня. Принц Оранский… Подумаешь, счастье – исполнять роль принца Оранского, который, когда его жена состарилась, обрюхатил ее, чтобы она умерла от родов.
– Я запрещаю тебе говорить так о человеке, которого мы уважаем и чей портрет висит у нас в доме.
– Будьте осмотрительнее, выбирая, что вешать на стены в доме, где столько детей. Этот портрет нельзя показывать детям до восемнадцати лет.
Мать молчала, прерывисто дыша. Слишком тяжелая нагрузка при ее гипертонии, подумал Герман. Пора переменить пластинку.
– Неужели так необходимо выгонять меня из этой комнаты? – спросил он кротко.
– Да, – отрезала мать, – и не только из этой комнаты, а лучше бы ты вообще как можно скорее покинул наш дом. Постарайся попасть в интернат для слепых и научиться читать и писать по Брайлю. Вчера юфрау ван Велф сказала, что, если ты научишься, ты сможешь переписывать книги для слепых – разговор у нас шел о том, что ты очень интересуешься литературой. Она сказала, что таким образом ты еще можешь стать благословением для своих товарищей по несчастью.
– Пошла она к черту, – сказал Герман в ярости, – пошла она к черту со своими благословениями, я хочу быть для всех проклятием.
– Не беспокойся, – сказала мать, – ты никогда и не был ничем другим.
– Нечего обсуждать это с соседями. Вам они говорят: не отчаивайтесь, перед ним еще открыт весь мир, он еще может и то, и другое, и третье. А про себя думают: слава богу, что он ослеп, потому что он приставал к Жозе и к Марьян. Он слишком хорошо разбирался в жизни и в наших дочерях, слава богу, что этому пришел конец. Ты знаешь, на что я еще гожусь? Чтобы играть с детьми на улице в прятки, салки, жмурки, Я наверняка не буду подглядывать.
Он говорил горячо, повязка вокруг рта стала влажной. Но в то же время он наблюдал за матерью через щелочки. Она стояла посреди комнаты и левой рукой комкала фартук, а правой ковыряла в носу.
– Знаешь, для кого это благословение? Для вас. Теперь вы можете прямо в глаза показывать мне язык или прямо у меня перед… э-э… глазами чесать голову и ковырять в носу.
Здорово сыграно, подумал он, даже запнулся.
Мать виновато опустила руку. Смущенно и вместе с тем подозрительно посмотрела на щелочки. Через минуту опять спокойненько возьмется за свое, с горечью подумал Герман.
– Иногда мне приходит в голову, что ты вовсе не мое дитя, а дьявол, – сказала мать.
Она подошла к стулу, на котором лежали его вещи, схватила их и швырнула одежду ему на колени.
– Забирай, иди в ванную, а потом наверх. Глаза б мои на тебя не глядели!
Герман зажал одежду под мышкой и вышел из комнаты, не имитируя повадок слепого. Мне нужна холодная вода, думал он. Ледяная. Пусть течет мне на череп до тех пор, пока я не потеряю способность думать и чувствовать.
Весь следующий день он валялся в постели у себя в каморке на чердаке. Смотрел на сучки в рыжих деревянных стенах – кое-где доски были усеяны ими так густо, что напоминали павлиний хвост.
А может, мне это потому кажется, что я всегда смотрел на них, когда наступали сумерки и начинали кричать павлины, думал он. Это глаза самого господа бога – два больших темных сучка, которые снисходительно взирают на землю. А рядом с ними глаза сатаны. Внутри светлые кружочки, как будто дерево побелело от злости. А там – сказочная принцесса; когда темнело, она всегда начинала дрожать. Как получилось, что я стал таким, думал он, и вообще, что это со мной? Попробую разобраться во всем с самого начала. Когда я учился в начальной школе, мимо окна, наверное, раз двадцать в день проходили сумасшедшие. Толстыми веревками они были привязаны к тачкам с землей, и одежда на них была цвета земли. Все, как один, брели, опустив голову, как будто в любую минуту были готовы или заплакать, или взбунтоваться. Что иногда и впрямь происходило. Кто-нибудь останавливался, начинал конвульсивно дергаться, и ужаснейшие проклятия и ругательства, проникая сквозь двойные рамы, переплетались с библейскими изречениями. Юфрау, чернявая девица карликового роста, поспешно хватала скрипку, зажимала ее под подбородком, покрытым волосатыми бородавками, и начинала играть что-нибудь веселенькое. Она была хромая, юфрау. Под одним ботинком у нее была большая черная штука, как будто к нему приклеился огромный кусок смолы. Как полураздавленный жук, пробиралась она между партами. Мы дали ей прозвище Сильва. Однажды прямо под окном сумасшедший пробил лопатой череп санитару. Учительница подбежала к окну и плотно задернула зеленые шторы. Класс стал похож на аквариум. Трудно сказать, что было ужаснее – непристойная брань или заглушавший ее пронзительный вальс. После уроков мы пошли смотреть место, где упал санитар. Кровь была засыпана белым песком. Будто там лежало ржавое железо.
Ну а дальше, что же было дальше? Герман перешел в четвертый класс. Там уже нельзя было все время мечтать. Мечтать, думал он, мечтать с закрытыми глазами, неужели тогда я делал это так заметно, да и о чем я мог мечтать? Какие образы видел я, глядя в таблицу умножения?
Но сон помешал ему извлечь из глубин памяти ответ на этот вопрос. Сначала до него еще смутно доносились из сада голоса соседских ребятишек и одуряющий аромат листьев, которые гнили в цинковом кровельном желобе. Потом он заснул крепким сном.
Проснулся он только к вечеру. Соня сидела на кровати и тихонько трясла его.
– Да проснись же наконец, – сказала она ласково. – Я сижу здесь уже целых десять минут.
Герман испуганно вскочил. А вдруг она разглядела через щелочки его неповрежденные веки?
– Ты спал, положив руку на глаза, как будто тебе мешает свет, – сказала она.
– У меня голова раскалывается, я видел страшный сон, но все забыл, помню только, что в голове у меня был камень.
– Спать днем вредно, – сказала она. – У меня тоже от этого всегда голова болит и целый день першит в горле, сколько ни пей потом чаю. Как будто вся иссыхаешь. Может, это от шума, который мешает спать. Один раз я заснула на пляже. Просыпаюсь – рядом мальчишки играют в мяч и орут как ненормальные. Я уверена, их крики отравили мне сон. А может, звуки влияют на то, что нам снится.
Ну вот, пошла тараторить, настоящая старая дева, подумал Герман.
Он подобрался к ней поближе и повалил ее на кровать.
– Может, мне сначала пальто снять? Я еще и сумку не положила.
– А вдруг тогда мне уже перехочется?
– Если тебе так быстро перехочется, – сказала она обиженно, – стоит ли начинать?
Потом она вспомнила о его плачевном положении и поспешно сказала:
– Ладно, делай, как тебе нравится.
Через горный ландшафт одеял и подушек ее рука медленно потянулась к сумке, открыла ее и вынула фотокарточку. Герман узнал оборотную сторону – в свое время он сделал на ней какую-то надпись.
Как интересно, подумал он, именно сейчас она берет фото, где я зажмурился от солнца. Она держала карточку у самого лица и не сводила с нее глаз даже тогда, когда ее зрачки расширились от возбуждения.
«Мы гнули на тебя спину с раннего утра до позднего вечера», – часто повторял отец. «У тебя никогда ни в чем не было недостатка», – добавляла мать.
Они сидели у его постели.
– Мы не потому не пускаем сюда малышей, что хотим скрыть тебя от глаз людских, – говорил отец. – Просто ждем, пока ты снимешь повязку. Сейчас твой вид может испугать ребенка на всю жизнь. Мы ради тебя из сил выбиваемся, а ты еще недоволен.
– Как будто без повязки я буду красавчиком, – зло сказал Герман. – У меня небось рожа, как у прокаженного.
– А может, не так все страшно, ведь ты и сам себя не видел, – сказал отец скорее раздраженно, чем успокаивающе.
Он подтолкнул мать и дотронулся до голени, а потом поднес руку ко рту. Мать кашлянула и кивнула ему.
– Вчера ты безобразно лягнул Лию по ноге, – укоризненно сказала она. – Она больше не хочет носить тебе еду. Она ради тебя надрывается, а ты так с ней обходишься.
– Черта с два, надрывается, – насмешливо сказал Герман. – Вчера она принесла мне брайлевскую книжку. Только я начал ощупывать пальцами буквы, как она положила сверху лист бумаги. Разве за это не стоит дать ей как следует? Я хотел еще не так врезать!
Со всеми я ухитрился перегрызться, подумал он.
– Гони от себя эти дикие мысли, – сказал отец. – Неужели ты в самом деле считаешь Лию способной на такой поступок? Общеизвестно, что в людях, потерявших зрение, развивается болезненная подозрительность. Возьми себя в руки, не то она овладеет и тобой. Тогда ты превратишься в проклятие для себя и окружающих.
Как мог я испытывать какие-то чувства к этим людям? – думал Герман. Как мог я ребенком плакать в кровати ночи напролет при мысли, что они когда-нибудь умрут? Когда у меня издох голубь, мне не разрешили зарыть его в саду и поставить над ним какой-нибудь знак. Велели выбросить его на помойку. «Бессловесная тварь не может попасть на небо, – сказал отец. – Жизнь вечная предназначена только для человека, который исполняет волю божию, только ему положено, лежа в могиле, дожидаться Страшного суда». А птицу он бросил в кучу гнилой ботвы.
– Вы никогда не сделали ничего примечательного, ничего такого, что заставило бы меня поверить в ваше право на бессмертие. Вы утверждаете, что веруете в бога, но ни из одного вашего поступка не видно, что он основан на вере. Посмотрите на эту кнопку! – Он показал на выключатель. – Она над моей кроватью. Но в детстве я боялся ее выключить из страха перед тем, что вы называли нечистой силой. Я заворачивался в одеяло, вставал, выключал свет и падал. А потом лежал, задыхаясь от страха, и ждал, что когти сатаны достанут меня сквозь одеяло. Вот что такое ваша вера! Ее хватает лишь на то, чтобы вызывать у детей ночные кошмары. Чего стоит один ваш Апокалипсис! «Луна сделалась как кровь, из дыма вышла на землю саранча, и зубы у нее были как у львов!» Бывало, мне ни за что браться не хотелось, потому что я думал: а вдруг завтра конец света, так какой в этом смысл.
Мать не смотрела на него и старалась не слушать. Отец качал головой и нервно барабанил пальцами по колену.
– Ты так наказан богом! – сказал он. – Господь помрачил твои глаза, и все же я, твой отец, спрашиваю себя, почему он не отнял у тебя также и язык.
Он встал со словами:
– Пошли, жена, здесь нам делать нечего.
Они покинули комнату, о чем-то шепчась. Он слышал, как на лестнице отец горячо заговорил, но не мог разобрать слов.
Он сделает все от него зависящее, чтобы меня взяли в интернат, подумал Герман. Этим они угрожают ему всю жизнь, с тех пор как он говорить научился. Небось не поверили бы, если бы он и вправду онемел. Они сами не верят, что их бог способен творить чудеса. Вообще-то ему надо было сказать: «Папа и мама, я чувствую, что благословение всевышнего осенило меня. Помолимся, дабы он отверз мне очи, как сделал он со святым Павлом».
После долгой молитвы он снимет повязку. Свершится чудо. И вот их дом станет местом паломничества. Денежки потекут рекой. Можно будет продавать его фотокарточки до и после. Как в рекламе средства для ращения волос. Продавать кусочки бинта как реликвии.
А сколько мучений претерпел он в юности, чтобы заслужить царствие небесное! Взять хоть эти вечера, когда к ним приходили гости и ему разрешали посидеть подольше. Как же их фамилия? Кажется, ван дер Воуде. Весь вечер обсуждались пророчества Апокалипсиса. Саранча с зубами как у львов – подразумевались военные самолеты, которыми тогда кишел воздух. Не Гитлер ли зверь, выходящий из бездны, антихрист? «И число его – 666». 4711 – вспоминал он всегда в таких случаях марку известной кёльнской парфюмерной фирмы. Они приводили с собой семнадцатилетнюю дочь и сына постарше. Девушка была истерически религиозна. Масштабы ее веры были соразмерны масштабам ее груди. Весь вечер он украдкой поглядывал на нее, и, когда бдение завершалось псалмом: «По тебе томится плоть моя в земле пустой, иссохшей и безводной» – такой конец казался ему очень подходящим. Атмосфера этих вечеров была накаленная, думал Герман, разумеется, благодаря духовной близости. Мы все были пьяны, хоть и не от вина.
Он услышал Сонины шаги на лестнице. Она вошла в комнату в новом ярко-красном пальто. Somethin thrillinly new[11], подумал он.
«Как ты поздно», – хотел он сказать, но с ужасом почувствовал, что язык у него распух, он издал только странный квакающий звук.
– Герман, перестань, все и так хуже некуда, – укоризненно сказала Соня.
Он хотел сказать, что каждый вечер они приносят ему еду холодной, что Лия закрыла брайлевский шрифт листом бумаги, но получались только нечленораздельные звуки. Язык окоченел, как будто полежал в ледяной воде.
Герман встал, подошел к столу, взял блокнот и карандаш. Снова сел, жестом пригласил Соню сесть рядом. Соня села. Он открыл блокнот, ощупал его края и написал большими печатными буквами:
«Я правда не могу говорить. Я только что сильно дернул себя за язык, наверное, там что-то оборвалось. Погляди».
Он широко открыл рот. Соня отодвинула бинт.
– Ничего не вижу, – сказала она.
Герман написал:
«Не распух? Посмотри как следует под языком – когда я пытаюсь говорить, там тянет».
Он снова открыл рот и загнул язык вверх.
– Все нормально, язык как язык, – сказала она, внимательно глядя ему в рот.
Герман снова склонился над блокнотом.
«Отец пожелал, чтобы бог отнял у меня язык. Может быть, от этого?»
– Ну что ты, – сказала Соня, – надо же придумать такую чушь! Наверное, ты в самом деле слишком сильно его потянул. Не пытайся говорить. Если у тебя что-нибудь надорвано, покой – лучшее средство. А пишешь ты очень хорошо.
Герман кивнул и написал: «Ложись».
– Может, сначала немножко поговорим? – спросила она.
Герман рассмеялся свирепым гортанным смехом, высунул язык и показал на него.
– Sorry[12],– сказала Соня, – тогда давай я тебе почитаю вслух.
Герман затряс головой и подчеркнул свою просьбу двумя жирными чертами. Она со вздохом встала, сняла пальто. Сумку она положила в пределах досягаемости.
Жить становится все проще. Не надо ни за что благодарить, по той смертельно простой причине, что он лишен этой возможности. Вот бы еще и оглохнуть, тогда не приходилось бы ничего выслушивать. Впрочем, это было бы жалко, подумал он, прислушиваясь к звукам, слетавшим с трепещущих губ Сони. Она поднесла фотокарточку так близко к лицу, что он не видел ее глаз.
Когда игра была закончена, она встала.
– Мне нужно на минуточку выйти, – сказала она.
Она надела пальто. Герман схватил блокнот и написал: «Ты меня покидаешь?»
– Почему ты так думаешь? – спросила она.
«Я слышу, что ты надеваешь пальто», – написал он.
– Неужели это слышно? – удивилась она.
«Я все слышу. Даже как в саду воробей скачет по гравию».
Она подошла к нему и наклонилась над блокнотом.
– Ну и характер у тебя! Нет, просто твой отец недоволен, что мы подолгу остаемся наедине. Если меня увидят в пальто, это будет выглядеть приличнее.
«А ты, оказывается, хитрая», – написал Герман и протянул ей блокнот. Но она вышла, не взглянув. Он положил блокнот и схватил ее сумку. Вынул фотокарточку и прочел на оборотной стороне: «Меня ослепили солнце и блеск твоих глаз. 16 июня, Базарная площадь».
Он перевернул карточку. Поверх его изображения был наклеен снимок, вырезанный из журнала. Загорелый юноша в плавках, с великолепно развитой мускулатурой держал руки на расстоянии от грудной клетки, как будто под мышками у него были зажаты два гусиных яйца. Подпись гласила: «Раймон Сернье, прозванный Аполлоном Лазурного берега».
Герман встал, запер дверь. Потом стянул одеяло и залез в постель. Перевернулся на живот и изо всех сил уткнулся головой в подушку.
Сравнительно теплым октябрьским вечером из сада донеслась танцевальная музыка. Герман подтащил сундук, поставил на него стул и высунулся из окошка.
На ветках яблонь, теперь уже почти голых, висели цветные бумажные фонарики. Он услышал голоса своих домашних вперемешку с чужими голосами.
Чего это они сидят в саду такой поздней осенью? – с удивлением подумал он. Он высунулся подальше, но козырек над крыльцом загораживал вид. Под деревьями ходили люди, однако при тусклом свете бумажных фонариков он их не узнавал. Появилась сестра в белом платье колоколом. Среди других голосов он различил ее пронзительный неестественный голос.
А, помолвка, подумал он. Меня не позвали. Что ж, они правы. Зрелище не из приятных, того и гляди аппетит испортит.
Он осторожно слез со стула и направился вниз по лестнице. Открывая дверь, он услышал, что в уборной спускают воду. Он вернулся и стал ждать на темной площадке. Дверь отворилась, и в прямоугольнике света появилась Марьян, сестра жениха, окруженная облаком голубоватого тюля. Мгновение – и она повернула выключатель.
Уж не заметила ли она меня, подумал Герман, не заметила ли ужасного снежного человека на площадке, почему она не спускается?
Неожиданно для себя самого он сделал прыжок и схватил ее. Она пронзительно завопила. Он зажал ей рукой рот, другую засунул в вырез ее платья и ущипнул девушку. Неистово вертя головой, она ухитрилась высвободить рот из-под его руки и закричала на весь дом. Внизу захлопали двери, послышались взволнованные голоса. Он бросился наверх, к себе в комнату. Запер за собой дверь. Он слышал на лестнице возбужденный говор, смешанный с всхлипываниями Марьян.
– Хам, – услышал он голос отца. – Завтра я его в полицию отправлю.
Дурак я, что не запер и наружную дверь, тогда этот ураган злобы миновал бы меня, подумал Герман.
Он снова взобрался на стул, поставленный на сундук, и выглянул в окошко. Фонарики висели в покинутом саду, как диковинные круглые рыбы в глуби морской. Музыка умолкла. В дверь забарабанили. Ведьма, подумал он. Она кричала и плакала от ярости.
– Ты испортил мне помолвку, подлец! Это из-за тебя они ушли! Попадись мне только, я тебя так отделаю, что своих не узнаешь! Открой, если посмеешь, грязный насильник!